Свои Валентин Черных Все начинается с литературы. И кино тоже. Валентин Черных — писатель и сценарист, но произведениям которого снято более тридцати кинофильмов, многие из них уже давно любимы зрителями — «Москва слезам не верит», «Выйти замуж за капитана», «Любить по-русски» и др. В этот том вошли все новые произведения Валентина Константиновича, одно из которых тем не менее уже экранизировано. В ноябре зрители увидят новый фильм «Свои» по сценарию Валентина Черных. Валентин Черных СВОИ КИНОАРТИСТ Все персонажи в романе не имеют реальных прототипов, и всякое сходство может быть только случайным и непреднамеренным. РОДОСЛОВНАЯ Я всегда хотел понять: как люди становятся знаменитыми? В нашем городе знаменитые не жили. Село Красное с мельницей и маслобойней в советское время превратилось в город Красногородск. Мельница сохранилась: в позапрошлом уже, девятнадцатом веке строили добротно. Маслобойня стала маслосырзаводом, потом появился кирпичный завод, мастерские по ремонту сельхозтехники. В Красногородске, как в каждом районном городе, были почта, больница, библиотека, кинотеатр, отдел милиции, райком партии, райком комсомола, райисполком и средняя школа, в которой я, Умнов Петр Сергеевич, учился. То, что я Сергеевич, для меня ничего не значило. Был какой-то Сергей Петрович, которому мать сдавала комнату в нашем доме. Мать жила в доме, построенном ее отцом, моим дедом, который погиб на фронте. Мать хотела решить при помощи квартиранта сразу несколько проблем. Для поддержания дома требовалась мужская сила: то крыльцо сгнило, то крыша протекла, то забор на огороде завалился. К тому же, как показывал красногородский опыт, очень часто квартиранты женились на владелицах домов, конечно, если эти женщины были не уродливыми и не старыми. Моя мать была красивой, хотя, судя по старым фотографиям, после родов она располнела и потеряла талию, а от постоянной физической работы раздалась в плечах и бедрах. Как только она забеременела и сообщила квартиранту, что будет рожать, он рассчитался с кирпичного завода, и, когда мать вернулась с почты, где принимала и выдавала посылки, квартиранта уже не было. От него, кроме меня, ничего не осталось — ни фотографий, ни вещей. Он как пришел в дом с одним чемоданом, так с чемоданом и ушел, забрав все свое: от помазка для бритья до нестираной рубашки, он ее вынул из узла с грязным бельем. Я знал, что он был старше матери на пять лет, следовательно, 1925 года рождения. Теперь, встречая семидесятипятилетних стариков по имени Сергей Петрович, я всегда думаю — не мой ли отец, но в расспросы не вступаю, зачем нужен больной старик, который мне уже ничем помочь не может, а я ему помогать совсем не обязан. Когда я подрос, то вся мужская работа досталась мне: подбить, подкрасить, наколоть дров, принести с колодца воду, накосить сено для двух коз, нарубить хряпу — свекольную ботву для двух подсвинков. К окончанию восьмого класса мне предстояло определиться: или идти в техникум, или продолжать учебу в средней школе. Мать настояла на продолжении учебы в школе. Со средним образованием возможностей получить хорошую профессию становилось больше. Девчонки из нашей школы шли в основном в педагогический, парни — в сельскохозяйственный или военные училища. Учителем мне не хотелось, инженером-механиком или агрономом — тоже. Учитель мог стать директором школы, агроном — председателем колхоза или директором совхоза. Мне хотелось большего. Я видел себя то ученым, то генералом, то Председателем Совета Министров. Я представлял, как улетаю в заграничную страну и меня, как Хрущева или Брежнева, провожают на аэродроме министры, или я сам встречаю президента или короля, и перед нами под музыку проходят чеканным шагом солдаты почетного караула: пехотинцы, летчики, моряки, а впереди них офицер с саблей. Мать хотела, чтобы я стал доктором, но в медицинские институты большой конкурс был всегда, а я плохо понимал химию, не очень соображал по геометрии, и вообще, из нашей школы за десять лет в медицинский институт поступила только одна девочка, которая школу закончила с золотой медалью. Мне хотелось с кем-нибудь посоветоваться. К шестнадцати годам у меня накопилось несколько неразрешимых проблем, в их числе были и сексуальные, о которых с матерью я говорить, естественно, не мог. Я ходил в соседскую баню с мужиками, а мать — с их женами. Нам это было выгодно, не изводили свои дрова, а мать после бани, используя горячую воду, еще и стирала. После парилки мужики пили в предбаннике пиво. Они отметили, что к шестнадцати годам хуек у меня уже хорошо подрос, я и сам это отмечал, по размерам он стал таким же, как у взрослых мужиков, и даже больше, чем у некоторых, только потоньше, у мужиков были объемнее и, как на натруженных руках, на них вздувались вены. Как-то я мылся с нашим соседом, который дослужился до подполковника, попал под сокращение армии и теперь работал слесарем на маслозаводе. — Ты уже какую-нибудь одноклассницу шпокнул? — спросил он. — Нет еще. — Не дают? — Да я особенно и не старался. — Надо постараться. Вот ты все меня пытаешь: надо ли становиться офицером? А что такое офицер? Это в первую очередь умение подчинять себе людей. Вначале тридцать человек — взвод, потом сто двадцать — рота, потом четыреста — батальон, потом тысяча — полк. А все начинается с подчинения одного, чаще всего женщины. Надо ее убедить, заставить, наконец, лечь и раздвинуть перед тобой ноги. Молодые девки обычно боятся. Можно, конечно, взять силой, но это уже изнасилование. Надо начинать с тех, кто постарше. Я тоже начинал со взрослой бабы. Ты Лидку знаешь? — Та, что моет бидоны на маслозаводе? Так она же старая. — Какая же она старая? Ей и тридцати нет. Запомни. До тридцати лет женщины молодые, после тридцати — средних лет, а старые — после пятидесяти. — Она вроде дурочка, — высказал я свои сомнения. — Она не дурочка, — возразил подполковник. — Она немного заторможенная. Я бы на твоем месте попробовал с нею. На следующий день я вроде бы случайно встретил Лидку возле ее дома, когда она шла с маслозавода после работы. — Привет, Лида, — сказал я. — Привет, — ответила она и посмотрела на меня, как будто увидела впервые. Она смотрела на меня, а я на нее. Меня поразила ее огромная грудь, а широкие бедра даже немного испугали. Ведь мне предстояло проникнуть между них в глубину. От более взрослых парней я уже знал немного о женских половых органах, знал, что у них есть матка и до нее надо обязательно достать, но Лидка была большая, выше меня, и ее задница показалась мне огромной. — Ты сын Полины Петька? — спросила она наконец. — Я помню, как ты родился. — Я уже вырос. — Не вырос, а подрос, — поправила она. — Вырос, — настаивал я. — Когда я моюсь с мужиками в бане, они говорят, что член у меня как у взрослого мужика. — Я сказал «член», потому что некоторые женщины не любят матерных слов. Лидка даже приоткрыла рот, не зная, что мне ответить. Чтобы человек растерялся, ему надо сказать такое, о чем все люди думают, но стесняются сказать вслух. Я в тот момент думал, какая у нее все-таки огромная задница, больше двух футбольных мячей, составленных рядом, и, когда она шла, эти большие шары перекатывались из стороны в сторону, им не хватало места под платьем. Вечером, когда я поливал огород, подполковник подошел к забору и спросил: — Поговорил с Лидкой? — Поговорил. Она отнеслась ко мне, как к мальчишке. — Это нормально. У женщины всегда есть «но». То слишком молодой, то слишком старый, то некрасивый, то небритый, то в несвежей рубахе. — На рубаху тоже обращает внимание? — Обязательно, — подтвердил подполковник. — Женщина по природе нерешительна, она всегда оттягивает этот момент, как говорится: и хочется, и колется, и мама не велит. Приходится убеждать, переламывать и подстраиваться одновременно. И главное — говорить комплименты: какая она красивая, такие у нее замечательные глаза, какая лучезарная улыбка. — А какая у нее замечательная задница — можно говорить? — спросил я. Подполковник задумался. — Не знаю, — признался он наконец. — Все мужики обращают внимание на эту часть женского тела, но говорить об этом вроде не принято. О том, что ниже пояса, почему-то не говорят. Это считается распущенностью. Про задницу не говори. Но к комплиментам необходимо материальное подтверждение. Женщине надо делать подарки. Они как дети — любят подарки. Но это на следующем этапе. А на первый раз возьми сладенького вина, лучше портвейн «Три семерки», в основном женщины любят сладкое, купи шоколадных конфет или шоколадку, а еще лучше две шоколадки: одну она съест сразу, а другую оставит на утро, значит, утром тебя вспомнит. Я взял десятку из денег, которые откладывал, собирая на джинсы, — у всех в классе были уже джинсы, кроме меня, у некоторых, правда, индийские, из неплотной ткани, я же хотел купить настоящие — «Ливайс» или «Вранглер», с большой переплатой, конечно: такие джинсы привозили только из Москвы или Ленинграда. На следующий день я купил две бутылки портвейна «Три семерки», две плитки шоколада «Гвардейский» и к пяти вечера, когда Лидка возвращалась с молокозавода, уже ждал ее за кустами у палисадника. — Привет, Лида, — поздоровался я. — А ты чего это здесь? — спросила Лидка. — В гости пришел. — Я тебя не приглашала. — Так пригласи. Лидка задумалась. — Приглашай, приглашай, — поторопил я ее. — А то сейчас соседи высунутся из окон, а завтра обсуждать будут, чего это она с малолеткой связалась. — Уходи, — сказала Лидка. — Не уйду. И тогда Лидка торопливо открыла дверь калитки, и я вошел вслед за нею. Закрыв дверь, она облегченно вздохнула. Я заглянул в горницу, в общем, все как у всех: большой фикус, круглый стол, покрытый вязаной скатертью, на стене фотографии в рамочках, отец и мать Лидки, они утонули, свалились с лав, переходя речку, наверное, пьяные были. Лидка в пионерском галстуке, какие-то родственники возле гроба, — на похороны и на свадьбы в Красногородске всегда приглашали фотографа, — были и цветные репродукции из журнала «Огонек», и большой портрет актера Николая Рыбникова с обложки журнала «Советский экран». Значит, ей нравились такие парни. Я выставил на стол портвейн, выложил плитки шоколада. — А это зачем? — спросила Лидка. — Для разговора. — О чем говорить будем? — О жизни. Я открыл бутылку портвейна, разломал плитку шоколада. — Дай стаканы, — попросил я. — Выпьем за более близкое знакомство. — Я не поужинавши, — сказала Лидка. Она закончила среднюю школу, но говорила, как все местные: вместо «пришел» — «пришедши», вместо «ушел» — «ушедши». Уже потом, в Москве, я все собирался выяснить у филологов, почему на Псковщине так говорят, но так и не выяснил, а когда снова приезжал в Красногородск, уже через неделю тоже говорил «ушедши», «пришедши». Мне начинало казаться, что так понятнее и естественнее. — Я тоже поужинаю, — сказал я. Лидка разогрела на электрической плитке картошку, нарезала малосольных огурцов и соленого сала. Я разлил портвейн по стаканам. Мы выпили и стали есть. Лидка слегка раскраснелась. — А теперь говори, зачем пришел, — сказала она, когда мы опорожнили первую бутылку портвейна и принялись за вторую. Без привычки я стал быстро хмелеть и, понимая это, подливал Лидке побольше, а себе поменьше. — Очень ты мне нравишься, — начал я. — Чем я тебе вдруг понравилась? — спросила Лидка. — Всем. Ты красивая. У тебя замечательные глаза, серо-синие, как наша речка, и волосы у тебя замечательные, и улыбаешься ты замечательно. Лидка улыбнулась, растянула губы и с трудом стянула их, она тоже охмелела. Я стал решать, как ее обнять, мы сидели рядом, и обнять ее я мог только за плечи. Тогда я встал и обнял ее сзади, положив свои руки на ее грудь. Рядом со столом стояла кушетка. В фильмах я видел, как мужчины несли женщин к постели, но, прикинув ее вес, понял, что не подниму ее. — Ты имел хоть одну бабу? — спросила Лидка. — Имел, — соврал я. — Кто хоть такая? — Потом скажу. Я приподнял ее и стал подталкивать к кушетке. Она, стряхнув мои руки, прошла в горницу, задернула занавески, села на кровать и, по-видимому, засомневалась. Я стянул рубашку, сбросил брюки и трусы и стоял перед нею совсем голый. Она увидела, что у меня торчит, отвела глаза, посмотрела еще раз, расстегнула пуговицы халата и тоже оказалась голой. Она легла на кровать и раскинула ноги. Я увидел темный, поросший волосом треугольник и, опасаясь, что она передумает, навалился на нее. По рассказам старших мужиков я знал, что делать дальше, но почему-то не попадал туда и все утыкался в ее пах. Я уже хотел признаться, что это у меня в первый раз, и попросить, чтобы она помогла, но Лидка уже взяла мой член и, как мне показалось, раздраженно ткнула его куда надо. И я заскользил в приятно-горячем и влажном, будто поплыл по теплой темной реке, почему-то я закрыл глаза. Когда я входил, она отодвигалась от меня, и я будто догонял ее, а когда уходил я, догоняла она меня. Я сбил этот ритм, и, когда она догнала меня, я приостановился и так бросился ей навстречу — это было как лобовое столкновение автомобилей, что она ахнула. Теперь она стремилась ко мне, а я к ней. Вдруг она стала дышать тяжело, как дышишь на последних метрах стометровки. Я знал, что мужчины и женщины тяжело дышат, когда этим занимаются. Еще до школы я жил в лесничестве у тетки, родной сестры своей матери, и однажды услышал, что кровать, на которой спала тетка со своим мужем Жоржем, начала скрипеть, потом они задышали тяжело, он с выдохом, будто кидал сено на скирду, а она часто-часто. Но я дышал ровно, потому что был тренированным, быстрее всех в школе бегал четыреста метров с барьерами. Лидка вдруг обняла меня, прижалась, мешая мне двигаться, потом задрожала, почему-то всхлипнула и выпрямила ноги. Я, как любой мальчишка, занимался онанизмом, смазав вазелином ладонь, ладонь у меня мозолистая, все мужские работы на мне. Я знал, что я должен кончить, но то ли от портвейна, то ли от страха, что у меня не получится, я не кончал. Тогда подтянул ее ноги и продолжал двигаться, мне показалось, что она заснула, но совсем неожиданно она снова ожила, обхватила меня своими ногами, я не выдержал и заспешил вместе с нею, и все закончилось. Из меня уходила сила, я уже ничего не мог и не хотел. Блаженство закончилось. Я откинулся, чувствуя неприятную липкость между ног и на животе, будто меня облили теплым клеем. Я посмотрел на нее. Она уже спала, приоткрыв рот, ее груди свисали, ноги некрасиво согнулись. Никогда не буду с ней больше этим заниматься, подумал я тогда. Я встал, надел трусы, натянул брюки и рубашку. Мне хотелось единственного — умыться с ног до головы. Я вышел из дома и бросился к реке между огородами. Я вошел в воду, умылся, отстирал трусы, натянул их и лег на горячий песок, нагретый за день, и тут же уснул. Проснулся я почти через два часа, солнце зашло, и песок стал холодным. У меня была ясная голова и легкость во всем теле. Я вспомнил, что произошло, и вспомнил уже без отвращения, мне вдруг снова захотелось, и я побежал к ее дому. Калитка оказалась незакрытой, я прошел в горницу. Она спала, только перевернулась на живот, ее ягодицы возвышались, но уже не казались такими огромными. Я погладил их, кожа оказалась нежной и прохладной. Я знал, что можно и сзади. По классу ходила шведская брошюра — учебник по сексуальному воспитанию шведских школьников, никто не знал, кому она принадлежит, ее передавали из рук в руки, из класса в класс. В этом учебнике были фотографии молодого человека и девушки в разных позициях. Я подтянул ее, пытаясь поставить на колени, и, к моему удивлению, она сама встала на колени, опираясь на локти. Теперь мне не надо было искать, я все видел и вошел сразу. Мне это понравилось даже больше, теперь распоряжался я, и, когда заспешила она, заспешил и я, и мы кончили вместе. Я почему-то выругался и упал рядом с нею почти без сил, стараясь выровнять дыхание. Я читал, что перед матчем футболистов не отпускают домой к женам. Тренеры, наверное, правы, в таком состоянии я, может быть, и смог бы играть в футбол, но уже не в привычном темпе. — Ты будешь хорошим жеребцом, — сказала Лидка. — Почему — будешь? — сказал я. — Я уже есть. Лидка рассмеялась и спросила: — Молока холодного хочешь? Из погреба. — Хочу. Она принесла литровую кружку молока с желтой пенкой. И она сама пахла молоком, с этого дня я называл ее молочницей. Никогда мне не казалось молоко таким вкусным, как сейчас. — Поесть хочешь? — спросила молочница. — Хочу. Она поджарила мне яичницу с сыром. Что-то во мне изменилось. Взрослая женщина кормила меня, как взрослого мужчину. Обо мне заботились, я выполнил свою мужскую работу, и, по-видимому, выполнил хорошо. — Завтра приду, — сказал я ей у калитки и поцеловал — в кино все мужчины, прощаясь, целовали женщин. Я шел по своей улице и спокойно смотрел на женщин, раньше я обычно оглядывался на каждую молодую, я мысленно раздевал их, пытаясь представить, что у них под платьем. Теперь я это знал. Женщина перестала быть для меня тайной. Я еще не знал, что ошибался. До сегодняшнего дня я так и не понял женщин, они оказались такими разными, непохожими одна на другую, с одними я сходился легко, другие меня не переносили, даже ненавидели, но это будет в другой, взрослой жизни, когда я стану известным и даже знаменитым. А пока я шел по улице, в мои сандалеты забивался песок, — окраины Красногородска не асфальтировали, летом поднимались клубы пыли после каждой проехавшей машины, а осенью стояла грязь, и, пока не наступала зима, все ходили в калошах или резиновых сапогах. Навстречу мне шла Марина, она жила в конце улицы. Год назад она приехала из Москвы. У нее умерла мать, ее отец, наш красногородский, женился на другой, Марина не поладила с мачехой и приехала к бабке. Но она всегда могла вернуться в Москву и была независимой и гордой. В школе запрещали мини-юбки, все девчонки должны были ходить в коричневых платьях с белыми фартуками, а мы в серой форме, но Марина так обрезала платье, что казалось, что она одета в один фартук, ей попробовали запретить ходить в таком коротком платье, на что она ответила: — У меня нет другого платья. Я так ходила в Москве, и никто мне не делал замечаний. От нее отстали. Может быть, она и нравилась парням, но подступиться к ней не решались. Меня она тоже никак не воспринимала, я не выделялся ни красотой, ни одеждой, ни остроумием. Я, конечно, не урод, но курносый, широколицый, с кривоватыми ногами — то ли я слишком рано пошел на не окрепших еще ногах, то ли мать плохо пеленала. Я почему-то не решался с ней здороваться раньше. А тут решился. — Здравствуй, Марина. — Здравствуй, — ответила она. — Ты меня извини, что не здоровался с тобой раньше. — А почему не здоровался? — Она улыбнулась. — Когда я тебя увидел впервые год назад, я так поразился твоей красоте, что растерялся, зажался, а потом уже не мог перебороть себя. И вдруг я заметил, как покраснела Марина, этого не мог скрыть даже загар. — А почему сейчас поздоровался — я уже не такая красивая? — Ты стала еще более красивой, поэтому к тебе мальчишки и боятся подходить. Я поздоровался потому, что, наверное, повзрослел, через год уже школу заканчиваем. Ты куда собираешься поступать? — В университет. На биофак. А ты? — Наверное, на актерский. В Институт кинематографии. Марина несколько секунд рассматривала меня и затем рассмеялась. — Не понял, — сказал я. — Как же я не догадалась, — пояснила Марина. — Ты актер, каких еще нет. — А каких нет? — спросил я. — Ты как Крючков, Рыбников, только уже интеллигентнее. Тебе обязательно надо попробовать поступить. — Я попробую — пообещал я. — Значит, будем встречаться в Москве. На следующий день, когда мы с ней встретились снова, она улыбнулась мне еще до того, как я с ней поздоровался. Потом мы с ней будем встречаться в Москве, она мне будет помогать, но я не женюсь на ней, потому что она всегда будет воспринимать себя московской и красивой, а меня — чуть кривоногим провинциалом, которому повезло. МОЯ ПРОВИНЦИАЛЬНАЯ ЖИЗНЬ Вечером мы с матерью солили на зиму огурцы. В трехлитровые банки закладывали лист смородины, укроп, петрушку, чеснок, заливали огурцы соленой водой с уксусом и закатывали банки жестяными крышками. Я смотрел на мать и думал о Лидке, — конечно, мать старше ее лет на пять, но смотрелась не хуже моей молочницы. За лето она похудела, у нее появилась талия. Сколько я себя помнил, у матери никогда не было романов. Я бы обязательно знал. В маленьком городке роман скрыть невозможно. Конечно, в Красногородске и жены изменяли мужьям, и мужья женам, время от времени возникали скандалы, жены таскали за волосы любовниц своих мужей прилюдно, встретив в магазине или на базаре. Мужья били своих жен за измену, и те с криком бежали по улице, ища спасения у соседей. Мать жила тихо, принимала и выдавала посылки на почте, мы с ней много работали. Весной надо посадить, потом поливать, осенью собирать, к тому же мы набирали клюквы на продажу — за клюкву хорошо платили, держали двух коз, двух подсвинков, кур, уток. На одну ее зарплату прожить было невозможно, и даже учительницы, которые получали в два раза больше матери, держали огороды. — Мать, — начал я, — ведь через год я уеду из Красногородска. — Многие уезжают, но и многие возвращаются, — спокойно ответила мать. — Я не вернусь, а ты останешься одна. — Такая бабья доля, — согласилась мать. — Дети вырастают и уезжают. — Да я не о том. Ты чего замуж не выходишь? Мать молча смотрела на меня, наверное раздумывая, продолжать ли разговор на эту тему или оборвать, не твое, мол, это щенячье дело. — Нам этого разговора все равно не избежать, — напирал я. — Замуж не выхожу из-за тебя, — ответила мать. — Неизвестно, как сложатся у тебя отношения с чужим мужчиной. — Тебе ведь с ним жить, а не мне. Я подлажусь. Если есть кто-нибудь, выходи замуж. — Нет никого. — Сколько ты посылок за смену выдаешь и принимаешь? — До полусотни, а что? — А то. Посылки в основном отправляют и получают мужики. Они же тяжелые. Ты на людном месте работаешь. Посмотри, все бабы, которые с людьми работают, замужем. И продавщицы, и медсестры. — Поздно мне замуж выходить. — Почему поздно? Тебе же только тридцать пять. Возьми мужика постарше, лет сорока. — Те, которым сорок, все женатые. Не буду же я семью разбивать. — А почему не разбить, если разбивается? У нас в классе у половины отцов нет — развелись и женились на других женщинах. Главное — поставить цель и добиваться ее. — Какую же ты себе цель поставил? — Я, наверное, стану генералом. — Это что-то новенькое. И давно ты решил стать генералом? — Недавно. Этот вопрос я еще обдумываю, но как только точно определюсь, скажу тебе. А ты решай вопрос с замужеством. Стать генералом я решил во время разговора с матерью и, чтобы окончательно укрепиться в этой мысли, тут же решил наметить главный разговор с соседом-подполковником. Вечером подполковник любил посидеть на огороде в самодельном кресле-качалке, посмотреть на речку и выкурить кубинскую сигару. Сигары ему присылал бывший сослуживец. — Не помешаю? — спросил я подполковника. — Не помешаешь, — ответил подполковник и достал замаскированную в свекольной ботве бутылку вина и пластмассовый стакан. — Выпьешь? — Спасибо. Я еще молоко люблю больше, чем вино. — Это скоро пройдет. — Подполковник налил себе вина. — Будешь любить вино и терпеть не будешь молока. — У меня к вам есть главный вопрос. Какие у меня есть шансы стать генералом, если я поступлю в военное училище? — Никаких, — не задумываясь, ответил подполковник. — Почему? — Сейчас ты еще не поймешь… — А если на конкретном примере? Вместе с вами поступили и другие парни. Но один из них стал генералом, а вы только подполковником. Какими же он обладал данными, которых не имели вы? — Никакими, — ответил подполковник. — Этих самых данных я имел больше, чем он. — Значит, вы совершали ошибки, которые не совершал он? — И ошибок я не совершал. — Подполковник прикурил погасшую сигару. — Попробую тебе объяснить на конкретном примере. Есть такой генерал-лейтенант Кривцов, это он мне сигары присылает. Мы вместе с ним поступили в училище, но я был из Красногородска, а он был из Москвы. Мой отец был плотником, а его — генерал-майором. — Но у вас были равные стартовые возможности. После окончания училища вы оба начинали лейтенантами. — Не перебивай и слушай, если хочешь понять. Так вот. Имея одинаковые стартовые возможности с Кривцовым, я стал их терять, когда женился. Нет, я не жалею. Я на своей Людмиле женился по любви. Как женятся офицеры? Приближается выпуск, и приближается время женитьбы. — Почему? — Потому что ты молод, здоров, ты понимаешь, что через год ты окажешься в гарнизоне в тайге или пустыне, и лучше туда приехать уже с женщиной, то есть с женой. Тогда есть шанс получить комнату или квартиру, а не койку в общежитии. Каждое училище традиционно имеет свой женский контингент. Мы ходим на танцы в педагогический институт и медицинское училище, где в основном учатся девушки. Офицерские жены чаще всего учительницы и медсестры. Я стал ходить на танцы в педагогический и присматривался к третьекурсницам. Мое окончание училища должно было совпасть с ее окончанием института. И приметил Людмилу, вернее, она приметила меня. Ты запомни: это только кажется, что мы выбираем, — выбирают нас. Право выбора у того, у кого право решения. А решают они. Мы делаем предложение, они отвечают — да или нет, то есть они принимают решение. Можно, конечно, уговорить, уболтать, взять силой — если она забеременеет, куда ей деваться? Но такие женитьбы добром никогда не кончаются. Или она тебе начинает изменять, или при первой возможности уходит от тебя, если подворачивается более привлекательный вариант, чем ты. Поэтому лучше по любви! Ну и, конечно, некая общность, которая объединяет. Людмила выросла в таком же маленьком городке, как и я, отец — шофер, мать — уборщица в школе, и, конечно, ей хотелось приехать домой с мужем-офицером. Офицер тогда считался хорошей партией, особенно среди сельских девушек, городские на нас смотрели уже свысока, выбор у них был больше — всякие там физики и лирики. А военный — тупой, как сапог. Как будто штатский ботинок менее тупой. Когда мы с Людмилой поженились накануне моего окончания училища, ей оставалось только защитить диплом. — А на ком женился Кривцов? — Начинаешь понимать. Я — на дочери сельского шофера, а он — на дочери генерал-полковника Генерального штаба. — Но ведь вы тоже могли жениться на дочери генерал-полковника? — Не мог. Свою будущую жену Кривцов знал с детского сада. Они жили в одном доме, ездили в один пионерский лагерь Министерства обороны. Кривцов уже имел больше возможностей из-за своего отца генерал-майора, а женившись на дочери генерал-полковника, он удвоил эти возможности. Это как раньше два купца женили своих детей, и состояние удваивалось. Запомни: если хочешь сделать карьеру в армии, надо жениться на дочери военного. Она не принесет тебе приданого и богатства, но принесет связи, которые имеет ее отец. А это главный капитал в наше время. — А как заводят связи? — спросил я. В эту минуту жена подполковника, учительница математики в нашей школе, позвала его ужинать. — Пока запомни это, — сказал подполковник. — О связях в следующий раз. Я запомнил наш разговор. Я вообще все запоминал и для своих пятнадцати лет знал многое. Теперь я известный киноартист, режиссер и политический деятель. Меня узнают на улицах, я знаком с Президентом, могу позвонить ему, но ни разу не звонил, потому что не было такой нужды. В Красногородск я приезжаю два раза в год: весной и осенью. Весной — чтобы вскопать огород матери, и осенью — чтобы выкопать картошку. Я надеваю солдатские сапоги, армейские брюки-галифе, ватник и становлюсь похожим на нормального псковского мужика средних лет. Таких тысячи, и я по-прежнему задаю себе вопрос: почему удалось мне, а им, моим погодкам, сверстникам, — не удалось. Кое-чего и они добились в жизни. Парни, с которыми я учился в школе, закончили институты. Трое работают директорами совхозов, один дослужился до подполковника, это был предел для красногородских — несколько подполковников и ни одного полковника. Когда я приезжал к матери, как бы случайно приезжала телевизионная съемочная группа и фотографы. Я этого не организовывал впрямую, просто месяца за три начинал говорить о поездке, и это, вероятно, запоминалось, оседало в блокнотах журналистов. И вся страна знает, что актер, режиссер, депутат Государственной думы и возможный кандидат в Президенты на следующих выборах — а почему бы и нет, был же актер Рейган Президентом Соединенных Штатов Америки — каждую осень вилами поднимает картофельные кусты, засыпает картошку в мешки и таскает эти мешки в подвал. Все это снимают телеоператоры. И вначале показывают в теленовостях, потом в парламентской программе и, наконец, в разных программах о кино. Но все это еще будет не скоро, а пока мне пятнадцать лет, светит яркое, но не жаркое сентябрьское солнце, на грядах лежат желтые помидоры, за лето они не успевали покраснеть. Мать их складывала на подоконнике, в тепле и на солнце за неделю они становились красными, остальные укладывались в сено, что я накашивал для коз, и они тоже краснели, только медленнее, чем на подоконнике. Я втыкал вилы рядом с картофельным кустом, поднимал, отряхивал землю и собирал картофелины. Уже начались занятия в школе, поэтому огородом я занимался во второй половине дня. Картофель рассыпали под навесом во дворе, чтобы просох, прежде чем закладывать его в подвал. На уборку картошки у меня уйдет дня три, потом уберу тыкву, потом поздние осенние сорта яблок. Часть помидоров мать замаринует зелеными. Недели две у меня уйдет на сбор клюквы на болотах. Мать за клюквой не ходила, у нее болела поясница. Я снял ватник, постелил на землю, сел, прислонясь к теплым, нагретым за день бревнам сарая. Я многое сделал за лето: накосил сено для коз, набрал брусники, черники и малины для варенья. К ноябрьским праздникам забьем борова. Забивал обычно двоюродный брат матери Федор длинным, узким, особо отточенным ножом. Боров будто чувствовал свою смерть, он начинал метаться в загородке, как только во двор заходил Федор. Боров его никогда не видел, но от него, наверное, пахло смертью. Он считался лучшим забойщиком в Красногородске и забил сотни свиней. Федор стоял возле загородки, боров вначале бросался на доски, потом затихал, не спуская маленьких, налитых кровью глаз с Федора. А Федор стоял, курил, смотрел, и, когда боров затихал, в загородку входили я и мать, запрокидывали борова на спину, и Федор одним ударом в сердце забивал его. У коз были имена, боров был просто «он». Вначале я не мог смотреть на Федора и нож, но год назад он сказал: — Смотри. Учись. И я смотрел. Я видел, как бьется сердце под тонкой розовой шкурой. В прошлом году я впервые забил сам, попав точно, как Федор. Я спустил кровь в ведерко и разделал тушу, прокрутил мясо через мясорубку. Мы с Федором коптили в бане колбасы. Еда для меня была самым главным в жизни после того, как во втором классе у меня обнаружили туберкулез. Вначале я покашливал, худел, у меня почти два месяца держалась повышенная температура. Врач послушал мое дыхание и послал на рентген. Через неделю меня отправили в Псков, в туберкулезную больницу. В детских палатах не оказалось места, и меня положили со взрослыми. За полгода в моей палате из восьми человек двое умерли. Рядом со мною лежал Алекс Энке — немец из Поволжья, который переменил свою фамилию на русскую и пошел на фронт. Но однажды, уже в Германии, кто-то услышал, что он разговаривает с немцами, и его арестовали как шпиона и на десять лет отправили на Колыму, лишив всех наград и благодарностей Верховного Главнокомандующего товарища Сталина. Через десять лет он вернулся с Колымы с женой, которая тоже провела в лагере десять лет за связь с немецкими оккупантами, хотя связь у нее была не с немцем, а со словаком, который служил в немецкой армии. Высокая, синеглазая, она каждый день приходила в больницу и приносила своему Алексу яйца, сметану и масло. Моя мать приезжала раз в неделю и тоже привозила масло и барсучье сало. Мы с Алексом много ели и много разговаривали. Говорил он, я слушал. Алекс ненавидел Сталина, а мужики в палате Сталина уважали. И с Алексом перестали разговаривать. Разговаривал только я, за это меня прозвали немчонком. Мне было наплевать, как меня обзывали: на улице — кривоногим, в школе — тубиком за бледность и худобу, в больнице — немчонком. От Алекса я узнал так много немецких слов, что мы с ним стали говорить по-немецки, обсуждая события в больнице и в мире. Иностранный язык изучали в школе с пятого класса. Меня увезли из Красногородска в третьем классе, а вернулся я уже в пятый, после больницы я еще год провел в лесной школе, где нас лечили и учили. Я помню, как в класс вошла маленькая евреечка, черноволосая, черноглазая, с длинным носиком, худенькая, но с полной оттопыренной попкой. Мне ее попка очень понравилась. С этих пор мне всегда хотелось переспать с еврейской женщиной. Не с армянкой, грузинкой, а именно с еврейкой, которая была вроде бы абсолютно другой, чем наши северные плосколицые и светлоглазые женщины. Она сказала, что ее зовут Ирма Германовна и что она будет нам преподавать немецкий язык. Ирма, наверное, почувствовала, что за скоростью, с которой я запоминал слова, скрывается нечто большее. То ли она забылась, то ли хотела меня проверить, но однажды она спросила меня по-немецки, я ей ответил, и мы с ней в наступившей тишине говорили по-немецки. Пораженный класс молча нас слушал. В Красногородске все и про всех знали, но чтобы Петька с Больничной улицы вдруг заговорил по-немецки, — это все равно, если бы я вдруг поднялся и полетел. Именно в это время на меня впервые обратил внимание районный уполномоченный КГБ — Комитета государственной безопасности при Совете Министров СССР, так тогда называлась эта организация. Заметили, потому что моя детская дружба с Энке не могла пройти незамеченной. К тому же уполномоченному, вероятно, было дано указание обращать внимание на одаренных к языкам детям. Через много лет я прочел все донесения обо мне оперативных уполномоченных КГБ. В первой характеристике значилось: «Имеет четко выраженные способности, к иностранному языку (немецкому), настойчив, не труслив в школьных драках. Оперативный псевдоним Скобарь». Следовательно, на меня обратили внимание в десять лет. Скобарями называли псковских. Когда-то Псков славился изготовлением железных скоб. Но уже давно «скобарь» — ругательная кличка, особенно среди ленинградцев. Скобарь — это хам, хулиган и выжига. Если бы я узнал раньше об этом оперативном псевдониме, то, наверное, обиделся бы, но я узнал, когда был уже довольно известным в стране. В школе меня не любили с первого класса. Маленький и худенький, я никому не поддавался. Мы бегали на перемене по коридору, и проходящий мимо десятиклассник схватил меня за ухо, а когда отпустил, я бросился на него, и все смеялись, он взял меня за ворот куртки и швырнул в класс. Десятиклассник жил на соседней улице возле кладбища. Я набрал камней и, когда он возвращался домой, начал в него кидаться камнями. Он пытался меня поймать, но я заранее опробовал самые короткие пути отхода к своему дому. На следующий день я рассек ему лоб. Его мать пришла к нам в дом для разговора. — Если он не извинится, я его убью, — сказал я. Когда этот десятиклассник со своим приятелем попытались прижать меня к школьному забору, я достал из кармана короткий, остро заточенный сапожный ножик, оставшийся от деда, я его носил в кармане, завернув в носовой платок. Десятиклассники повертели пальцем у виска, но отошли. В классе меня боялись, я мог ударить любого, если кто говорил что-нибудь обидное обо мне. Может быть, я потому и подружился с Ирмой, о ней тоже говорили плохо. «Жидовка», — сказала однажды наша соседка, жена подполковника. Ирма жила на нашей улице, школа ей снимала комнату. Провожая ее из школы, и спросил: — Кто такие жиды? Она рассказала мне историю евреев и антисемитизма. Я понял, что евреев не любят, за что не любят — я понял позже. Ирму не любили, как и меня, и этого было достаточно, чтобы мы подружились; наверное, это нельзя было назвать дружбой: ей двадцать два года, мне — двенадцать, но она мне нравилась, я жалел, что мне так мало лет, а ей так много. Мы с ней встретились через двадцать лет, ей стало сорок два года, а мне — тридцать два. Я приехал сниматься в Ленинград, на «Ленфильм», нашел ее через справочное бюро, — мне повезло, у нее осталась прежняя фамилия Блюменфельд, она так и не вышла замуж и преподавала немецкий язык в педагогическом институте. Она почти не изменилась, только располнела. Когда я вошел в лингафонный кабинет, в котором проводились занятия, Ирма строго посмотрела на меня, зная, вероятно, силу взгляда огромных черных глаз. — Ирма! — сказал я. — Петя… — Она узнала меня и заплакала. Я обнял ее. На нас смотрели первокурсники, я чувствовал это спиной, я повернулся и сказал: — Идите погуляйте минут на двадцать. Мы сидели рядом, Ирма гладила мою руку. Она вспоминала о тех трех годах в Красногородске, как мы с ней ходили в лес за грибами и я учил ее отличать съедобный гриб от поганки. После школы она шла в шоссейную столовую — через Красногородск шло шоссе на Ленинград, — в которой обедали шоферы. Кормили там плохо, а денег уходило много. Я научил ее сушить, солить и мариновать на зиму грибы, помогал шинковать и квасить капусту, замачивать яблоки, варить варенье из брусники и клюквы. Она любила клюкву, и мы, надев резиновые сапоги, шли в мшистые, болотные места, собирали клюкву и разговаривали по-немецки. Она почему-то решила, что у меня способности к языкам, нужно только непрерывное общение на языке, и мы говорили по-немецки, когда собирали грибы и ягоды. Две старухи, услышав немецкую речь, вдруг бросились бежать, и, хотя после войны прошло почти двадцать лет, ужас от непонятной речи, после которой всегда что-то случалось: или забирали людей, или скотину — остался. Они бежали, хотя видели, что говорят мальчик и девушка. Может быть, сообщили об этом участковому милиционеру, и тот отослал рапорт в районное отделение КГБ, и этот рапорт хранится еще в архивах. Без Ирмы моя жизнь могла сложиться по-другому. Она и учительница литературы решили поставить в школе пьесу Островского. Мне досталась роль приказчика. Как потом говорили, я исполнил ее блестяще, и все стали говорить, что я обязательно стану актером. Как теперь понимаю, я совсем не блестящий актер, я просто умный, умею анализировать, выбирать роли, зная свои ограниченные возможности. Я вышел на сцену, не видя ни одного спектакля, но я видел много фильмов, вернее, все фильмы, которые показывались в Красногородске, по два фильма в неделю, то есть девяносто шесть фильмов в год. Но началось все с радиоспектаклей. В лесной школе после обеда нас укладывали на веранде в спальных мешках. Мы дышали холодным воздухом. Возле каждой кровати были радионаушники. В эти послеобеденные часы всегда передавали радиоспектакли, и я слушал, удивляясь голосам актеров, которые передавали гнев, страх, неуверенность, наглость, смятение, любовь, ненависть. Когда я играл приказчика, я представил себе учителя химии, которого не любил. Учитель делал все быстро. Быстро говорил, быстро ходил по классу, быстро дергал себя за волосы, быстро соглашался или не соглашался. Я умел подражать. Когда я вышел на сцену, дернул себя за волосы, быстро ответил на степенную речь купчихи, и купчиха вынуждена была принять мой ритм разговора, в зале сразу засмеялись. Конечно, все узнали химика. Смеялись ученики, смеялись родители, не смеялся только учитель химии. Я думал, что химик меня возненавидит, но он поставил мне четверку, хотя выше тройки я никогда не поднимался. Тогда я решил, что химик стал меня бояться, — никому не хочется быть высмеянным, — но потом понял: это был не страх. Он увидел мою зарождающуюся ненависть и, как всякий умный педагог, стал особенно внимательным ко мне, хотя по-прежнему терпеть меня не мог. Он попытался свести счеты со мной на экзамене, но все-таки он чему-то меня научил, и я выдержал экзамен. Теперь, когда я вижу подчеркнутое внимание к себе, я знаю, что передо мною противник, который когда-нибудь нанесет свой удар, но я обычно готов к любой неожиданности. Мы сидели с Ирмой в лингафонном кабинете, она все порывалась продолжить занятия. — Перестань, — сказал я ей. — Пошли в ресторан. И мы пошли в ресторан — я был при деньгах, — потом в Дом кино на какую-то премьеру, потом я отвез ее домой. Она после смерти матери осталась одна в двухкомнатной квартире. Ирма сварила кофе, я смотрел, как она передвигается по квартире, еще очень моложавая, чуть располневшая. Я не знал, с какого возраста сексологи отсчитывают у мальчишек явную сексуальную направленность. Я знаю, что в двенадцать лет я хотел стянуть с Ирмы юбку. Теперь я имел такую возможность. Мы засиделись. Она предложила переночевать, постелила на диване в гостиной, а сама ушла в спальню. Я подождал несколько минут, чтобы дать ей возможность раздеться, прошел в спальню и лег рядом с нею. — Не надо, — сказала она. — Я ждал этого двадцать лет. Ты, наверное, не знаешь, что такое мальчишеская любовь. — Я знаю, — ответила она. — Это всегда большое разочарование. Я студенткой была влюблена в профессора. Через много лет была встреча выпускников университета, я сделала все, чтобы затащить его сюда и переспать с ним, мне очень этого хотелось. И это оказалось не так уж интересно. Когда он целовал меня, я почувствовала привкус валидола. Я переспала с пожилым мужчиной, вероятно, с не очень здоровым сердцем, я была скована, боясь, чтобы с ним не случился сердечный приступ. — У меня здоровое сердце. — Я не смогу. Ты для меня все еще мальчик. — Идиотка, — сказал я. — Нет, я учительница, — ответила она. — И я не смогу об этом забыть. Поверь мне, если это случится, мы никогда с тобой не увидимся. Ты будешь меня избегать. Не надо спать со своей детской мечтой. Это очень разочаровывает. Поверь мне. Я поверил и ушел на свой диван, но через несколько лет все-таки осуществил свою мечту — у меня был роман с замечательной еврейской женщиной. Иногда я жалею, что на ней не женился. Официально я не был женат, и у меня еще есть возможность, как при посадке самолета, зайти не только на первый, но и на второй, и даже на третий круг. Среди моих приятелей не осталось ни одного, кто бы был женат только один раз. БОРЬБА ЗА ЖЕНЩИНУ А пока мне шел семнадцатый год. В будущем году я должен закончить школу и начать новую жизнь, а я не знал, как ее начинать. Как стать офицером, я знал. Надо выбрать училище, пойти в районный военный комиссариат, и мне даже оплатят проезд до училища. Меня беспокоило здоровье. Все-таки я болел туберкулезом. И хотя рентген не показывал никаких изменений, все прошло, я занимался спортом круглый год, даже зимой спал на веранде с открытым окном, как приучили меня в лесной школе, все равно беспокойство было. И актером мне тоже хотелось стать. Я узнал правила приема на актерский факультет Института кинематографии и в Щукинское училище. Я хотел учиться в Москве. Но если я летом провалюсь на экзаменах, следующей весной меня призовут на службу в армию. Не то чтобы мне не хотелось служить в армии, как большинству сегодняшних молодых людей, но меня путала потеря двух лет, а если попаду на флот, то и трех лет. Я демобилизуюсь в двадцать один год — не поздно ли начинать учебу? Сосед-подполковник убеждал меня: — Армия необходима для мужчины. Ты научишься не только защищать других, но и себя, особенно если попадешь в десантные войска или в морскую пехоту. Основам рукопашного боя учат почти во всех родах войск. Ты окрепнешь физически. Ты научишься не только подчиняться, но и подчинять себе. Ты получишь профессию, которая тебе может пригодиться в гражданской жизни, — от шофера до авиационного техника, от оператора на атомных реакторах подводных лодок до строителя высшей квалификации. Если ты даже потом станешь актером, ты лучше других сможешь играть роли солдат, офицеров, а с возрастом и генералов, потому что ты будешь их понимать. А если послужишь и тебе понравится, тебя из армии сразу направят в военное училище, поэтому делай главный упор на физику и математику. Всякая там литература — для политработников. А географию изучишь по обстоятельствам. Тревога, погрузка в транспортные самолеты — и через несколько часов ты в Африке, или во Вьетнаме, или на Кубе, или в Европе. Иностранные языки тоже не самое главное. Вот я служил в Германии, и мне из всего немецкого языка нужны были только четыре слова: «гутен таг» — добрый день, «ауфвидерзеен» — до свидания, «данке» — спасибо и «дизе» — это. — А для чего «дизе»? — спросил я. — Для магазинов. Входишь в магазин, говоришь: «Гутен таг» — и показываешь на товар: «Дизе» — «это». Цифры на этикетке что у нас, что у них — одинаковые, потом говоришь «данке» и уходишь. — А если бы напали американцы и надо было согласовывать с немцами, кому куда двигаться? Четырех слов не хватило бы, — засомневался я. — Есть оперативные планы. На случай войны нам известно, куда двигаться, и немцам тоже известно, и полякам известно, и болгарам, и венграм. Но я думаю, что двигаться будем мы, а они за нами. А к тому же есть военные переводчики. Если надо, они переведут. Так что нажимай на математику и физику. Но математика и физика мне нравились меньше других предметов. Но я продолжал учиться. Утром шел в школу, днем занимался хозяйственными проблемами, а вечером говорил матери, что иду погулять, а сам бежал к Лидке. Она не запирала калитку, чтобы мне не маячить перед домом. Я заходил и тут же стягивал с нее трусы. Первый раз наша любовь продолжалась недолго, я ее заваливал на диванчик, что стоял на кухне, или она упиралась в подоконник, а я пристраивался сзади. Потом мы перекусывали, она расстилала постель, и наши упражнения вместо первых десяти минут растягивались иногда до часа. После этого она тут же засыпала, а я бежал домой и садился за уроки. Если раньше я стеснялся девчонок, с которыми учился, и обычно не решался приглашать их танцевать на школьных вечерах, то теперь в первый же вечер на ноябрьские праздники я пригласил на танец Верочку Строеву. В последний год у всех девчонок заметно увеличились груди, а у Строевой грудь стала как у взрослой женщины. В танце я прижал Верочку к себе и почувствовал соски ее груди, она попыталась отстраниться, но я держал крепко, и она поддалась мне. С ней дружил Витька Воротников, сын секретаря райкома, а отец Верочки был главным врачом районной больницы. Они, конечно, собирались своей компанией, сыновья и дочери местной правящей верхушки: дочь начальника милиции, сын директора маслозавода, сын уполномоченного местного КГБ, дочь заведующей аптекой, дочь директора мастерских по ремонту сельскохозяйственной техники. Я в их компанию не входил. И на второй танец я снова пригласил Верочку. Воротников наблюдал за нею. — Меня уже пора вызывать в коридор и бить мне морду, — сказал я Верочке. — Я ведь посягнул на чужую территорию. — Не позовет. — Почему? — Тебя боятся. Ты же драться будешь. — Буду, — подтвердил я. — Говорят, ты ничего не боишься. Почему? — спросила Верочка. — Мужчина не должен бояться, — ответил я. И по тому, как она сощурила глаза и усмехнулась, я понял, что сказал банальность, она явно теряла интерес ко мне. Я попробовал исправить промах. — Бояться бессмысленно, — продолжил я, — потому что боятся все. В нормальном человеке заложен инстинкт самосохранения. Когда я был маленьким и худеньким, а против меня шли мальчишки старше и сильнее меня, я понимал, что я могу победить только оголтелостью. Даже взрослый человек боится маленькой озлобленной собачонки. Он может отшвырнуть ее ногой, но и она может вцепиться в его же ногу. Это больно, да и жаль разорванных штанов. Вера рассмеялась, и я понял, что выигрываю раунд. — Меня мог прихлопнуть каждый, но побаивались прихлопывать, потому что у меня всегда в кармане был камень. Я очень хорошо бросал камни. Я часами тренировался. На стене сарая я начертил мелом фигуру человека и добился того, что из десяти бросков восемь, как минимум, попадали в голову. Потом я стал носить нож. — И мог бы ударить? — спросила Вера. — Не знаю… Но, наверное, мог бы. — А сейчас? — И сейчас. — Мальчишки говорят, что у тебя есть любовница. — Вера опустила глаза. — Есть. — И ты с нею живешь, как с женщиной? — Естественно, она же женщина. — Но она же старше тебя в два раза. — Она еще молодая женщина. — Ты ее любишь? — Нет… Не люблю. — Но разве так можно? — Выходит, что можно. Такие случаи и в литературе описаны. — Значит, у тебя просто животная страсть? — Просто страсть. Я раньше не знал, что это так приятно. В это время физрук, который дежурил на вечере, хлопнул в ладони и отключил магнитофон. — Вечер закончен. Прошу очистить помещение. Физрук был из офицеров, сокращенных из армии. — Я тебя провожу? — спросил я. Вера кивнула. Я подождал, пока она наденет пальто, и мы пошли к ее дому во дворе больницы. Все главные врачи и до ее отца, и после него жили в этом доме. То, что за нами шли, я определил сразу. На освещенном месте у сберкассы я увидел, что их пятеро. — А ты куда собираешься поступать? — спрашивала Вера. — На актерский в театральное училище или Институт кинематографии. — Но там же ужасные конкурсы! — В медицинский не меньше. И тоже можно провалиться. — Если я провалюсь, буду поступать еще и еще. — Я тоже. — Наши мальчишки собираются поступать в военные училища. Я не сказал, что тоже думаю о военном училище. Она считала меня особенным, и я старался показаться ей особенным. Она рассказывала, почему хочет стать врачом, почему-то окулистом. Я не мог сосредоточиться на разговоре, прикидывая, какой маршрут выбрать к дому. В том, что они меня перехватят, я не сомневался. Воротников подговорил Шмагу из девятого класса, моего ровесника, он тоже отстал, просидев в пятом классе два года. Шмага учился плохо, и ему не светило ничего, кроме технического училища. Он был сильным и плотным, хорошо держал удар. Он так же, как и я, рос без отца, мать ему денег не давала. Но, в отличие от меня, он не собирал клюкву и хмель, чтобы иметь деньги на кино и папиросы, а отбирал их у младших. У своих ровесников он занимал и никогда не отдавал. Он попытался занять и у меня, я не дал, он стал приставать, мы подрались. Он разбил мне нос, но сам неделю ходил с синяком под глазом. Я знал, что он обязательно сделает попытку подавить меня, у него было трое помощников из его класса, они хотели стать такими же, как Шмага, чтобы их боялись. Воротников этим воспользовался и подговорил Шмагу, которому к тому же, наверное, было приятно услужить сыну секретаря райкома. Но я давно подготовился к возможному нападению. Набрал железных прутьев от бетонной арматуры, заточил их и спрятал в трех местах: в городском сквере, у ограды кладбища, у железнодорожного переезда. — До свидания, — сказала Вера. — Ты сегодня какой-то странный. — И она протянула руку. — Не больше, чем вчера, — ответил я. Подождал, пока ей откроют двери, и бросился в сторону сквера. По их уже близкому дыханию за спиной я понял, что меня перехватят среди скамеек сквера, и побежал через дворы к железнодорожному переезду, понимая, что во дворах им не разойтись и они побегут толпой. Я хорошо бегал и через минуту уже достиг переезда и выдернул железный прут из-под трухлявой доски. Первым я ударил Шмагу по руке возле плеча, теперь эту руку он сутки, как минимум, поднять не сможет; Воротникову досталось по ногам, и он тут же сел и заплакал от боли. Выставив заточенный конец железного прута, я шел на остальных, и они бросились бежать, оставив Воротникова, который пытался встать. — Еще одна такая попытка, и я тебя убью, — пообещал я. — Тебя посадят. — Возможно. Но я буду жить, а тебя не будет. Ты умрешь, не дожив до семнадцати лет. И тебя никто не убережет, — я достал нож, — ни отец, ни милиция. Я убью тебя или в школе, или по дороге домой, или в кино. Подойду сзади и ткну в спину. Воротников больше не пытался встать. Он смотрел на меня, быстро моргал и плакал. И я пошел домой. Прут спрятал на огороде подполковника, а на следующий день, идя в школу, я оставил нож дома. Меня взяли после первого урока. На перемене меня вызвали в кабинет директора, и я увидел молодого лейтенанта — не из наших местных, он закончил милицейскую школу в Омске — и старшину Сычева. Сколько я себя помнил, он всегда был старшиной и доводился матери родственником, но очень дальним. Мой дед был внучатым племянником деда Сычева. Директор школы, когда я вошел, сказал: — Это он. — Знаем мы его, — ответил мой дальний родственник Сычев. — Пройдемте с нами, — сказал лейтенант. — Не пойду. Не имеете права без санкции прокурора. — Потащим, — пообещал лейтенант. — Тащите. — И я сел на пол. Лейтенант и старшина взяли меня под руки, я подогнул ноги, поэтому тащить меня не могли, а понесли к двери. — Не донесете, — сказал директор. — До милиции далеко. Меня опустили на пол. Когда я попал в туберкулезную больницу в палату для взрослых, в ней лежал переведенный из тюремной больницы подследственный Захар Захаров. Он уже дважды пытался сбежать из больницы, и, когда его снова решили поместить в тюрьму, он так же сел, подогнув ноги, и двое конвоиров потащили его по коридору, а потом по двору к тюремной машине. Меня милиционерам пришлось бы тащить через весь райцентр, с километр. Лейтенант позвонил в милицию. — Пришлите воронок, — сказал лейтенант. — Он не идет. Воронка, по-видимому, в милиции не имелось, и милиционеры стали ждать. Я сидел на полу возле двери. К директору время от времени заход или учителя, удивлялись, видя меня сидящим на полу. Учительница литературы возмутилась: — Что это за издевательство! Почему мальчика посадили на пол? Сейчас не сталинские времена! — Мы не сажали, он сам сел, — попытался оправдаться лейтенант. — Не врите, — сказала учительница. — Он же не идиот, чтобы сидеть на полу у двери. Милиционеры перенесли меня на директорский диван. — Я требую врача, — сказал я. — Понос от страха? — поинтересовался лейтенант. — Я требую меня освидетельствовать, что пока у меня нет побоев. — Тебя никто не бил, — попытался меня урезонить Сычев. — В милиции бьют. Я требую врача. Директор выглянул в коридор, и я слышал, как он сказал: — Пришлите медсестру! Пришла медсестра, осмотрела меня и подтвердила: — Побоев нет. — Прошу занести в протокол, — потребовал я. Лейтенант составил протокол, и его подписали директор и медсестра, наша знакомая, тетя Дуся. Машину все не присылали, лейтенант звонил уже три раза. Наконец в кабинет директора зашел милиционер — шофер воронка. — Идемте, — сказал лейтенант. — Не пойду! Милиционеры разозлились и поволокли меня к двери, но зазвенел звонок, закончился очередной урок. — Не советую, — сказал директор. — Подождите, когда закончится перемена, а то завтра весь райцентр будет обсуждать ваши методы. Милиционеры дождались, когда закончилась перемена, и понесли меня к машине. — Осторожнее, — сказал лейтенант, когда меня заталкивали в кузов милицейского автомобиля. — Будет синяк, и этот придурок заявит, что мы его избили. Во дворе милиции меня с предосторожностями извлекли из машины и внесли в кабинет лейтенанта, который начал составлять протокол моего допроса. Закончив допрос, он прочитал протокол и уточнил: — И ты не угрожал Воротникову, что в следующий раз убьешь его? — Повторяю, это Воротников сказал, что в следующий раз я живым не уйду, что он сын секретаря райкома, а милиция и прокуратура подчиняются райкому партии, что меня убьют, и никто даже расследовать мое убийство не будет. Лейтенант позвал старшину Сычева, а сам с протоколом вышел и вернулся с начальником районной милиции майором Бурцевым. В отличие от наших милиционеров, толстых от безделья, майор был сухощавым и до работы каждый день бегал на стадионе по тридцать кругов, получалось около шести километров. Раньше он работал в Пскове, но развелся с женой, женился на молодой медсестре, и его за этот проступок перевели в район. Медсестра носила мини-юбки, которые обтягивали ее круглую попку, нравилась молодым врачам, и не только врачам, но о ее романах в райцентре не говорили, — то ли она очень любила своего мужа, хотя он и был старше ее лет на десять, то ли врачи побаивались начальника милиции. Бурцев осмотрел меня, я не отвел глаз, майор усмехнулся и сказал: — Дайте ему прочитать другие протоколы. Только теперь я понял серьезность ситуации. В милиции за утро допросили всех, составили протоколы, из больницы получили справки о травмах. Мое сердце стучало так громко и быстро, что я подумал: они слышат мой страх. Слава богу, у меня почти никогда не краснело лицо, только уши. Я стал задерживать дыхание на выдохе, и сердце начало успокаиваться. Майор внимательно за мною наблюдал. — Я прочитал протокол вашего допроса. Вы утверждаете прямо противоположное. Что не вы напали, а на вас. В это время в кабинет вошел молодой мужчина в тогда модном буклированном пиджаке и сел на подоконник: стулья в кабинете оказались занятыми. Все в райцентре знали, что он — уполномоченный КГБ, но никто не знал его звания, потому что чекист никогда не носил мундир. Я решил усилить свою позицию и сказал: — Сын секретаря райкома товарища Воротникова, понимая, что ему ничего не будет, шел на меня с железным прутом. Он мог бы пойти и с автоматическим карабином, который есть у его отца, и он всем в школе рассказывает, что он из него стреляет. И не я ему угрожал, а он мне, что застрелит меня из карабина. И я не побежал, а убежали они, оставив одного Воротникова валяться. А я спокойно пошел домой. И еще я прошу записать, что беззаконие не должно восторжествовать, виновные должны быть наказаны, а пока они не будут наказаны, я буду писать в ЦК КПСС, что не могут райкомом руководить такие люди, как товарищ Воротников, у которого сын вырастает бандитом. Конечно, у меня нет такого отца, чтобы меня защитить, но существует закон, я буду требовать, чтобы приехали разбираться из областной милиции и прокуратуры. Время беззакония и волюнтаризма в нашей стране закончилось, и я надеюсь, что оно никогда не вернется. Я подумал: как складно говорю, совсем как Захар Захаров, которого из туберкулезной больницы снова увезли в тюрьму. Я запомнил, как он говорил: надо лепить им по полной, не только мы боимся, но и они боятся тоже — не нас, они огласки боятся. Захар наступал каждый день, особенно если порции обеда были меньше, чем ему хотелось. Он требовал контрольных завесов. В больнице ничего не менялось, но нашу палату стали кормить лучше. Лейтенант закончил составление протокола и сказал: — Прочитай и распишись. — Обожди, — сказал майор, взял протокол, перечитал его и протянул уполномоченному. Тот прочитал, кивнул майору, и они вышли. Дверь оказалась неплотно закрытой, и я слышал разговор майора и уполномоченного. — Я в райком отправлю протокол неподписанным, — сказал майор. — Согласен, — сказал уполномоченный. — А мальчишка пусть идет в школу, — сказал майор. — Пусть идет, — согласился уполномоченный. Сегодня меня поражает, что я поступил как опытный демагог. Может быть потому, что вырос без отца и копировал наиболее поразивших меня мужчин. Анализируя свое состояние через много лет, я отмечал, что у меня тогда не было страха перед уполномоченным Комитета государственной безопасности. Страх оставался у моей матери, страх тянулся от ее отца, моего деда, местного сапожника. В семидесятые годы сотрудники Комитета государственной безопасности старались не выделяться, но всю положенную службу справляли исправно. Вторая запись в моем личном деле появилась после этого случая. Оперативный уполномоченный КГБ записал: «Скобарь жестоко избил напавших на него, достаточно продуманно и даже изощренно, используя демагогические приемы, защищался на допросах. Рекомендации Лесника по-прежнему самые положительные». Я тогда не знал, что Жорж имел оперативный псевдоним Лесник. Войдя в кабинет, уполномоченный кивнул мне, как знакомому, и я вспомнил, что однажды видел его у Жоржа. В лесничество приехали охотники из области, их сопровождал уполномоченный. После охоты, обеда и трех бутылок водки, выпитых на пятерых, охотники легли спать на сеновале, а уполномоченный и Жорж о чем-то говорили, поглядывая на меня. О ТАКТИКЕ И СТРАТЕГИИ Я не понял, скорее, почувствовал, что если и не выиграл, то и не проиграл. Я тогда еще мало знал, мог только догадываться. Теперь, спустя много лет, когда я приезжаю к матери, я всегда захожу к Бурцеву, генерал-майору, начальнику Областного управления внутренних дел. Со стороны может показаться, что мы дружим. Мне, депутату Думы и возможному кандидату в Президенты, необходима информация, что думают в провинции, как относится провинция к указам Президента, часто не предусматривающего последствий своих указов. Поэтому мои выступления в Думе всегда точные по фактам, ироничные и часто вызывают смех. Я много играл в комедиях — не главные роли, но эпизоды я всегда делал блестяще, а короткая речь в Думе, обычно от микрофона в зале, — это как продуманный эпизод на киносъемке. Надо подхватить реплику партнера, вывернуть ее, иногда повторив, довести до абсурда и сказать свою. Депутаты всегда ждут моих выступлений для разрядки, чтобы посмеяться. Как режиссер и актер, я понимаю, что политика, как фильм, строится по точным законам драматургии. Когда есть характер, поставленный в определенные обстоятельства, он действует согласно обстоятельствам, а зная характер Президента и обстоятельства, я почти всегда могу предугадать каждое его действие. В чрезвычайных ситуациях я почти всегда даю точный прогноз действий Президента в своих выступлениях в Думе. Я знаю, что мои выступления раздражают Президента, но я никогда не перехожу грани. Я знаю, что он, которого сейчас уже не любят, да никогда особенно и не любили, скорее надеялись, а сейчас и не надеются, а многие уже и посмеиваются, как посмеиваются над старыми маразматиками, — он вряд ли выиграет выборы, если будет баллотироваться еще раз. Смогу ли я стать Президентом? Вероятно — да, если решит Организация. Но в том, что я снова буду избран в Думу от своего округа, я почти не сомневался. Я на это работал почти двадцать лет, приезжал в область со своими первыми картинами, еще актером, потом режиссером. Я выступал во всех районных городках, дружил с председателями колхозов и директорами заводов. Не я сам, а Организация выдвинула меня в Верховный Совет России в последние годы советской власти, в первую Думу, и во вторую тоже. Но это все еще будет через годы. А тогда я понимал, что попал в ситуацию, на которую практически влиять не мог. До сих пор я вступал в конфликты со своими ровесниками, где существовали простейшие правила. При равных силах были равные травмы. У тебя подбитый глаз, у него разбитый нос. Если против тебя объединяются несколько, бьешь по одиночке, избегая столкновения со всеми вместе. Сопротивление изматывает противника, никому не хочется находиться в постоянном напряжении, и обычно от меня отставали. Сейчас против меня была власть, меня могли привлечь к уголовной ответственности, мое эмоциональное выступление в милиции против Воротниковых — отца и сына — это угрозы первоклассника взрослой шпане. Мне нужен был совет. Как вести себя дальше, мне нужен был мужской совет. Хорошо тем, у кого отцы, с ними можно обсудить, за них можно спрятаться, переложив на них принятие окончательного решения, все мальчишки попадали в подобные ситуации. Я мог посоветоваться с подполковником-соседом, но его жена — учительница, и неизвестно, на чьей она стороне, и если даже она сочувствует мне, она будет поддерживать Воротникова-младшего, чтобы ее запомнил Воротников-старший. К тому же формально пострадал Воротников-младший, был избит он, а не я. Подполковник не верил в справедливость, а человек, который не верит в возможность доказать, что вышестоящий по должности начальник не прав, не союзник и не советчик. Когда у тебя нет отца, ты подражаешь другим мужчинам. Я многому научился у Энке, у Захара Захарова, кое-чему у подполковника, у Петровича — санитара из морга, который всегда только слушал. Выслушав, он не соглашался, не возражал, не выказывал ни сочувствия, ни осуждения, у него было только одно выражение: — Все может быть. А чаще всего он вообще не отвечал. Вставал и молча уходил. Я это перенял от него, и меня стали принимать за странного, одни считали меня очень умным, другие — дураком, но это давало мне возможность не принимать участия в проблемах других людей, ничего не обещать, потому что, выполняя обещание, я отнимал время у себя, которого у меня не хватало. У меня оставалось время только на хозяйство, приготовление уроков, чтение и кино, а когда мать купила телевизор, времени стало еще меньше. У меня не было друзей мальчишек, только приятели, с которыми я играл в футбол. Кроме того, в прошлом году в школу пришел новый физрук, сокращенный из армии капитан, и организовал секцию бокса, три раза тренировки и спарринги, а это еще шесть часов в неделю. Мать никаких советов дать не могла, ей, конечно, уже все рассказали, вечером она будет плакать и просить, чтобы я извинился перед Воротниковым-младшим: она боялась начальника отделения связи, свою заведующую отдела посылок и бандеролей, она боялась воров, цыганок, пьяных, милиционеров, продавцов, всех, от кого она зависела. Единственный, с кем я мог посоветоваться, был муж моей тетки, но он работал в соседнем районе лесником. Старшую сестру моей матери в шестнадцать лет угнали на работу в Германию. Вернулась она в Красногородск только в начале 1946 года с мужем. Это было еще до моего рождения. Он до войны закончил лесной техникум, его сразу призвали в армию и отправили в Омск в военное училище. Он проучился год, когда началась война. На следующий день им присвоили звания младших лейтенантов, и он уже в июле воевал под Смоленском командиром взвода станковых пулеметов. В плен попал, раненным, под Курском. Через много лет я узнал из его личного дела, что он служил в «Смерш» — военной контрразведке. В плену он работал на заводе, который выпускал зенитные пушки в Эльзас-Лотарингии, где и встретился с моей тетей Шурой. Он бежал удачно, с первой попытки, потому что пошел не на восток, а на запад. Может быть, ему дали адреса французы, с которыми он работал на заводе, и через две недели он уже воевал в маки, был награжден французскими орденами, после войны оказался в Париже и стал представителем нашей военной администрации, сохранились его фотографии в советском, идеально пошитом мундире с погонами капитана. Наверное, сказалось хорошее знание французского языка и то, что служил в военной контрразведке. Работая в фильтрационном лагере военнопленных, он отыскал тетку, приехал с ней в Красногородск, перебрался в соседний район и стал работать лесником. Тогда еще не было егерей, и к нему на охоту приезжало местное и областное руководство. Во всяком случае, когда в 1947 году его решили арестовать, ему об этом сообщили друзья, и через два часа он уже ехал в поезде в Москву. После приезда из Москвы его уже не тронули, и он проработал еще почти сорок лет. Я его буду хоронить. После похорон тетка достала с чердака деревянную коробку из-под сигар и вынула из нее замотанный в промасленную тряпку французский пистолет системы МАБ, модель Ц «Кавалер» с двумя запасными обоймами с патронами калибра 7,65 мм. По форме он напоминал браунинг, это потом я стал разбираться в оружии. Французы, как ни странно, выпуская пистолеты, копировали наиболее удачные разработки других стран, и французские пистолеты, в отличие от немецких и итальянских, всегда меньше ценились на оружейном рынке. Я отошел подальше в лес, сделал несколько выстрелов. «Кавалер» сработал замечательно. Я привез его в Москву, и, хотя меня вряд ли кто стал бы обыскивать, беспокойство я испытывал. За хранение и ношение оружия суд мог определить заключение до пяти лет. «Кавалер» по-прежнему у меня, недавно я попросил знакомого оружейника проверить в патроне капсюли. Он заменил несколько патронов. Теперь вероятность обыска меня, депутата Государственной Думы, уменьшилась практически до нуля, в наше неспокойное время я беру «Кавалера», когда еду на дачу и даже когда вечерами гуляю с собакой. Я никогда не был трусоватым, боксом начал заниматься в школе, потом в Москве, на занятиях по актерскому мастерству неплохо фехтовал и, хотя всегда снимался с дублерами, знал основы каратэ, отработав несколько приемов до автоматизма, и мог отмахнуться от двоих-троих, но с возрастом реакция ухудшилась, и пистолет придавал уверенности. Тогда я сказал тетке: — Оставь себе. В лесу живешь ведь. — Я съезжаю, — ответила она. — Договорилась с твоей матерью, будем жить вместе. К тому же у меня есть свой. Она отодвинула заслонку — было лето, печь не топили, готовили на плите в кухне — и достала маленький венгерский пистолет. — Его подарок, — сказала она и заплакала. Это был миниатюрный пистолетик «Фроммер-лилипут» 6,5 мм выпуска 1923 года. Когда тетя Шура умерла, мать передала «лилипута» мне, а я подарил его любимой женщине, которую потом бросил. Некоторое время я боялся, что она застрелит меня из моего же «Фроммер-лилипута», но когда она вышла замуж, успокоился, — теперь быть застреленным грозило ее мужу. Но до этого было еще очень далеко. Я помог тетке перевезти вещи в материнский дом. Перед моим отъездом в Москву тетка протянула мне картину в деревянной раме, выкрашенной суриком. На картине был изображен пруд, беседка, в ней сидела женщина в белом платье, а перед ней стоял гусар в красном ментике, белых обтягивающих рейтузах и опирался на слишком короткую саблю, потому что ноги у гусара были короче туловища. Такая картина была и в доме матери. Покупали их на рынках за красоту: белое платье, красный мундир, зеленая трава и голубая вода в пруду. На картине в доме матери в пруду еще плавали лебеди, а из-за якобы леса отливала золотом маковка церкви с золотым крестом. Видно, я не мог скрыть иронии, тетка усмехнулась, легко отделила холст с дамой и офицером — за этой картиной была другая. Балерины в пачках в нежно-розовых и голубых тонах. — Это Дега, — сказала тетка. — Мы привезли из Франции две картины. Одну пришлось отдать в Москве, когда его собирались арестовать сразу после войны, а эта осталась. Здесь ее у меня не купят, а если узнают о ее настоящей цене, могут и прихлопнуть. Я ее держала на черный день, но похоже, что для меня черного дня не будет. Я не понял ее тогда. Тетка знала, что у нее рак, уже неоперабельный. Она пережила мужа только на год. Я никогда не думал, что буду их хоронить, — такими прочными, крепкими казались они мне, великаны из сказочных времен. Тетка была только на голову ниже мужа, огромного и, как оказалось, очень тяжелого, — когда его хоронили, шесть мужиков с трудом несли гроб. Всего этого я тогда еще не знал. Автобус в соседний райцентр ходил два раза в день — утром и вечером. Я поехал на вечернем, чтобы переночевать у них и вернуться утренним к школе. От райцентра до лесничества десять километров я дошел, вернее, добежал за час. Дядя Жора — тетка звала его Георгием, хотя по паспорту он был Егором, я об этом узнал только на его похоронах — готовил жерди, чтобы укрепить ими копны сена перед зимой. Тетка доила корову, я слышал, как били струи молока в оцинкованное ведро. Я поздоровался, спросил, не надо ли в чем помочь. — Спасибо, управились, — ответил Жорж и спросил: — С матерью все в порядке? — С ней все в порядке, — ответил я. — У меня не все в порядке. — Поговорим за обедом, — сказал Жорж. На обед были котлеты из кабана, Жорж поставил бутылку болгарского красного вина, предложил мне, я в очередной раз отказался. Врач в туберкулезной больнице, когда я спросил его, что мне надо делать, чтобы не умереть, сказал: — Не пить, не курить и заниматься спортом. С тех пор я выполнял это предписание. Меня всегда удивляло, как ели тетка и Жора. Утром они обычно пили кофе и ели яйца всмятку. В обед не ели, перехватывали, — когда наедаешься, трудно работать, говорила тетка, зато вечером они ели плотно, с вином, салатами из капусты, яблок, свеклы с сыром. Жорж за лето, пока хорошо доились коровы, делал до десятка больших кругов сыра, которые он подвешивал в холщовых мешках в сарае. После обеда они закурили. Они никогда не курили папирос. Вначале им сигареты присылали из Риги, потом появились болгарские и албанские, а в те годы уже можно было в городах купить американские или западногерманские. Жорж предпочитал американские. Он вывозил в Псков на рынок сыр, свинину — они с теткой держали двух коров и до пяти свиней — и, продав свою продукцию, покупал сигареты, вино, порох, дробь он лил сам. Они три года провели во Франции, поняли толк в хорошей еде, хорошем вине и хорошем табаке. Обычно на обед-ужин Жорж надевал белую рубашку с галстуком, тетка — крепдешиновое платье, обедали не спеша, телевизора тогда не было, включали большой радиоприемник, слушали последние известия французского радио. — Поговорим о твоих проблемах, — предложил Жорж. — но только правду, и ничего, кроме правды. Я рассказал все, как было. — Интересно, — сказал Жорж. — Почти партизанская тактика: прятать оружие на возможных этапах отступления. Но ты этот железный прут утопи в речке — то ли сосед наткнется, да и милиция может просчитать этот вариант. И в чем же теперь твои проблемы? — спросил Жорж. — Я не знаю, как поступать дальше. Скорее всего, они будут заставлять меня извиниться. А я не хочу. Вся школа будет считать: я струсил. — И пусть считает, — сказала тетка. — Тебе в этой школе учиться меньше года. — Но неизвестно, сколько жить в Красногородске. И если я уеду, все равно ведь буду приезжать, и все, увидев меня, будут думать: он трус. — О всех всегда что-нибудь думают, — возразила тетка, — что скупердяй, что глупый, что все из рук валится. Наплевать и забыть. Если можно, найди компромисс. Ты знаешь, что такое компромисс? — Знаю. Это стараться решить дело миром. Но это не компромисс. Они ни в чем не уступают, уступаю только я. — Но ты же своего добился. Ты их отлупил, — возразила тетка, — можешь и дальше так действовать. Отлупи и извинись. Культурный человек всегда извиняется, даже если наступит на ногу, а ты их избил. Жорж молча курил, посматривая то на меня, то на тетку. — Я думаю, извинишься ты или нет, дело это замнут, но тебе запомнят. Ты куда собираешься поступать? Вроде бы офицером хочешь стать. — Раздумываю, — ответил я неопределенно. — Так военкомат не даст тебе направления. А в школе напишут такую характеристику, что ты не только в военное, даже в фабрично-заводское училище не поступишь. А напишут обязательно, потому что в школе есть партийная организация. Секретарю этой организации позвонят и поинтересуются, какую характеристику написали этому хулигану. Даже приказывать не будут, просто спросят. Уполномоченный КГБ заведет на тебя дело. Один листок в папке пока, но если его запросят, ответит вполне объективно, что скрытен, агрессивен, в общественной жизни участия практически не принимает, избил сына секретаря райкома. — Выходит, без хорошей характеристики я никуда не поступлю, мне всюду будут перекрывать воздух? — Думаю, что да. — А зачем им это надо? — Иначе они не удержат власть. Или играй в игры, предложенные системой, или система тебя выталкивает. Я, например, не играю, потому что шансов выиграть у меня нет. — Почему? — Потому что я был в плену. И хотя убежал и снова воевал, имею боевые ордена — и советские, и французские, — я все равно меченый. Хотя плен на войне — явление нормальное. Иногда нет выхода. Англичане, которые воевали веками, это понимают. И когда в Лондоне был парад Победы, то парад открывали военнопленные, потому что им досталось больше, чем другим. Хотя условия в концлагерях, в которых содержались англичане, были почти нормальные для военного времени. Их наказывали, нас просто расстреливали за каждый проступок. — Но сдаваться в плен нехорошо, — возразил я. — Нехорошо, — согласился Жорж, — но что я мог сделать, если у меня были прострелены ноги? А последнюю пулю себе в лоб — это глупость. Я выжил и еще пару десятков бошей лично отправил на тот свет. Сейчас, конечно, ситуация изменилась. Бывшие пленные свое отсидели в лагерях, но они все равно меченые. Они могут работать только на черных работах. Вот я уже семнадцать лет работаю лесником и никогда не буду лесничим, потому что был в плену и потому что беспартийный. А руководить разрешается только партийным. А в партию меня не примут, потому что я был в плену. Жорж сказал не всю правду. Он добивался восстановления в партии, из которой выбыл, естественно, за время плена. Но его не восстановили. Восстановить значило простить, а его так и не простили. — Какой же выход? — спросил я. — Проведи маневр. Извинись, но запомни — при первом же удобном случае с ними рассчитаешься. Именно тогда я решил, что сведу счеты с Воротниковами: и старшим, и младшим, и первый же удобный случай я не пропустил, но на это ушли годы. НЕНАВИСТЬ К ВЛАСТЬ ИМУЩИМ Извинялся я после большой перемены. Старшеклассников собрали на первом этаже в самом большом классе. За столами сидели директор школы, завуч, обе классные руководительницы, секретари школьной партийной и комсомольской организаций. Директор школы коротко рассказал о случившемся. Я вышел и сказал: — Я извиняюсь перед Виктором Воротниковым, перед Шмагой и тремя остальными, то есть перед всеми пятерыми за то, что я их избил. Я этого не хотел. Мы просто поругались. Я думал, что они будут сопротивляться, а они не стали сопротивляться и убежали, оставив Воротникова. Я перед ним извиняюсь особенно. Я честно старался ударить полегче, у него же толстые ляжки, такие трудно пробить, но так вот получилось, что задел сильно, и поэтому он не смог убежать. Я даю честное слово, что никогда не буду бить этих пятерых. В зале уже корчились от смеха, Вера откровенно хохотала. Я понял, что перебрал, но перестроиться уже не мог. — Тишина! — сказал директор. — Виктор, ты принимаешь извинения Петра? Воротников молчал и медленно краснел. Вначале у него покраснели уши, потом лицо, потом даже шея. — Не принимаю, — наконец ответил он. — Я с ним сам разберусь. — Я этого не хочу, — сказал я. — Позавчера их было пятеро, завтра будет десять. А с десятью я не справлюсь. Теперь уже смеялись все. — А ведь совсем не смешно, — сказал директор. — Мы не нашли примирения, значит, будет заведено уголовное дело, и вместо того, чтобы поступать в институт, вы, Умнов, попадете в колонию. — А почему я? Может быть, Воротников со своей компанией. Суд будет решать, — возразил я. — Суд, конечно, решит, — продолжил директор. — Но ведь избиты не вы, Умнов, а Воротников. И если вы будете доказывать, что только оборонялись, то и в этом случае налицо превышение пределов необходимой обороны. Я советовался с прокурором. Может быть, дело не дойдет до колонии, но условно кто-то будет осужден обязательно. А с условной судимостью вас не примут ни в какой институт, да и не на всякую работу возьмут. И это пятно на всю школу. В этой ситуации, когда от одного неверно произнесенного слова зависит судьба одного или нескольких молодых людей, мне лично не до юмора. Я понял, что директор дает мне последний шанс. Не знаю, почему он мне симпатизировал, может быть, потому что был красногородским, как все мы, держал хоть одного подсвинка, сажал картошку, ходил за грибами и клюквой, сам чинил старый «Москвич». Он мог делать все, что делали красногородские мужики, но был еще учителем и директором школы. — Витя, — сказал я, — я перед тобой извиняюсь. Я был не прав, и подобное больше не повторится. Я продолжал стоять. Директор смотрел на Воротникова, смотрели на него ребята из двух классов. Ни меня, ни Воротникова в школе не любили, но я был свой, и к тому же меня могли засудить. — Виктор, — в наступившей тишине сказала Вера, — было бы честно, по-мужски, извиниться и тебе. — Хорошо, — сказал Воротников. — Я тоже извиняюсь. И вдруг все зааплодировали. Наверное, впервые в жизни не по официальному поводу на собрании, — когда в торжественные даты заканчивался доклад, то первыми начинали аплодировать учителя, и подхватывали все мы. Мне не хотелось думать о том, что я все-таки испугался, мне хотелось скорее забыть о милиции и допросах. Когда я шел в школу сегодня, то выбрал кружной путь, чтобы только не проходить мимо милиции. Но я рано радовался. На последнем уроке в класс заглянул директор, кивнул мне, я вышел. Директор ничего не стал мне объяснять. Он шел к своему кабинету, а я шел за ним. В его кабинете сидел сам первый секретарь райкома партии Воротников-старший в темно-синем костюме, белой накрахмаленной сорочке с малиновым галстуком, униформе партийных и советских работников. Все они отдавали предпочтение темно-синему, реже темно-коричневому цвету — немарко, неброско и достаточно строго официально. Лицо Воротникова-старшего отличалось гладкой розовой кожей, у красногородских мужиков лица были грубые, темные — летом от солнца, зимой от ветра. И женские лица к сорока грубели. По таким лицам, как у Воротникова, я потом сразу отличал чиновников и чекистов. У чекистов лица были более бледные, они больше времени проводили в кабинетах. На лицах всегда отражалась прошлая жизнь. Я отличал синюшные лица туберкулезников, даже бывших, сердечники были бледными, те, у кого болел желудок, — серыми, у бывших заключенных кожа всегда неровная, с пупырышками, будто они постоянно мерзли, — если человек несколько лет в лагере недополучал жиров, эти отметины на коже оставались десятилетиями. Я поздоровался. — Мне с ним надо поговорить один на один, — сказал Воротников-старший. Директор собрал тетради, уложил их в портфель и сказал: — Когда будете уходить, захлопните дверь. Трусливый, наверное, подождал бы окончания нашего разговора, выяснил если не мнение секретаря райкома, то хотя бы выслушал его впечатления. — Он что, из красногородских? — спросил Воротников. — Да, — ответил я. — Тогда понятно, — произнес Воротников, и я понял, что он не любил красногородских и, наверное, вообще псковских. Их и любить было не за что. Они больше работали на своих огородах, чем в колхозах, воровали все, что можно украсть, даже не считая это воровством. Со стройки тащили кирпичи, с полей картошку. Никто не верил, что это государство их собственное. Они тащили все, что недополучили от этого государства. Много пили от тоски, потому что знали, что никогда не станут ни богатыми, ни свободными. Они браконьерствовали в лесах и на реках, не считая это браконьерством, а рыбы и зверя пока хватало всем. Красногородский район когда-то был пограничным, рядом жили латыши и эстонцы. Говорят, до революции отношения с соседями выясняли очень часто при помощи кулаков. Когда Латвия и Эстония стали буржуазными республиками, псковские занимались контрабандой, более цивилизованные эстонцы — во всяком случае, они таковыми себя считали — не рисковали, потому что цивилизованность предполагает осторожность и уважение законов. Псковские законов боялись, но не уважали, а нужда всегда была сильнее страха. Мне мать рассказывала, что и мой дед занимался контрабандой. Во время войны с немцами многие из псковских мужиков ушли в партизаны. Партизанское движение на Псковщине известно тем, что партизаны привезли несколько обозов с мукой и зерном в осажденный блокадный Ленинград. В основном же партизаны истребляли местных полицейских и захватывали продовольствие, предназначенное для отправки в Германию. То, что немцы не успевали забрать у крестьян днем, партизаны забирали ночами. Мать мне рассказывала, что было страшно, когда днем в деревню, где жила сестра деда, приходили немцы, но еще страшнее, когда ночью заявлялись партизаны. В отличие от немцев, они хорошо знали, где и что можно спрятать, и всегда находили запрятанное. Я, конечно, изучал историю и знаю, что Псков, пожалуй, самым последним из древнерусских городов сдался Московскому царству. Москва оказалась сильнее, но псковские так и не покорились. И усадьбы помещиков здесь горели чаще, чем в других областях, и на дорогах разбойничали. Я и сам не мог понять псковских. Вроде бы работящие, но в основном на себя, вроде бы тихие, но если начинались драки, то деревня шла на деревню, улица на улицу с кольями, вилами, топорами. Мать говорила, что после войны, которая многих мужиков повыбила, стало поспокойнее, но и нищеты прибавилось. Я молчал и рассматривал костюм Воротникова, его галстук, ботинки на толстой микропористой подошве. Я о таких мечтал, и не только потому, что они были просто удобными для осенней и весенней красногородской грязи. Воротников, наверное, хорошо знал такое молчание и понял, что я вряд ли что скажу. Он вынул протоколы допросов из кожаной коричневой папки. — Дело закрыто, — сказал Воротников. Он порвал протоколы на мелкие кусочки и выбросил их в плетеную корзину возле директорского стола. — Но запомни, скотина, если ты тронешь еще раз моего сына, посажу, и надолго. Выходи. Я вышел. Воротников захлопнул дверь кабинета и пошел по коридору к выходу. В том, как он произнес «скотина», было столько ненависти ко мне, что ничего, кроме ненависти, причем ненависти беспощадной, вызвать он у меня не мог. Запомню, решил я тогда. И запомнил. Потом у меня будет еще много встреч с семьей Воротниковых. Старший будет работать в Москве, в ЦК КПСС. Вначале он мне сильно навредит, а потом даже поможет в нескольких ситуациях. А почему не помочь известному киноартисту, ведь земляки. Но я все-таки дождусь своего и размажу его. И он не поймет даже за что. Он забудет про «скотину», но я помнил об этом все эти годы, да, наверное, для него я так и остался скотиной, только удачливой. Он оказался непредусмотрительным. Нельзя оскорблять, потому что оскорбленные могут дождаться своего часа и отомстить. У меня будет в жизни еще несколько таких воротниковых, с которыми я сведу счеты. Иногда для этого потребуется два-три года, иногда не хватит и десяти лет. Это как в боксе: когда хорошо знаешь противника, нужно только выждать и не пропустить момента, чтобы нанести удар. Но в боксе всего три раунда по три минуты. А в жизни это ожидание может растянуться на десятилетия. У меня случалось по-разному. Одних я доставал сразу, при первой же возможности наносил мелкие, но неприятные удары, и враг уставал от непредсказуемости, от некомфортности жизни в постоянном напряжении в ожидании удара и обычно отступал, иногда искал даже дружбы. Но с такими, как Воротников, по очкам я всегда бы проигрывал, для таких нужен был только нокаут. Я видел из окна, как Воротников сел в черную «Волгу» — пикап, единственную в районе. После посещения колхоза или совхоза председатели и директора укладывали в необъятный багажник пикапа или молодого поросенка, хорошо прожаренного, или бидон меда, или телячью ногу. Весь Красногородск об этом знал, потому что в маленьком городке скрыть ничего невозможно. То, что Воротников подъехал к школе на «Волге», хотя от райкома партии до школы можно и пешком дойти минуты за три, означало, что это был не приватный разговор, это было мероприятие, хотя мы с ним были один на один. Завтра все в Красногородске будут говорить, что Воротников заезжал в школу, провел воспитательную работу и спас сына Умновой от срока. Для русского человека очень важно на кого-нибудь надеяться. На Брежнева не надеялись, а на Косыгина надеялись, — должен же быть хороший человек в противовес плохому. Потом надеялись на Андропова, на Горбачева, на Ельцина. И я тоже надеялся, не то чтобы всерьез, но хотелось верить, что когда-нибудь все будет по-другому. Теперь я знаю, что если такое случается, то очень не скоро. Я вышел из школы. Занятия уже закончились, учителя и ученики разошлись. Я шел один. За день подмерзшие лужи не растаяли, холодный ветер гнал тучи, если не сегодня, то завтра, наверное, пойдет снег. Я шел, засунув руки в карманы куртки, перешитой из черной железнодорожной шинели, тогда шинели еще шили из настоящего сукна. Мать подшила к куртке простеганную на вате подкладку. Может быть, из-за туберкулеза я всегда мерз и поэтому одевался тепло и еще в июне не снимал вельветовую куртку, когда все мальчишки уже ходили в рубашках с короткими рукавами. И вдруг я увидел Веру, которая стояла у стенда с газетой «Правда». Газету каждое утро регулярно меняли. Когда я проходил мимо, она обернулась и сказала: — И чем закончился разговор с власть предержащими? — Протоколы порваны, дело вроде закрыто. — Он тебя простил? — Наверное. Я ничего не сказал про «скотину». Пусть об этом никто не знает. Мое время еще придет. — Родители сегодня уезжают на семинар в Псков. Приходи ко мне вечером, — сказала Вера. — Когда? — спросил я. — После девяти. Когда стемнеет, определил я. После девяти в Красногородске на улицы уже не выходили. Те, у кого были телевизоры, смотрели программу «Время» или ложились спать, в маленьких городах, как и в деревнях, ложились рано и рано вставали. Перед тем как идти на работу, надо накормить скотину, приготовить обед, обедать почти все ходили домой, в столовую днем никто, кроме иногородних шоферов и вызванных в райцентр председателей сельсоветов, не ходил. Вечером со столов снимали клеенки, стелили скатерти, и молодые парни заходили выпить пива. — Я приду, — сказал я. Я зашел в магазин недалеко от своего дома. Магазин оборудовали в бывшей часовне. В нем поместилась одна полка, на которой были выставлены водка, портвейн, конфеты местных фабрик, консервы, хлеб, макароны, соль. Самое необходимое. Перед прилавком больше трех покупателей не помещалось. Старая продавщица ушла на пенсию, и теперь в магазине торговала ее дочь Машка. Я пошел в первый класс, она училась в десятом и запомнилась рыжими волосами и голубыми глазами. Значит, ей года двадцать четыре, прикинул я. Старая, конечно, но до тридцати женщины молодые, утверждал мой сосед-подполковник, до сорока — средних лет, в общем, женщины, пока способны рожать, остаются женщинами, а когда теряют эту возможность, тогда перестают быть женщинами и становятся механизмами для работы. Я осмотрел бутылки на полке. Шампанского не было, хорошо бы прийти с шампанским, портвейн «Три семерки» брали в основном мужики из-за дешевизны. Я взял портвейн «Ливадия» — крымское вино, которое было в два раза дороже «Трех семерок», и две плитки шоколада «Гвардейский». «Ливадию» из-за дороговизны брали редко, и поэтому она стояла на самой верхней полке. Машка стала на стремянку, с трудом дотянулась до верхней полки. Платье при этом у нее задралось, выставив стройные ноги и замечательной формы попку. Машка, наверное, знала, что, когда она становится на стремянку, мужики не сводят глаз с ее задницы, она оглянулась и спросила: — Ну что, хороша Маша? — Хороша, — подтвердил я. — Хороша Маша, но не ваша. По-видимому, этот ответ у нее был опробован не один раз. Она смотрела на меня сверху, я на нее снизу. — То, что не наша, очень печально, — ответил я. — Очень уж хороша Маша. Ну все хорошо в Маше. И глаза, ну очень голубые, и волосы, ну очень золотые. И грудь как у греческой богини, и живот, и ноги, и попка, ты просто мечта для миллионов мужчин. И я буду гордиться, что жил рядом с мечтой. — Хорошо рассказал, — вздохнула Маша и присела на стремянку, выставив круглые коленки. — Говорят, к Лидке с маслозавода захаживаешь? — Говорят, — ответил я неопределенно. — Она же старше меня на десять лет. — На восемь, — ответил я. — А как ты определяешь? — удивилась Маша. — Такой дар у меня есть. Я определяю возраст с точностью до года и месяца рождения. — А сколько мне лет? — Двадцать четыре, и ты майская. Насчет дара я сочинил только что. Просто у меня хорошая память. Школу она закончила в семнадцать, год работала кассиршей в бане, а потом перешла в магазин на место матери, которая в последний год много болела, и магазин часто был закрытым. А дочь не ставили, потому что несовершеннолетние не могли быть материально ответственными лицами. Она стала торговать в магазине в конце мая, вероятно, сразу после того, как ей исполнилось восемнадцать лет, а было это шесть лет назад. Я тогда ходил в четвертый класс. — А чего ты еще можешь определять? — спросила Маша. — В следующий раз расскажу. — Буду ждать. — Жди меня, и я вернусь, только очень жди. ДАЛЬНЕЙШЕЕ СЕКСУАЛЬНОЕ ПРОСВЕТИТЕЛЬСТВО Я выполнил еще один совет подполковника. Женщины любят красивые слова, особенно в стихах. Потом я это использовал довольно часто. Я читал женщинам стихи Цветаевой, Ахматовой, Пастернака, которые тогда мало издавались и были не так широко известны, как сегодня. Я читал даже тогда еще почти никому не известного Чичибабина. Бутылку «Ливадии» я засунул в карман куртки, прикрывая рукавом горлышко, плитки шоколада уместились во втором кармане. Я позвонил в дверь дома главврача. Вера открыла почти сразу, будто стояла перед самой дверью. Она была в легком платье с открытыми плечами. Я отметил ровный загар, который еще не успел сойти. Я выставил на стол «Ливадию» и выложил шоколад «Гвардейский». — У тебя неплохой вкус, — похвалила меня Вера. — Вкус определяется ассортиментом местных магазинов, — ответил я. — Не обязательно, — не согласилась Вера. — Парни из нашего класса обычно приносят портвейн «Три семерки», который пахнет жженой пробкой. Я приготовила ужин. На столе в вазе были яблоки и груши. Она принесла зажаренную в газовой плите курицу, салат «Оливье», шпроты не в банке, а в специальной тарелке — я не знал названия этой длинной стеклянной посудины. — Что будем пить? — спросила Вера. — Я вообще пью мало, — признался я. — Тогда выбирай. — И она открыла встроенный в книжный шкаф бар с подсветкой. Чего только здесь не было! Коньяки «Наполеон», «Наири», «КВ», водки «Столичная», «Московская», «Посольская», «Лимонная», шампанское «Советское», болгарское, венгерское, вина с грузинскими и армянскими названиями, из которых я запомнил «Твиши», «Хванчкару», «Киндзмараули», потому что где-то читал, что их любил пить сам Сталин. — Это все подношения благодарных пациентов. Я предпочитаю ликеры. Люблю «Бенедектин». — И она достала бутылку с зеленоватой жидкостью. Я увидел открытую бутылку «Столичной», вместо пробки на горлышке было надето блестящее сооружение с клювом-краником. — Чуть водки, — сказал я. Я выпил водки, потом попробовал «Бенедектин», сладкий и липкий «Бенедектин» мне понравился. Я как-то не заметил, как мы опустошили всю бутылку. Я пил меньше, чем Вера, но и у меня слегка кружилась голова, и говорил я медленно, стараясь выговаривать слова. Вера смеялась. Ей хотелось знать мое мнение о парнях из нашего класса, но особенно ее интересовало, что я думаю о девчонках. Я не привык обсуждать достоинства и недостатки женщин, да и не с кем было, с ребятами я обсуждал только футбольные игры: кто мог забить и что помешало. Вера, не получив ожидаемого ответа, отвечала сама: — Дура, но настойчива… Подлипала… — Может, не дурна, но с плохим вкусом… — Зубрила… — Не глупа, но с задницей до колен. — Единственное достоинство — коса. Дурацкое занятие отращивать волосы. Мороки много, неудобно. Я больше слушал, но потом начались конкретные вопросы. — Расскажи, как ты решился лечь в постель со взрослой женщиной. — А никакой решимости не было. — Но ты же хотел ее? — Хотел. — И как начал? — Уже не помню. Я пробовал увильнуть от слишком откровенного вопроса. — Нет, ты помнишь, — настаивала Вера. — Да все просто, — решился я. — Я обнял, стал с нее стягивать трусики. Она сказала: «Я сама» — и пошла расстилать постель. Я понимал, что не надо бы мне все это рассказывать, но она еще девочка, а я уже взрослый мужчина, я ведь уже знал, что такое овладеть женщиной, и мне хотелось показаться перед нею опытным — я знал то, чего еще не знала она. — А дальше? — спрашивала Вера. — Дальше, наверно, как у всех. — Мне интересны подробности, — настаивала Вера. — Вот она стелит постель, а что делаешь ты? — А я снимаю штаны. — Она, конечно, сопротивляется, говорит — я не такая? — предположила Вера. — Нет, она не сопротивляется. Наоборот. У меня чего-то не получается, она помогает. — А в чем была эта помощь? — Все, — сказал я. — Закончим этот разговор. Я никогда это ни с кем не обсуждал. На меня что-то нашло, я тебе поддался. — Ты поддался, потому что я тебе нравлюсь? — Наверное. — Не «наверное», а скажи определенно: Вера, ты мне нравишься, ты очень мне нравишься. — Ты мне нравишься. Очень. Иначе бы я сюда не пришел. — Подожди, — сказала Вера. Пошла пописать, решил я, мне тоже этого хотелось, но я не мог найти предлога, чтобы выйти. Сейчас вернется и скажет: «Пойди вон!». И я уйду. За один день она уже дважды меняла решения — вначале против меня, потом за, когда потребовала, чтобы Воротников извинился передо мною. Мы были не на равных. Она сказала, и я пришел. Она попросила рассказать о другой женщине, и я почему-то рассказал. Я хотел ей понравиться, она хотела удовлетворить свое любопытство. Я чувствовал, что она пользовалась мною, но не понимал, зачем ей это нужно. Я услышал шум воды в ванной. Ванные и туалеты в Красногородске были только в нескольких пятиэтажках, они были подключены к небольшой котельной. И в больнице была своя котельная. Вера вышла в гостиную в коротком махровом халате. — Иди в ванную, — сказала она. И я пошел. Туалет и ванная были раздельные. Я пописал в раковину, встал под душ, сполоснулся, вытерся и снова надел свою одежду, надеть халат главврача я не решился. В гостиной Веры уже не было. Я открыл дверь ее комнаты. Она сидела на постели, прикрывая ноги одеялом. Я отметил, что грудь у нее почти как у взрослой женщины. — Постель была расстелена, — сказала она. — Но она не растеряна. Ложись, а то я начинаю замерзать. Я не ожидал, что это может произойти в первый же вечер. — Не бойся, — сказала она. — Я уже не девушка, так что ты не лишишь меня девственности. Я поспешно сбросил брюки вместе с трусами. Я носил сатиновые синие трусы, их мне шила мать, многие мальчишки уже носили трикотажное белье, короткие облегающие трусы, я это видел, когда мы переодевались для футбола. Сбросив рубашку, я лег рядом с ней и натянул одеяло. — Сними майку и надень презерватив, я не хочу залететь. — И она протянула мне бумажный пакетик. Я разорвал пакетик и начал разворачивать презерватив, он почему-то скатывался снова. Наконец я развернул его, но он плохо налезал. Она рассмеялась, разорвала другой пакетик и мгновенно раскатала его на моем члене. Я хотел спросить, у кого она этому научилась, но не решился. Она сомкнула свои ноги у меня под ягодицами. Мой небольшой сексуальный опыт не пригодился. Руководила и направляла она. Она сама задала ритм, и если я его замедлял, она меня подталкивала ногами. Я не хотел спешить, по ее учащенному дыханию я понял, что через несколько секунд она кончит, попытался освободиться от зажима ее ног, у меня не получилось, и я заспешил вместе с нею. Она тут же вывернулась из-под меня, сбросила одеяло и сказала: — Презерватив выброси в мусорное ведро на кухне. И хотя мне не хотелось вставать, я встал, прошел на кухню и выбросил в ведро презерватив. Когда я вернулся, Вера сидела на кровати и курила. По запаху я определил, что это американская сигарета. Такие курил Жорж. — Удивлен? — спросила она. — Нет, — ответил я. — В школе сейчас многие курят. — В школе я не курю. О чем ты меня хочешь спросить? — С чего это ты взяла, что я хочу спросить? — А это всегда видно, — ответила она. — Напрягаются мышцы лица, и глаз особенно. — Тогда спрошу. Ты сама догадалась, как надо раскатывать презерватив, или видела, как это делают другие? — Видела, как делают другие, вернее, другой, — поправилась она. — До тебя у меня был всего один мужчина, и я видела, как ловко он это делает. — Взрослый совсем? — предположил я. — Ну, и ты не ребенок, и я тоже. Пора уже не делить себя на взрослых и детей. Взрослые мы. Да, старше меня. Из комсы. Не понимаешь? Из комсомольских работников. Заведует отделом в ЦК комсомола. Мы летом отдыхали в Сочи, он начал ухлестывать, я, конечно, не сказала, что мне шестнадцать, мне все дают больше, не меньше двадцати, наверное, из-за больших сисек. Ну, он и лишил меня невинности… Умелец был. Они в комсомоле только этим и занимаются. Спасибо тебе, что пришел. Уже поздно. Иди домой. Завтра у нас контрольная по химии, мне надо подготовиться. Я оделся, потоптался у порога, я хотел ее поцеловать, но она подтолкнула меня к выходу, улыбнулась и закрыла дверь. Я шел по улицам с совсем другим ощущением, чем после посещения молочницы. От нее и вправду всегда пахло молоком и сыром, даже после бани. Я от нее уходил усталым и уверенным: я сделал свое мужское дело, и сделал его хорошо. Женщина довольна, я тоже. Это давало успокоение на два-три дня, я делал уроки, читал, не торопясь занимался хозяйством. Сейчас я чувствовал беспокойство. Меня приняли, я сделал свое дело, и меня попросили уйти. Я отметил, что Вера даже ни разу не поцеловала меня. Она все рассчитала. Я не из болтливых. Других мальчишек, наверное, распирала гордость, им бы хотелось похвастаться, а в школе, если сегодня узнает один, завтра знают все. Значит, меня использовали, как плотника. Пригласили, я сделал свое дело, меня даже похвалили, только не заплатили за работу, посчитав это за дружескую услугу. Я чужой. Это ощущение, что я чужой, я пронес через всю жизнь. Меня будут просить, приглашать, даже награждать, но я все равно не из их стаи. Я так разозлился, что не заметил, что не иду, а почти бегу, — оскорбление требовало выхода. И через многие годы, когда я попадал в неприятные ситуации, я выходил на улицы Москвы, иногда шел по два-три часа, а когда уставал, спускался в метро и за десять минут добирался до своего дома или дома, где меня могли принять и уложить в свою постель. Мать еще не спала и начала с крика: — По бабам шляешься, а по тебе тюрьма плачет! И заплакала. Она плакала и выкрикивала, что выходила меня, вырастила, а я избиваю людей. Вчера, узнав о случившемся, она молчала, надеясь, что Жорж поможет найти выход. Мать всегда на кого-нибудь надеялась. Я хорошо знал ее характер. Она плакала, когда надо было разжалобить или когда надо было расслабиться. Значит, до нее уже дошли слухи, что Воротников-старший простил меня. Мать разряжалась. — Ты ошибаешься, — сказал я. Мать насторожилась и перестала всхлипывать. — В чем же я так ошибаюсь? — Воротников-старший приезжал в школу. Но он меня не простил. Он меня назвал скотиной. Он отложил расправу со мной. Но при первом же случае мне припомнят все, а случай, как ты знаешь, всегда можно найти. Так что успокойся и не их жалей, а меня. — Но все говорят, что он тебя простил, — сказала мать. — Все ничего не видели и ничего не слышали. Мы с ним разговаривали один на один. — Ну за что же? — тут же возмутилась мать. — Ты же еще дите, ребенок. — Для детей есть колонии. Дадут пять лет, два года отсижу в колонии, остальные три буду досиживать в лагере. — А может, тебе уехать? — Мать уже искала решение. — Чтобы их не раздражать. К Жоржу можно. Или к моей двоюродной сестре в Псков. Закончишь школу там. Поступишь куда-нибудь или где отработаешь, а там армия. За два года забудут все. А его, может, переведут куда. — Ладно, — сказал я. — Там будет видно. Я пошел спать. — Одну просьбу матери можешь выполнить? — В голосе матери была не просьба, а скорее ультиматум. — Выполню, — пообещал я. — Пока не кончишь школу, не ходи к Лидке больше. Посмотри на себя в зеркало. Круги под глазами. Совсем заебся ведь. Тебе об учебе думать надо. А если не бросишь, я ей такой скандал устрою! И на работу напишу, что совращает малолетних. Мне говорили, что в законе такая статья есть, что если с малолеткой, то могут и в тюрьму посадить. Я молчал. Это уже стало привычкой. Я выслушивал, молча уходил и делал, как считаю нужным. Мать пыталась со мною тоже не разговаривать, но больше суток не выдерживала, ей хотелось рассказать, кто и что посылает в посылках, об интригах в отделении связи. — Это мое окончательное условие, — заявила мать. — Я на это имею право, потому что кормлю и содержу тебя. И теперь будет по-моему. — Ну что же, — ответил я. — Тогда поговорим. Помнишь, четыре года назад, когда мне было двенадцать лет, ты схватила ремень, чтобы выпороть меня? Что из этого получилось? Я отобрал у тебя ремень и надавал тебе по заднице. — Нашел чем гордиться. — Мать поджала губы. — Я просто констатирую. — Выучился. Слова даже иностранные употребляешь. — Перевод: констатировать — значит обозначать. — Я достал амбарную книгу, в которую мы с матерью записывали наши расходы и доходы. — Посмотрим. Вот твоя зарплата, вот наши доходы. Все хозяйство практически на мне. Сбор клюквы, грибов. — Но продаю их я, — возразила мать. — Посредник получает обычно десятую часть. Так что и кормлю, и содержу я себя сам. И проблемы свои решаю сам. И не жалуюсь, когда бьют меня, а если бью я, так это опять же мое дело. И ты здесь мне ни помочь, ни помешать не можешь. Я намеревался провести обстоятельный разговор, но понял его бессмысленность. Я никогда не смогу переубедить мать и вряд ли уже когда-нибудь соглашусь с ней, поэтому я закончил жестко и четко: — Никаких скандалов устраивать ты не будешь. Устроишь — уйду из дома. — К кому? — спросила мать. — Когда буду уходить, решу. К Жоржу, к Лидке, на завод учеником. Уйду и никогда не вернусь. А ты меня знаешь. Если я что-то решаю, я всегда выполняю. Все. И я, взяв ватное одеяло — под тонким шерстяным уже стало спать холодно — ушел на веранду. Уснул сразу: таких, набитых эмоциями, дней у меня, пожалуй, еще не было. Еще вчера в это время я слушал рассуждения Жоржа, потом разборка с Воротниковым-младшим, разговор с Воротниковым-старшим, вечер с Верой, из которого еще придется делать выводы, бессмысленный разговор с матерью можно было и не вести, потому что легко просчитывался, с чего он начнется и чем закончится. Мне приснился сон, что я стою возле райкома с ружьем Жоржа, выходит Воротников-старший, и я, почти не целясь, стреляю, потому что с такого расстояния при разлете дроби попадать необязательно. И Воротников падает. Несколько лет в детстве меня мучили кошмары. На меня нападали, я нажимал курок ружья, но ружье не стреляло. Но после того как я с Жоржем несколько раз сходил на охоту и подбитые мною куропатки, взлетая, падали в снег, а выскочившего из норы барсука я уложил с первого патрона, ружье во сне у меня стало стрелять. Воротников остался лежать на крыльце, а я бежал по улицам Красногородска, бежал быстро, чтобы успеть свернуть в лес, который начинался на холме. Утром на первой перемене я увидел Веру. Она прошла мимо, не замечая меня, у нее под глазами тоже были темные крути. Теперь, когда в Москве автомобильные пробки еще больше, чем в Афинах или в Нью-Йорке, я часто езжу на метро. Меня узнают, здороваются, и я здороваюсь с совершенно незнакомыми мне людьми, возможно будущими моими избирателями. Когда они будут голосовать, они вспомнят об этих встречах в метро, — я такой же, как они, так же езжу в метро и стою в переполненном вагоне, держась за поручень. И, вспомнив это, они проголосуют за меня. Иногда есть свободные места, я сижу и рассматриваю пассажиров, сидящих напротив, и, когда я вижу вот такие темные полукружья под глазами молодых и совсем немолодых женщин, я всегда вспоминаю Веру и знаю, что им этой ночью было хорошо. Я завидовал их мужьям и любовникам. Оказаться бы ночью рядом с этими женщинами! Но эта мечта никогда не осуществится, в Москве очень много молодых и красивых женщин. Но в то утро я взбесился. Вчера почти вытолкнула, сегодня даже не замечает, и я решил, что больше никогда к ней не пойду, я ее тоже не буду замечать, — я тогда был максималистом и думал только о себе. Вечером я зашел в магазин за хлебом. — Привет, Маша, которая не наша, — поздоровался я. — Привет. — Маша улыбнулась. — Опять «Ливадию»? Я не испытывал никакой робости. — Опять, — сказал я, решив, что принесу вино матери, она любила портвейн, вообще всякое сладкое вино. Мать радовалась подаркам, как маленькая девочка, кроме меня, ей почти никто ничего не дарил. Только Жорж, но он приезжал к нам редко. Маша приставила подставку-стремянку и полезла доставать «Ливадию». Она протянула руку к верхней полке, платье у нее задралось, и моя рука мгновенно оказалась у нее под платьем, я почувствовал прохладу шелка трусиков. Трусики легко скользнули вниз, теперь я чувствовал гладкую прохладную кожу ее ягодиц. Она посмотрела на меня сверху и почему-то шепотом спросила: — Ты что? Сейчас кто-нибудь зайдет… Я задвинул щеколду и выключил свет. — Я ничего не вижу, — сказала она сверху. Я зашел за прилавок, протянул руки, обхватил ее и снял со стремянки. В темноте я нашел ее губы, открытые и нежные. В магазине было тесно. Всюду стояли ящики. Я повернул ее, привалил к прилавку в «позиции львицы», по известному учебнику сексологии для школьников. У нее была замечательная фигура. Уже имея хоть и небольшой, но опыт, я входил в нее осторожно, она прижалась ко мне и уже через несколько секунд заспешила, но в этой позиции она была почти беспомощна, управлял я. Она вскрикнула, попыталась освободиться, но я не спешил и, только когда почувствовал, что она кончила еще раз, в несколько толчков кончил сам. Она взяла меня за руку, провела в подсобку магазина, включила свет, поправила прическу и села на мешок с сахаром, успокаивая дыхание. — Я думала, ты щенок, а ты уже кобель. — И она погладила меня. — Чего хочешь? Шампанского? Шоколада? — Ничего, — ответил я. — Только тебя. — Сегодня все, — заявила она. — Я больше не выдержу. Жаль, что тебе так мало лет. — Это скоро пройдет, — пообещал я. — Я выхожу замуж, — сообщила Маша. — А чего так торопишься? — спросил я. — Ничего себе «торопишься», — ответила она. — Мне двадцать четыре. Переспать все готовы, а замуж только он предложил. — А кто он? — Мишка из «Заготзерна». — Знаю. Толстый такой. — Ничего, со мною похудеет, — пообещала Маша. — Так что будем считать это последней гастролью. На той неделе в пятницу у меня регистрация, а в воскресенье свадьба. — До свадьбы еще есть время, — сказал я. — До свадьбы нет, а после свадьбы, наверное, будет. — Она вздохнула. — Ты чем-то недовольна? — спросил я. — Может, еще и распогодится, — неопределенно ответила она. — Не понял. — Да я с Мишкой уже полгода живу. И за полгода у меня было только один раз. А с тобою за один раз два раза. — Ты скажи ему, чтобы он не торопился, — посоветовал я. — Смотри какой ученый, — удивилась она. — Давай все-таки выпьем шампанского. За мою свадьбу. Она достала бутылку шампанского. Я снял фольгу, раскрутил проволоку и, придерживая пробку, которая начала выдавливаться, открыл шампанское без шума, разлил шампанское в банки из-под кабачковой икры. Мы чокнулись, выпили, закусили шоколадом. — Ты куда собираешься поступать? — спросила Маша. — Еще не знаю. — Иди в офицеры, — сказала Маша. — Из тебя хороший офицер получится. — Как определяешь? — Из тебя вообще хваткий мужик должен получиться. И дерешься ты с первого класса. Говорят, никому не уступаешь. А сейчас весь Красногородск гудит, что ты наподдал сыну самого секретаря райкома. И молодец. Их бить надо. Вообще, тебя уважают. — Кто? — спросил я. — Да бабы. Все хозяйство ведешь. Тебя в пример ставят. Правда, говорят, заносчивый очень. Не всегда здороваешься. — Буду здороваться, — пообещал я. — Мне пора домой, — сказала Маша. — Жених уже ждет. Я помог закрыть магазин, сумка ее оказалась тяжелой. — Ты ее не дотащишь, — сказал я. — Что в ней, кирпичи? — Консервные банки. Лосось, шпроты. Готовлюсь к свадьбе. — Я донесу до твоего дома. — Не надо, чтобы нас видели вместе. — Да ладно, никто ничего не подумает. Я же еще школьник. — Ну, спасибо. Я донес ей сумку. Она поцеловала меня на прощание. Это был первый благодарный поцелуй женщины. Теперь я знаю, что первый сексуальный опыт запоминается на всю жизнь. Еще долго с каждой новой женщиной я буду вспоминать трех своих первых женщин. Мне, наверное, повезло. Первые мои женщины приняли меня с такой страстью и раскованностью, что я еще долгие годы сравнивал их с другими женщинами. В те годы скованность и даже каменность женщины в сексе считались чуть ли не хорошим тоном, и самые страстные обязательно демонстрировали неопытность и пассивность. Мне повезло, я начинал с нестандартными женщинами. Теперь, когда я взрослый и очень опытный, могу посоветовать всем женщинам: будьте раскованными. Позволяйте себе все, чего хочется вам и вашим мужчинам. Мужчины запоминают и любят только таких. ПОСЛЕДНИЙ ДЕТСКИЙ ПЕРИОД Мне не очень запомнились последние месяцы перед окончанием средней школы. Вера приходила ко мне, и к весне мы с ней освоили еще восемь позиций, некоторые очень неудобные, и после прохождения этого курса я никогда ими не пользовался. Остальные Вера осваивала без меня, вернее, с кем-то другим. Если она ставила цель, то всегда добивалась ее. «Не моя» Маша вышла замуж. Я долго не ходил в магазин, а когда пришел, увидел, что она беременна. — Может быть, это твой, — сказала она, поглаживая живот. Некоторое время я в это верил, но когда она родила, понял, что ребенок все-таки не мой. Она родила в апреле девочку, а от меня должна была бы родить в июне. Я не уверен, что девочка — дочь заготовителя, но девочка, потом, естественно, девушка оказалась красивой, рыжеволосой. Заготовителя перевели в Псков с повышением. Через много лет, зайдя в Пскове в универсам, я увидел юную рыжеволосую Машу за кассовым аппаратом, за соседним аппаратом сидела тоже Маша, тоже рыжеволосая. Мать и дочь работали в одной смене. Они, конечно, меня узнали. Маша попросила ее подменить. Мы обнялись и расцеловались. Маша явно затянула свой поцелуй — пусть увидит как можно больше народа, что она знакома и целуется с известным артистом. Она заставила меня пройти в служебные помещения, познакомила с директрисой универсама, молодой, четкой и суховатой женщиной в хорошем костюме, красивой и спортивной. Маша суетилась, куда-то побежала. Я попросил разрешения закурить. — Вы с Машей знакомы еще по Красногородску? — Да, — подтвердил я, увидев, что директриса делает подсчеты, я это всегда определял по почти незаметному торможению взгляда и еще менее заметному шевелению губ, это остается с детства, когда учатся считать. — Но ее дочь — не моя дочь. — Вы умеете читать мысли? — Нет, только выражения лиц. — Я всегда считала, что актеры в основном не очень умны, теперь я переменю свою точку зрения. Не меняйте. Если есть талант, ума надо немного. Когда я учился в Институте кино, то очень умных актеров переводили на режиссерское или киноведческое отделение. Актеры умны своей наблюдательностью. Они же — лицедеи. — Маша очень гордится знакомством с вами. Не впрямую, скорее намеками дает понять, что ее дочь от вас. Я-то знаю, что этого не могло быть. Она родила, когда вам было шестнадцать лет. — Вы хорошо знаете мою биографию. — Я же голосовала за вас, читала вашу биографию, а у меня, как у экономиста, хорошая память на цифры. — В принципе ее дочь могла быть и моей дочерью. Я был ее любовником. Но всего один раз. Через неделю она выходила замуж. Мне директриса нравилась, и я ей хотел понравиться своей откровенностью. — А как ее дочь? — спросил я. — Подворовывает по-мелкому. Обсчитывает покупателей. Маша тоже обсчитывает. Но она хороший психолог, она обсчитывает богатых и интеллигентов, а Настя — халда. Она обсчитывает каждого третьего. Я ее уволю. — Переведите на другое место, где нельзя никого обсчитать. — В торговле такого места нет. К тому же она с детства усвоила, что каждый вечер надо что-то принести домой. Я своим продавцам никак не могу внушить, что воровать невыгодно. Мы продаем дорого. А если человек платит дорого, он должен быть уверен, что товар качественный и здесь не обманывают. — Она еще в обучаемом возрасте… — Нет, — усмехнулась директриса. — Это поколение всегда будет воровать, следующее будет более разумным. Наш разговор прерывался телефонными звонками, директриса отвечала коротко. Ее ответы сводились к «да» или «нет», которые обрамлялись отработанным до автоматизма «Извините», «Простите», «Не обижайтесь, в следующий раз обязательно». Я подумал, что она могла бы переключить телефон на одного из своих заместителей, но она, вероятно, тоже читала по лицам. — Извините, — сказала она, — я жду звонка от одного из главных наших поставщиков по опту. Он не решает вопросы с заместителями. Через десять минут в универсаме обеденный перерыв, девочки собирают стол, они хотели бы вас угостить. — Вы будете? — спросил я. — Конечно, — ответила она и улыбнулась. Я ей нравился, она мне тоже, но я уже абсолютно точно знал, что у нас никогда не будет романа. Некогда, она, наверное, занята не меньше, чем я; судя по обручальному кольцу, она замужем, и роман с киноартистом ей совсем ни к чему, об этом почти наверняка узнают. Как преступник почти всегда оставляет следы, так и известный артист редко остается неузнанным, и даже если не узнают, то запомнят, есть такая особенность человеческого подсознания — если кто-то видел актера несколько раз, может и не вспомнить, но будет мучиться: где я его видел? Продавцы собрались в комнате психологической разгрузки. Цветы, аквариумы с разноцветными рыбками, тренажеры, чтобы снять напряжение с мышц ног. Я запомнил этот стол. На нем было все лучшее, что я видел в витринах универсама. Не обошлось без шампанского. Поднимали тосты за меня, я поднимал за них. Спрашивали об актерах и актрисах, кто с кем живет, кто развелся, кто на ком женился. Обычно на своих выступлениях я отделывался отработанной формулировкой: — В кино все так часто меняется, а я в Москве уже не был неделю (две недели, три недели), что я не хочу вас вводить в заблуждение. Может быть, это так, как говорите вы, а может быть, и не так, потому что желаемое очень часто выдают за уже осуществленное. И обычно переходил на себя и рассказывал, на ком, по последним слухам, я был женат, называя разные имена — от Аллы Пугачевой до библиотекаря Насти из Киноцентра. Это всегда вызывало смех. Я и здесь отделался этой формулировкой. Маша сидела рядом со мною, смеялась громче всех, вспоминала, каким драчливым я был в Красногородске, она знала все фильмы, в которых я был актером. Она, наверное, уже давно создала миф о романе с известным киноартистом, рассказывала обо мне, и ей, наверное, завидовали. Вряд ли у кого-то из сидящих здесь продавщиц были такие удивительные романы. Мне хватило бы нескольких реплик, чтобы опровергнуть этот миф, но зачем лишать женщин мифа, к тому же все они — будущие мои избирательницы и будут за меня голосовать, потому что я настоящий мужчина. И, став известным на всю Россию, не забыл о своем юношеском романе. Директриса, поняв мою игру, улыбнулась мне. Умна и наблюдательна, ее надо запомнить, решил я, и когда я снова начну избирательную кампанию, ее надо включить в свою команду: у торгашей всегда были хорошие связи, и эти связи будут работать на меня. Я уехал и никогда уже больше не был в этом универсаме и больше не видел Маши, которая не наша, и ее очень привлекательной дочери, с которой я бы с удовольствием завел роман, но это разрушило бы мой имидж славного земляка, я сразу перестал бы им быть, потому что роман с дочерью своей любовницы всегда аморален. А пока я готовился к школьным выпускным экзаменам. Подготовка началась с приобретения костюма. Кроме школьной формы, которую десятиклассники перед окончанием школы почти не носили, у меня, кроме двух курток, одной — сшитой матерью из коричневого вельвета, а другой — из синей плащовки, ничего не было. В районном универмаге мы с матерью осмотрели костюмы, и я выбрал темно-коричневый в светлую полоску производства ГДР. Для нынешней молодежи расшифровываю: тогда вместо одной Германии соседствовали два германских государства — Германская Демократическая Республика и Федеративная Республика Германии. Предстояло выбрать галстук, продавщица предложила светло-коричневый в полоску. В журналах мод мужчина в костюме в полоску всегда носил галстук в клеточку или горошек. Таких в магазине не оказалось, и я выбрал ярко-зеленый, считая, что галстук носят для украшения, а зеленый выделялся на коричневом, как яркая весенняя трава на коричневой после зимы земле. Конечно, и другие выпускники могли купить такие же костюмы, что и случилось: на выпускном вечере нас оказалось пятеро в одинаковых костюмах, к тому же двое последовали совету продавщицы и купили коричневые галстуки в полоску. Они за ужином сидели в разных концах стола и, когда начались танцы, старались танцевать в противоположных углах зала, не решаясь выдвинуться в центр. Мой галстук восприняли с некоторым изумлением. Вера, которая обладала хорошим вкусом, недовольно покачала головой. С этим галстуком я поступал в Институт кинематографии, и меня сразу запомнили, потому что фамилии запоминать трудно, а когда обсуждали, то говорили: «Это тот, что в зеленом галстуке». Все мои любовные истории к моменту окончания школы тоже закончились. Вера в последние месяцы много занималась и перестала ко мне приходить, и я в последние два месяца не ходил к своей молочнице, а когда зашел, она отвела мои руки. — У меня есть другой, — сказала она торжественно. — Кто такой? — спросил я. — Ты его не знаешь. — Я всех знаю. — Из «Сельхозтехники». Я быстро прикинул. — Хромой Бубнов, — сказал я. — Он же старый и вдовец, я с его дочерью учусь в одном классе. — Совсем он не старый. У нас разница в пятнадцать лет, а мужчина должен быть старше. А для его дочери я стану матерью. — Мачехой, — поправил я. — И ты уже согласилась? — Согласилась. До него мне никто не предлагал выйти замуж. Использовать меня как женщину все горазды, а чтобы жениться, так никто. — Ну, ты не права. А как тебя можно использовать иначе, чем как женщину? Ты женщина. Ты замечательная женщина. Ты с ним уже спала? — Откуда у тебя такая развязность? — возмутилась Лида. — Разве об этом можно спрашивать женщину? — Можно. Спрашивать можно обо всем. Это же только слова. А ты можешь отвечать или не отвечать. — Я не буду тебе отвечать, потому что я уже почти жена. — Значит, спала, — откомментировал я. — Вон! — вдруг выкрикнула она. — И чтобы ноги твоей в моем доме никогда не было! В ее крике было столько ненависти, даже ярости, но за что? Тогда я не понимал, что она ненавидит меня за то, что связалась с малолеткой, с мальчишкой, что она стыдилась этого и хотела избавиться сразу от стыда и от страха. Теперь, когда я читаю в криминальной хронике сообщения, что жена убила мужа или любовница любовника, я понимаю: женщина в ярости и ненависти не может думать о последствиях статьи Уголовного кодекса, учитывающей состояние аффекта, при котором совершается преступление, но мужчины обычно не знают эту взрывную и безрассудную способность женщины, об этом их не предупреждают отцы и матери и не учат в школах. Я скорее почувствовал, чем понял, что, если я начну сейчас возражать, она может убить меня, — возле плиты лежал остро заточенный нож-штык от немецкой винтовки, оставшийся еще с войны, которым щепали лучину для растопки плиты. Я молча пошел к выходу, боясь, что она ударит меня сзади. Потом, приезжая в Красногородск, я изредка видел ее, но она всегда проходила мимо, будто никогда и не знала меня, а если и знала, то забыла. От Бубнова она родила двух сыновей, мосластых и жилистых, как Бубнов, похоронила мужа, сыновья после армии не вернулись в Красногородск. Так закончились все мои любовные истории в Красногородске. Вера сразу после экзаменов уехала в Москву к родственникам матери, ей наняли репетиторов, и она готовилась к поступлению в медицинский институт. Экзамены во всех институтах и университетах начинались в августе, но в творческие вузы экзаменовались в июле, чтобы те, которые провалятся на экзаменах, могли поступить в нормальные институты и стать нормальными инженерами, учителями и зоотехниками. За несколько дней я накосил сена для двух коз, у меня оставалось еще две недели для принятия решения. И я снова поехал к Жоржу. Жорж тоже занимался сенокосом, обкашивая лесные поляны и берега вдоль реки. Я взял вторую косу, и мы с ним окосили несколько полян. В лес солнце добралось около полудня, высушило траву, и мы пошли в дом. Тетя Шура уже приготовила окрошку, которую могут готовить только на Псковщине. В холодный квас кроме картошки, зеленого лука, вареных яиц, огурцов закладывались еще соленые сушеные снетки. Эта маленькая рыбешка, которая не вырастает больше трех сантиметров, и придает окрошке неповторимый вкус. Мы с Жоржем съели по огромной миске окрошки и сели в тени в шезлонги с подставками для ног, Жорж привез их из Ленинграда. Он закурил американскую сигарету, предложил мне, чего раньше никогда не делал, я отказался. — Куда надумал? — спросил Жорж. — Не надумал, — ответил я откровенно. — Хотя круг сузился. Или в военное училище, или на актерский в Институт кинематографии. — Не надо тебе поступать в военное училище, — сказал Жорж. — Ты умен, хитер, ты заслуживаешь больше, чем звание подполковника к пятидесяти годам на должности начальника штаба мотострелкового полка. — Разве я хитер? Я не считал себя хитрым. — Конечно, — подтвердил Жорж. — Это особое свойство ума, и свойство замечательное. Поступай все-таки на актерский, я думаю, сейчас не важно, куда ты поступишь. Любое образование — благо. Образованный человек начинает мыслить системно. Потом можно получить и второе образование. Но пока ты не поступишь никуда. Завалишься. — А вдруг повезет? — Везет тем, кто хорошо просчитывает варианты. Если бы ты поступал в сельскохозяйственный или педагогический, я бы мог просчитать варианты и помочь. Ко мне приезжает охотиться разное начальство из Пскова. Вышли бы и на ректора, и на нужного декана. А в кино у меня знакомых нет, кроме одного. Зимой приезжал на охоту режиссер. Он снимал фильм в Пскове. Я попытался у него узнать, но он сказал: кино имеет свою специфику, и это надо объяснять человеку, который собирается поступать. Пусть зайдет ко мне перед экзаменами. Я ему объясню, что и почем, может быть, даже помогу. — Поможет? — Вряд ли. Но хотя бы будешь знать правила игры. — Правила одни для всех. Побеждает сильнейший или несколько сильнейших. Вдруг я окажусь среди них. — Возможно, а пока возьми еще один московский адрес и телефон. Позвонишь перед выездом, чтобы комната была свободной. Плата десять рублей в сутки. А это телефон режиссера в Москве. Я приготовил бидон меда в сотах. Режиссеру очень понравился мед в сотах. — А удобно? — Удобно. Запомни: подарки любят все, даже самые богатые и счастливые. Ты когда собираешься в Москву? — Экзамены через две недели. — Чтобы не считать копейки, вот тебе пособие. — И Жорж протянул мне конверт. Я впервые получал деньги в конверте и даже не заглянул в него, считая это почему-то неприличным. Потом я научился принимать подарки и восхищаться ими. Конверт я открыл дома и пересчитал деньги. Пятьсот рублей я никогда в руках не держал. На поездку в Москву мы с матерью отложили двести рублей. Их хватало на билеты, на еду, я еще собирался купить две рубашки с короткими рукавами и сандалеты: лето в том году было жарким. Вероятно, Жорж и оперуполномоченный КГБ обсуждали, куда мне поступать — в военное училище или на актерский факультет. В военные училища поступал каждый третий из сельских районов, военная контрразведка, наверное, присматривалась к своим будущим кадрам за время учебы. Кто принимал решение о моем поступлении на актерский факультет, я уже никогда не узнаю, но в каком-то отделе аналитического центра КГБ дали установку обращать внимание на потенциальных агентов с актерскими способностями. И Жорж передал мне эту установку как свои умозаключения. Через две недели почтовая грузовая машина везла в Псков посылки. Мать договорилась, и я доехал в кабине с шофером, сэкономив деньги. В Москве я нашел дом, в котором останавливались псковские граждане. Маленький, худенький и бойкий москвич — я потом таких буду называть «московскими воробьями», а ко мне приклеится кличка «Московский ястреб» — дал мне ключ от входной двери и показал мою кровать. В трехкомнатной квартире, учитывая кухню и коридор, стояло девять кроватей и раскладушек. Хозяин квартиры переехал в квартиру новой жены, а свою квартиру сдавал приезжим, которые приезжали, чтобы завоевать столицу или прикупить одежды и продуктов. В провинции стали исчезать даже консервы. В моем фибровом чемодане лежали выстиранные и накрахмаленные матерью сорочки и отглаженные ею брюки. С этого дня начинался следующий период в моей жизни. ПЕРВЫЙ ШТУРМ МОСКВЫ Поездка в Москву и запомнилась, и не запомнилась. Я знал Москву по телевизору, и меня мало что поразило. В первый же день я съездил на Красную площадь, посмотрел на Кремль, дождался смены караула. Солдаты в хромовых начищенных сапогах, держа карабины на весу, печатали шаг и разворачивались, как роботы. На меня это не произвело впечатления. И вообще, Москва мне показалась почти знакомым городом. И в телевизионных новостях, и в кинохронике я видел и университет, и станции метро, и памятники Маяковскому и Юрию Долгорукому. Вечером я позвонил по телефону режиссеру, который охотился вместе с Жоржем. — Да, — ответил голос усталый и тягучий. — Я приехал из Псковской области и привез вам мед от лесника Жоржа. Я готов привезти мед в любое удобное для вас время. — Привозите хоть сейчас. Записывайте адрес. — Адресу меня есть. — Мой дом впритык со станцией метро «Аэропорт». Внизу сидит консьержка. Если спросит к кому, назовите мою фамилию. Я ее предупрежу, и вас пропустят. Я назвал фамилию режиссера, консьержка, женщина лет шестидесяти, почему-то в теплой вязаной кофте, кивнула мне, и я вошел в лифт. Режиссер оказался сорокалетним и не очень трезвым. — Проходи, — сказал он. — Мои на даче. Выпить хочешь? — Спасибо. Жарко. — А чай будешь? — Буду. — Ты ужинал? Хочешь, я сварю пельменей? — Спасибо. Не надо беспокоиться. — Это ты зря. Когда хочешь есть и тебе предлагают, никогда не отказывайся. Меня лесник о чем-то просил. О чем? — Я во ВГИК поступаю. — На какой факультет? — На актерский. Режиссер задумался. — А кто в этом году набирает? — Я не знаю. Режиссер внимательно на меня посмотрел: — А что ты знаешь? — Мало что. Но я надеюсь, что вы мне расскажете. — Расскажу. Школу в стране заканчивают двести тысяч. И всегда находятся две тысячи, которые хотят быть актерами. А надо отобрать двадцать. Значит, на одно место примерно сто человек. Как выбрать из ста одного? Этого одного из ста надо выделить и запомнить. А запомнят, если понравишься. Но у педагога, к которому ты поступаешь на учебу, есть свои пристрастия. Одно он любит, другое не любит. Как я и ты. В творчестве нет таких четких критериев, как в физике, спорте или балете. Поступая в физико-технический, ты сдаешь экзамены на пятерки, и тебя принимают, потому что ты решил предложенные тебе задачи. Правда, решить их трудно, составлены они нестандартно. Их невозможно выучить, их надо именно решить. А решив, ты выдерживаешь экзамен, и тебя принимают на учебу. В киноинституте тоже есть экзамены по литературе, истории, иностранному языку, но прежде чем тебя к ним допустят, надо пройти творческий конкурс. — Я знаю. Надо прочитать стихи или отрывок из пьесы. Можно и спеть, и станцевать. — Ты читаешь из Шекспира, монолог Отелло, а твой педагог сам играл Отелло, и играл совсем не так, как ты. Ты ему не нравишься, он ставит тебе четверку, а проходят только с пятерками. Запомни. В ученики берут только своих сторонников, а не противников. — Значит, если ты не согласен, лучше притворяться, а правду не говорить? — Идиот. Надо идти учиться к тому, у кого ты хотел бы учиться, чьи прошлые роли тебе нравятся, кому ты хотел бы подражать. А ты не знаешь, у кого собираешься учиться. — Фамилию я знаю. И в фильме его видел, где он царя играет. Он в Малом театре служит. — Понял. Он тебя не возьмет. — Почему? — Он берет больших, как он, чтобы потом, как и он, играли богатырей, секретарей обкомов или маршалов. А ты роста среднего. Лицом похожий и на крестьянина, и на рабочего, и на интеллигента в первом поколении. Не возьмет он тебя. Да и на собеседовании ты завалишься. — Почему? — Давай попробуем. Я задам тебе вопросы, какие мне задавали при поступлении. Что кроме Мавзолея построил архитектор и как его фамилия? Кто такой Гриффит и какие фильмы он поставил? Кто такой Петипа и что он поставил? Кто написал сценарий к фильму «Броненосец „Потемкин“»? Кого из актеров Малого театра вы знаете? Еще он обязательно спросит о режиссерах, у которых снимался. Например, перечислите фильмы, которые снял режиссер Луков. Давай отвечай. — Я не смогу ответить ни на один вопрос. — Это нормально. Ну, завалишься. Некоторые поступают с третьей и даже четвертой попытки. Я поступил со второй. — Второй у меня может не быть, весной могут призвать в армию. Я возвращался поздно вечером, после десяти. Очень много было молодых женщин. И в Красногородске, конечно, был выбор, мне нравились две-три девчонки из школы, а когда ходил на танцы в клуб, запомнились несколько более старших, но привлекательных девушек, — закончив школу, они работали на маслозаводе, в магазинах, на почте и даже в райкоме комсомола и райисполкоме. Метро было заполнено сотнями красивых, модно одетых в легкие платья и короткие юбки. К ним подходили молодые люди, заговаривали, они отвечали и смеялись. Я тогда впервые подумал, как же выбрать среди если не миллионов, то сотен тысяч молодых и привлекательных женщин одну-единственную, которая станет твоей женой и родит тебе детей? Значит, не существует никакой закономерности: если в деревне выбираешь из пяти одну, в райцентре — из двадцати пяти одну, в областном городе — из тысячи одну, а в Москве — из ста тысяч одну. На следующий день я увидел своего учителя, или мастера, как называли в институте педагогов. Огромный, около двух метров роста и не менее ста двадцати килограммов веса, он не выглядел толстым из-за идеально сидящего на нем костюме. И даже на брюках, на которых у всех между ног образуются складки, у него этих складок не было. Он шел по коридору и смотрел поверх голов, его не привлекали даже юные и очень красивые, как мне показалось, абитуриентки. Я не понял, а скорее почувствовал, что никогда у него не буду учиться. Еще не начав бороться, я уже проигрывал. Такое со мною было всего несколько раз на ринге. Я подлезал под канаты, обменивался несколькими ударами с противником и понимал, что у него не выиграю. Его животная энергия превосходила мою энергию. Но первый тур я прошел. Вероятно, все-таки внешне я подходил. На каждый курс набирали парней с внешностью простаков, чтобы играть героев из народа. Я завалился на втором туре. В отрывке из пьесы Островского, который в Красногородске всегда шел под аплодисменты, потому что в моей игре все видели учителя химии, здесь увидели и услышали мой, по-псковски тянущий гласные, провинциальный говор, и на следующий день утром я не нашел своей фамилии в списках допущенных на третий тур и мог забирать документы и возвращаться домой. В моем личном деле об этом периоде уже было донесение московского оперуполномоченного КГБ, куратора киноинститута, из которого я понял, что меня именно в этот период если еще не вели, то отслеживали целенаправленно. Уполномоченный сообщал: «…не прошел второй тур, актерские данные, по мнению профессионалов кино, выраженные, хотя и весьма средние. Учитывая возможность и следующего провала, необходимо оказать помощь при повторной попытке поступления на актерский факультет. В данный момент собирается ехать в Ригу. Республиканский комитет КГБ проинформирован». — Ты чего собираешься делать? — спросил меня Виктор, парень из Риги, который поступал на сценарный факультет и тоже завалился на экзаменах. — Поедешь домой? — Не знаю, — признался я. — Подумываю остаться в Москве. Разъезжая по Москве, я читал объявления, кто и где требуется. Требовались в основном строители, водители автобусов и троллейбусов, но можно было устроиться и на автомобильные заводы, и на станкостроительные. За три месяца отделы кадров обещали обучить на токарей, штукатуров, каменщиков. — Поедем в Ригу, — предложил он. — Я тебя устрою в свою бригаду на судоремонтный завод, через три месяца сдашь на разряд. Работа нелегкая, но и платят неплохо. И почти за границей поживешь. А следующей осенью сделаем еще одну попытку поступить. Учебники мы уложили в чемоданы, у меня был фибровый с железными уголками, у Виктора складной матерчатый на молнии. На троллейбусе доехали до Рижского вокзала, билетов ни в плацкартный, ни в купейный не оказалось, и мы взяли «СВ» — спальный вагон, хотя во всех других вагонах тоже были полки, на которых спали, но «СВ» — это купе на двоих. Бархатные диваны, мягкие кресла и рядом с купе умывальник и туалет. Став известным и обеспеченным, я всегда брал билеты в такие вагоны, но их с каждым годом становилось все меньше. Последние десять лет я уже не видел таких вагонов, но я успел застать этот нефункциональный комфорт в дороге. Судоремонтный завод находился на окраине Риги, сразу за заводом начинались дюны, поросшие соснами. Виктор жил в общежитии, в большом пятиэтажном здании, комнаты были рассчитаны на четверых или на двоих. По двое жили те, кто проработал на заводе несколько лет. Сосед Виктора жил у женщины, на которой собирался жениться, я занял его кровать. На следующий день в отделе кадров мне заполнили трудовую книжку, выдали ботинки из свиной кожи на толстой резиновой подошве — обычную рабочую обувь, брезентовую спецовку и пластмассовую каску, которые никто не носил. Меня зачислили в бригаду судовых сборщиков на ремонт сухогруза в доке. Бригадиром был молчаливый сорокалетний латыш Ян, двое русских — я и Виктор, два немца — Вилли и Карл, два белоруса из-под Гродно. Работали мы парами. Тяжесть железных листов требовала усилий, как минимум, двоих. В корпусе судна заменяли куски обшивки; на современных судах корпус сваривали, а сухогруз построен еще до войны, и листы железа склепывали. Я научился размечать листы железа, резать их на гильотине, сваривать мне не доверяли, в бригаде был профессиональный электросварщик, но я прихватывал листы и шпангоуты, научился работать с автогенным аппаратом. Осенью на ветру и зимой в промерзшем судне я всегда мерз, хотя на рубаху надевал шерстяной свитер, ватник и на него брезентовую спецовку. Я завидовал ребятам из механического цеха, которые работали в тепле. И понял, что никогда не буду работать в местах, где холодно, — на стройках и на судоремонтных заводах. Из комнаты Виктора мне пришлось отселиться. У него был роман с крановщицей из нашего цеха. Я, конечно, уходил смотреть телевизор в красном уголке — так называлась комната, в которой стоял телевизор и лежали подшивки газет. Но и они нервничали, да и я никогда не знал, можно ли войти в комнату или еще рано. У белорусов освободилось одно место, и я перебрался к ним в комнату. Латышей на заводе было мало, а с теми немногими, что работали, мы не дружили. После гудка — тогда еще на заводах были гудки — они уходили к своим семьям, в которые нас не приглашали. Я впервые понял, что такое межнациональные отношения. В Красногородске жили одни русские, еврейка Ирма воспринималась чужой, — может быть, из-за темных глаз, черных волос она отличалась от русских псковичей. Латыши вроде бы ничем не отличались от псковских, только если ростом. В общей массе латыши были выше русских, может быть, потому, что меньше воевали. Войны выбивают в основном высоких, невысокие выживают чаще — то ли в них труднее попасть, то ли они более поворотливы, — поэтому в северных областях русский мужик в основном невысок, плотно сбит и выдерживает большие физические нагрузки. В Риге я впервые узнал, что меня не любят не как Умнова Петра Сергеевича, а как одного из русских. Ах, вы не любите нас и не хотите с нами дружить, так мы вас тоже любить не будем — такова была реакция молодых русских и белорусских парней на заводе, которые приехали в Ригу из нищих белорусских и русских деревень. Когда на танцах вспыхивали драки, то кто-нибудь из заводских прибегал в общежитие, нажимал на кнопку в комнате коменданта, и по всем пяти этажам пронзительно звенели мощные электрические звонки. Молодые парни часто просыпали, а по утрам этот оглушающий звон бил не меньше пяти минут, после такого удара по ушным перепонкам уснуть уже было невозможно. Но если этот звон раздавался вечером, то все вскакивали и, прихватив куски шлангов с холодной жилой внутри, — оружие, которое не оставляло рваных ран, но если попадало по руке, немела рука, по голове — отключение происходило мгновенно. Когда я несся в толпе в сотню парней, я понял, как страшна может быть атака. Латышей всегда было меньше, мы их почти всегда загоняли в клуб, они держались стойко, из-за забаррикадированных дверей в нас летели камни и бутылки. Они держались до приезда милицейских патрулей, которые обычно запаздывали, потому что в милиции в основном тоже служили русские парни, латыши презирали милицию и службу в ней, милиционеры, соответственно, презирали латышей, и, узнав о драке судоремонтников, милиционеры давали нам время свести счеты. Услышав милицейские сирены, мы, не торопясь, покидали место драки и шли в общежитие, зная, что нас не заберут, да и невозможно забрать сто, а иногда и двести человек. Латыши нас отлавливали поодиночке. Однажды я возвращался из центра Риги на свою заводскую окраину поздним вечером. На автобусной остановке оказались трое латышских парней. Меня спросили по-латышски, я ответил по-русски. Я уже понимал латышский язык, но говорить еще не мог. Ты понимаешь, а отвечаешь все-таки по-русски! Ты нас презираешь! Я был готов к нападению и поэтому уклонился и нанес левым крюком по печени нападающего. Когда трое на одного, при самой продуманной защите все равно не убережешься. Парни были мощные, и, если бы я пропустил хоть один удар, подняться мне не позволили бы, били бы ногами. Поэтому второго я достал прямым правой. А третьего ударил головой в лицо. Они не ожидали такой стремительности. Теперь уже я бил и руками, и ногами. Я думаю, избитые парни меня запомнили, и они сведут со мною счеты — не завтра, так через месяц, не через месяц, так через год или через пятьдесят лет, как генерал Дудаев. В Риге я понял, что обид не прощают. И латыши не простили нам, русским, что их выселяли в Сибирь за то, что они не хотели вступать в колхозы. Они сопротивлялись, еще не зная, что сопротивление советской системе на пике ее мощи было бессмысленным. Потом всех или почти всех реабилитировали, но обида осталась. Я почти уверен, что Ленин создал свою партию и свою систему совсем не потому, что мечтал свергнуть царское самодержавие, которое было и терпимым, и разумным, а Ленин, если бы не казнили его старшего брата, вполне мог стать губернатором, министром юстиции, премьер-министром, а если бы пошел в военные, то наверняка к 1914 году, в свои сорок четыре года, стал бы главнокомандующим российскими войсками, при его умении быстро принимать решения сообразно обстановке, возможно, и беспощадности — миллионом больше или миллионом меньше, которые погибнут, выполняя поставленную им цель, — замечательные качества для генеральской карьеры. Возможно, Россия и выиграла бы войну с немцами уже в 1916 году. Но тогда генерал Ульянов все равно отстранил бы Николая II от престола, и того расстреляли бы по приказу не Ленина, а генерала Ульянова, который стал бы диктатором, а для поддержания своего личного режима ему все равно пришлось бы организовывать свою партию, как это сделали Гитлер и Муссолини. Поработав в Риге, я понял, что никогда не буду жить в Латвии, потому что всегда буду чувствовать себя виноватым, хотя вины моей никакой нет. ЛЮБОВНИЦА — ИНОСТРАНКА Особый дискомфорт я испытывал от отсутствия женщины. Мне нравились крупные латышские женщины, я даже как-то заговорил с одной в театре. Но, сказав несколько фраз по-латышски, я вынужденно перешел на русский, и стройная, высокая, светлоглазая блондинка потеряла ко мне интерес. Я попытался заговорить с ней после спектакля, но она вежливо со мной попрощалась. Как ни странно, на заводе я подружился только с немцами Вилли и Карлом. Они родились в Поволжье, но еще детьми вместе с родителями были выселены в Казахстан. Считалось, что каждый немец — потенциальный шпион и сообщник немецких оккупантов. Я не знаю, кто их познакомил с латышками из Риги, но они женились на них и перебрались в Ригу. И Карл, и Вилли хорошо говорили по-русски, сносно по-латышски, но между собой говорили только по-немецки. И я с ними теперь говорил по-немецки. Вначале они сопротивлялись. Когда я их спрашивал по-немецки, они отвечали по-русски. — Мне это необходимо, — убеждал я их. — Мне же сдавать экзамен по иностранному в институте. Месяца через три я снова бегло говорил по-немецки. Я заметно окреп. Засыпая, я вспоминал трех своих женщин, особенно молочницу. Однажды, почувствовав, что от женщины пахнет сыром и молоком, я пошел за нею. Обогнав, оглянулся и увидел, что ей за сорок — уже не женщина! Скоро я убедился, что это совсем не так. В судостроительном цехе, где я работал, женщин, за исключением крановщиц, не было. С бухгалтерами и нормировщицами имели дело бригадиры и мастера. Я, судовой сборщик самого низкого, третьего разряда, мог только найти повод поскандалить, но скандалы не способствовали завязыванию знакомств. На улицах я знакомиться не умел, этот особый дар у меня отсутствовал. В театры я перестал ездить слишком много времени надо было потратить, чтобы узнать о борьбе передовиков с консерваторами. Я не верил в эти страсти. Передовиков всегда мало, их нет смысла притеснять, наоборот, их принимали в партию, давали премии, бесплатные путевки в санатории, часы и радиоприемники. Посмотрев несколько пьес Шекспира, я не нашел в них ничего нового. На каждой улице в Красногородске жили свои Отелло, только они не душили, а лупили своих жен. Никакая измена женщины не стоила того, чтобы ее убить и сесть в тюрьму на десять лет, как минимум. Я много читал. Обычно я брал в библиотеке два-три романа, мне их хватало на неделю. Я впервые прочитал Хемингуэя, Фолкнера, Селенджера. Их уже издавали огромными тиражами. Выдавала книги Моника — латышка, которая говорила по-русски с типичным латышским акцентом. Было ей явно под сорок, большинство ребят, с которыми я работал, считали ее чуть ли не старухой. Сегодня, когда я понимаю, что нет ничего лучше молодости, я сплю и с пятидесятилетними женщинами, не со всеми, но с теми, кто сохранил свою сексуальность, кто хотел и остался женщиной, а не только женой и даже бабушкой. В безупречной вежливости Моники я чувствовал отстранение от парней судостроительного завода, в основном русских и белорусов, которые читали только то, что от них требовали в вечерней школе. Моника меня выделяла. Иногда рекомендовала прочесть новую повесть или роман из толстых журналов, особенно из журнала «Иностранная литература». Мне нравились беллетризованные биографии великих людей, я предпочитал иностранных авторов, они писали раскованнее и субъективнее. Иногда Моника меня спрашивала о прочитанном; наверное, наши оценки совпадали, теперь, когда я приходил в библиотеку, она улыбалась мне. Мне нравилось на нее смотреть, на всегда белые, накрахмаленные блузки, на пушистые волосы, на линию ее бедер, затянутых в длинную узкую юбку. Проходя как-то мимо профкома, я услышал имя «Моника», остановился и понял, что в комитете обсуждали, какой подарок ей купить на сорокалетие. После смены я поехал в Ригу, — окраинный Вецмилгравис мы городом не считали, — купил розы, в декабре розы стоили дорого. Когда я перед закрытием библиотеки появился с розами, Моника даже покраснела от неожиданности. Она достала сумку, по-видимому с подарками. По тому, как она ее поднимала, я понял, что сумка тяжелая. — Я вам помогу, — и взял сумку. Она оказалась тяжелой от коробок конфет и трех альбомов по живописи — подарки от постоянных читателей. Мы вышли из библиотеки. Она шла с розами, я с сумкой. Осмотрев мой плащ, шляпу и белое кашне, она, по-видимому, осталась довольной моим видом. Плащ и шляпу я купил с первой же получки. Мы подошли к дому Моники. У дома было два отдельных входа, в одной половине жил инженер завода, вторую половину, с двумя небольшими комнатами — гостиной и спальней — и крохотной кухней с узким окном, раньше, по-видимому, это был чулан, занимала Моника. — Я сегодня не отмечаю свой день рождения, — сказала Моника. — Это будет в воскресенье. Но я могу пригласить вас на чашечку кофе. — С удовольствием, — ответил я. На кухне, кроме стола и газовой плиты, стояла еще и ванна, закрытая достаточно прозрачной полиэтиленовой пленкой. Моника быстро приготовила кофе, открыла коробку конфет. — Может быть, хотите выпить? У меня есть ликер. Мы пили ликер, запивали кофе, потом Моника извинилась и закурила. Напротив меня сидела взрослая женщина, которая была замужем, она знала что-то такое, чего не знал я. Я перехватил ее взгляд и почему-то понял, что если я сейчас чего-нибудь не предприму, то должен буду встать и уйти. Мы уже выпили по две чашки кофе и половину бутылки ликера. Я пересел к Монике, обнял ее и начал расстегивать блузку. — Не надо, — сказала Моника, — я вам как мама. Я не придумал, что ответить, и расстегнул крючки на ее юбке. — Тогда идите в ванную. От вас, кто работает на заводе, пахнет железом. Я сполоснулся, не стал надевать сатиновые трусы, сшитые мамой, и пошел голым. Моника, уже в ночной рубашке, стелила свежие простыни. — Ты вооружен и очень опасен, — улыбнулась она. Я лег в постель, а она ушла в ванную. Мне показалось, что она слишком долго не возвращалась. У меня будет потом много женщин, но все они оттягивали этот момент, когда надо лечь с мужчиной. Я как-то спросил одну свою знакомую об этом непонятном мне явлении. — Это лучшие минуты в жизни женщины. Меня хотят. Сейчас я главная. Пусть горит от нетерпения, сейчас я диктую. Я королева, инициатива за мною. А как только ложишься, уже распоряжаются тобою. Тебя берут. ТЫ уже только подчиняешься этой более сильной скотине. Моника легла рядом. У нее была хорошая фигура — нерожавшей женщины. Наверное, оттого, что я долго ее ждал, все закончилось почти мгновенно. — Извини, — сказал я. — У меня много месяцев не было женщины. И поэтому все так быстро. — Очень хорошо, — сказала Моника. — Так и должно быть. Она поцеловала меня, потом целовала мою грудь, живот, и вдруг я почувствовал то, о чем только читал в сексуальных наставлениях. Моника шептала ласковые слова по-латышски, успокаивала меня, замедляла ритм, я ей подчинялся. Часы я снял и не знал, сколько времени прошло, но, вероятно, много, потому что Моника уже несколько раз обвивала меня ногами, расслабляясь, лежала с закрытыми глазами, снова оживала, и когда я наконец кончил, она, вероятно поняв, что я совсем без сил, принесла горячее мокрое полотенце, вытерла меня всего, и от этого мне стало легко. Она лежала рядом со мной, еще раскаленным, совсем прохладная. В эту ночь мы почти не спали. Я решил проблему с женщиной. Теперь я каждый вечер приходил к Монике, обычно после девяти вечера, и уходил в одиннадцать. Ей надо было выспаться, чтобы хорошо выглядеть на работе. Она не знакомила меня ни с кем из своих знакомых, стесняясь моей молодости, все-таки разница в двадцать два года, к тому же русский работяга. С нею я закончил свое сексуальное обучение. Она была требовательной учительницей и требовала повтора, если я плохо усваивал урок. Когда я вспоминаю свое детство и юность, я вспоминаю своих четырех женщин, школьные драки, лесную школу, туберкулезную больницу, Ирму. Заканчивался первый период в моей жизни. Приближалась весна, я надеялся сделать еще одну попытку поступления на актерский факультет, но попал в весенний армейский призыв. Я уже прошел призывную и медицинскую комиссии. Повестку мне вручили утром. Через двое суток я должен был прибыть на пункт сбора, имея с собою ложку и кружку. Я получил деньги на заводе, сложил свои вещи в посылку и отправил матери. Вечером я, как обычно, в девять пришел к Монике и в одиннадцать ушел. Из общежития нас призывали человек тридцать. Мы собрались, перепились, завод выделил автобус, утром дежурная нас подняла, я позавтракал, хотя есть не хотелось, положил в рюкзак на всякий случай несколько банок консервов, пачку сахара, две пачки галет, полотенце, зубную щетку и пасту, бритвенный станок с запасом лезвий — я уже брился раз в неделю, а после того, как познакомился с Моникой, два раза в неделю. Автобус привез нас сразу на вокзал. Построили в депо, майор назвал номер команды, а сержанты выкрикивали наши фамилии. Меня выкрикнул сержант с синими погонами и значком пропеллера в петлицах. Значит, авиация. Нас оказалось двадцать вместе с сержантом. Потом нас построили и подвели к вагону. Майор еще раз напомнил, что до конца следования мы не имеем права выходить из вагонов. До армии все русские мужчины как бы не жили, жизнь делилась — до армии и после армии. И я понимал, что другая, настоящая жизнь начнется после двух лет службы, поэтому на службу я смотрел как на вынужденный перерыв в моей жизни. Я не думал, что могу погибнуть, мы не воевали уже почти четверть века, а про наше участие в войнах в Корее, Вьетнаме, в Африке мало кто знал. Судя по личному делу, за мною КГБ пока только наблюдал. Оперативный уполномоченный дал довольно объективную характеристику: «По характеру выдержанный, не болтлив, в высказываниях великодержавного шовинизма не замечен, участвует в групповых межнациональных драках против латышской молодежи. Но не является зачинщиком драк, отступает одним из последних. За десять месяцев пребывания в Риге освоил элементарный бытовой разговорный латышский, совершенствовался в немецком языке с рабочими немецкой национальности. Имел любовницу латышку — библиотекаря заводской библиотеки, националистически настроенную. Случай весьма редкий. Образованные латышки редко заводят романы с русскими рабочими. Вероятно, имеет подход к образованным женщинам Обратить на это внимание при дальнейшей разработке. В общественной жизни не участвовал, комсомольские поручения выполнял, но формально. По рассказам библиотекаря своим подругам, Скобарь оказался восприимчивым к новым для себя сексуальным навыкам. Технически плохо обучаем. За десять месяцев работы на заводе с трудом разбирается в чертежах». АРМИЯ Наша команда заняла пять купе. В других купе, судя по эмблемам на петлицах сержантов, разместились будущие связисты. Я занял верхнюю полку и уснул. Проснулся в полдень, спросил сержанта, куда мы едем. — Приедешь — узнаешь, — ответил сержант. Через сутки нас выгрузили в Стерлитамаке, в Башкирии. Перед баней всех остригли наголо. После бани нам выдали форму, и я не узнал ребят из соседнего куне, все мы стали одинаковыми. Потом казарма, построение. Из краткого выступления капитана, командира роты, я узнал, что попал в школу авиационных механиков и что кто не знает, того научат, кто не захочет учиться, того заставят. Практически служба была продолжением учебы в школе, только изучали конкретное дело: оружейники — свои пушки и пулеметы, электрики — электрическое оборудование истребителей, я попал на отделение приборов и высотного кислородного оборудования. Утром бег на километр, зарядка, завтрак, переход в учебные классы, обед, снова занятия или строевая подготовка. Мытье полов в казарме, работа на кухне и хождение в караул. На учебном аэродроме стояли «МиГ-23» и устаревший «ИЛ-28» — средний бомбардировщик. Аэродром был обнесен колючей проволокой. Полгода в школе оставили только несколько воспоминаний. Я шел вдоль зачехленных самолетов с автоматом Калашникова по бетонной полосе, освещенной светом фонарей, когда передо мной возник крупный мужчина в брезентовой куртке. Он не должен был возникать на аэродроме, обнесенном колючей проволокой в два ряда. Он стоял напротив меня. Я должен был крикнуть: «Стой! Кто идет?» Но я не крикнул и не передернул затвор автомата, чтобы вначале дать предупредительную очередь в воздух, а если нарушитель не остановится — открыть огонь на поражение. Нарушитель явно пьяный, сам перепуганный, что попал туда, куда попадать не надо, молча смотрел на меня, а я на него. И я вдруг понял, что если я сейчас выстрелю в него и убью, мне ничего не будет, я даже получу благодарность и внеочередной отпуск, надо только дать в воздух и вторую очередь, которую потом можно объяснить как предупредительную. Те, кто будет расследовать, подсчитают гильзы и определят, что было две очереди, это же подтвердит караульный. Но ехать к матери в Красногородск мне не хотелось, в Ригу тоже, поэтому я сказал нарушителю: — Зачем ты забрался на военный аэродром? Я сейчас тебя убью и буду прав. — И получишь внеочередной отпуск, — ответил нарушитель, и я понял, что он тоже когда-то служил в армии. — Наверняка, — сказал я. — Не убивай, — попросил меня нарушитель. — Ты стрельни вверх, наряд прибежит, меня заберут, а ты все равно отпуск получишь. Я сегодня самогону нагнал пять литров. Половина твоя. — Дешево ты ценишь свою жизнь. — Ну, ладно, — согласился нарушитель, — четыре твоих. Один оставлю себе, после страху, которого я натерпелся сейчас, требуется надраться. Или отпусти, а то с неделю меня в кутузке продержат, пока выяснят, что я не американский шпион. — Отпустить не могу… Разболтает, что отпустил. Мне хотелось дать очередь, чтобы вся караулка переполошилась, но потом придется чистить и смазывать оружие, а так после караула мы только протирали свои автоматы. Я посмотрел на часы. Разводящий со сменой должен появиться через десять минут. И я нарушителя положил на землю. Нарушителя мы с разводящим отвели в караулку, где он тоже пообещал четыре литра самогона. Старшина, начальник караула, доложил дежурному по школе майору, тот вызвал наряд милиции. По-видимому, все договорились, и вечером старшина завел меня в каптерку, налил стакан самогона, отрезал шмат сала и кусок хлеба. Я половину отдал старшине и за это получил еще шмат сала. В школе кормили плохо. — А ты его ведь мог шлепнуть и получить отпуск, — то ли спрашивая, то ли утверждая, сказал старшина. — Мог бы, — согласился я. Я тогда впервые задумался, от скольких случайностей зависит жизнь человека. Если бы я хотел в отпуск, если бы не лень было чистить автомат… В свои восемнадцать лет я что-то начинал понимать в случайностях и закономерностях. Всего избежать невозможно, но очень многое можно предусмотреть. В школе, как в каждом армейском подразделении, поощрялись спортсмены, школа участвовала в соревнованиях волейболистов, футболистов и боксеров. Спортсмены освобождались от работы на кухне, не ходили в караулы, и их лучше кормили. Я продолжал тренироваться по боксу. Я тогда еще не понимал, что вряд ли стану хорошим боксером. Пока я искал слабые стороны противника, я пропускал удары. В боксе требовалась естественная животная реакция, она или есть, или ее нет. Если нет, многого можно достигнуть тренировками и даже побеждать, до тех пор пока не встретишься с боксером, способным от Бога или природы, называйте как хотите. Пока мне такой боксер не встретился, это случится позже, поэтому я побеждал и в средней школе, и здесь, в авиационной, чаще по очкам, иногда нокдауном — после нокдауна в школе обычно останавливали поединок. Но за время учебы в авиационной школе я участвовал только в одном состязании со школой связистов. Мы победили. Шесть месяцев учебы пролетели незаметно, мы закончили учебу, нас поздравили, мне, как спортсмену, предложили на выбор Винницу на Украине, Гомель в Белоруссии или Приморский край. Я выбрал Приморье, потому что хотелось проехать через всю страну. Если из Риги нас везли в нормальных пассажирских вагонах, то теперь погрузили в теплушки. Стоял август, тепло, мы ехали больше двух недель. Малую нужду справляли на ходу, для большой обычно останавливали состав в поле или тайге, и две тысячи парней садились на корточки возле насыпи. Некоторые, стеснительные, бежали за кусты или деревья, я не был стеснительным. Однажды перегон оказался большим, состав шел без остановок всю ночь и первую половину дня и остановился на небольшой станции. Мы выскочили и стали справлять нужду здесь же, на перроне, две тысячи не могли разместиться и на ближайшей улице, перед магазином, аптекой, детским садом. Кричали женщины, кричали офицеры, закрывались окна домов. Через пятнадцать минут мы снова были в вагонах, а в райцентре, наверное, убирали улицы после нас не меньше суток. Нас распределили по полкам. Я попал в Спасск-Дальний, в учебный истребительный полк. К нам направляли молодых лейтенантов после училища, и они налетывали и дневные и ночные часы, чтобы потом перейти в боевой полк. Меня назначили механиком по приборам и высотному кислородному оборудованию эскадрильи. Зима наступила рано, выпал снег. При минус двадцати и сильном ветре руки мгновенно замерзали. Я менял датчик керосиномера на двигателе почти два часа, для опытного механика работы на пятнадцать минут, и меня ждал тягач с шофером, охрана, они ничем не могли мне помочь. Они этого делать не умели, я знал, как делать, но умел очень плохо. Керосин затекал в рукава куртки, отвертка и пассатижи вываливались из рук. Я все-таки поставил датчик и с тоской подумал, что мне вот так мерзнуть еще месяца четыре. И еще четыре месяца в следующем году. Об армии написаны сотни романов. Армия — то единственное, что объединяет мужчин в любой незнакомой компании. Всегда есть что вспомнить. Я до сих пор не знаю, о чем говорят совершенно незнакомые женщины: молодые, наверное, о модах, постарше — о детях. Я сотни раз сидел за столом с малознакомыми мужчинами, и всегда мужчины говорили о службе в армии, хотя у всех два года умещаются в несколько эпизодов, о которых можно вспомнить. В казарме «старики» занимали нижние этажи двухъярусных коек. Я запомнил первую боевую тревогу, которую объявили на следующий день после нашего прибытия в полк. Вспыхнул свет, и дежурный заорал: — Боевая тревога! В школе механиков нас отдрессировали вскакивать и одеваться за тридцать секунд. Еще тридцать секунд уходило, чтобы забрать из оружейной комнаты автомат и встать посередине казармы в ожидании следующего приказа. Я все это проделал за минуту и увидел, что «старики», не торопясь, натягивали свитера, гимнастерки, на теплые носки наматывали байковые портянки. Мой сосед с нижней койки, сержант Альтерман, поманил меня. Я подошел. — Ты комсомолец? — спросил он. — Да. — Таких примерных мы будем принимать в Коммунистическую партию, — сказал торжественно Альтерман. «Старики» это обещание встретили хохотом. Тягачи подошли минут через двадцать после объявления тревоги. До аэродрома мы ехали еще минут двадцать. Первый самолет вырулил на взлетную полосу почти через час после объявления тревоги. Альтерман служил последние полгода. Он уже не ходил в караул и в наряды на кухню, но по тревоге должен был подниматься со всеми. Все уезжали на аэродром, а он шел досыпать в подсобку при клубе, в котором писал летные эмблемы — золотые растопыренные крылья с пропеллером посередине, красные звезды на воротах и лозунги в ленинских комнатах и кабинетах. Еще он занимался малярными работами, в основном в офицерских квартирах. У него было прозвище Мэн, которое он заслужил в первый же день в полку. Когда ему сказали что-то обидное про москвичей и евреев (а он был москвичом и евреем), он совсем вроде бы легким ударом сбил «старика», на него набросились сразу пятеро, и Альтерман положил всех пятерых — двоих отправили в госпиталь с легким сотрясением мозга, никто же не знал, что он мастер спорта в среднем весе. Высокий, сутулый, с длинным носом и чуть вывернутыми губами, форму ему подобрали по росту, но в его гимнастерку и галифе могли поместиться еще по одному Альтерману. Вечером он подошел ко мне: — Извини за утреннюю шутку. Но в авиации не надо суетиться. Выпущенная ракета с Окинавы — это ближайшая американская база — накроет нас через семь минут после пуска. И никакие тревоги нас не спасут. — Но мы можем напасть первыми. — Тогда нас накроют не через семь минут, а через пятнадцать, с других баз. Так же, как и мы американцев. Поэтому никто ни на кого нападать не будет. — А что будет? — Ничего. Мы будем соревноваться с американцами и жить все хуже и хуже. Но не все. Я буду жить неплохо. Он окажется прав. Альтерман тренировал по боксу полковую команду. Он поставил против меня Ваню Погостина из роты охраны, который занимался боксом всего три месяца. Я выдержал три раунда и даже набрал по очкам, но я-то знал, что избежал, как минимум, двух нокдаунов только из-за никудышной техники своего соперника. — Будет хорошим боксером, — сказал я Альтерману. — Если попадет к хорошему тренеру, может стать чемпионом Европы, а может быть, и мира. — Когда заметят, такой тренер найдется. — Если успеют заметить. Он колхозник из Амурской области. После службы вернется в деревню, будет бить морды. За это или сядет в тюрьму, или прибьют колом из-за угла. Альтерман учился в Суриковском институте и был отчислен по профнепригодности. Я впервые тогда узнал, что в творческих вузах существует профессиональная непригодность. — Может быть, они ошиблись? — Нет. Я плохой художник. Я слишком умен для этого. — А все художники дураки? — В основном, как и актеры, кстати. Человек живет или умом, или эмоциями. Когда эмоциями, тогда он художник. Когда умом, он инженер, политик и так далее. — А если соединяются ум и эмоции? — Тогда это гений. — А чем ты собираешься заняться после армии? — Торговлей, наверное. Сегодня лучше всех живут торговцы. А ты и второй раз будешь поступать на актерский? — Да. — Я тебя познакомлю с парнем, который в полку занимается художественной самодеятельностью. Его выгнали с режиссерского факультета Театрального института за пьянство. — Способный? — Пожалуй. Тебе есть смысл с ним пообщаться. Через месяц моей службы в полку, когда мы курили в тамбуре казармы, Альтерман сказал: — Освободилось место истопника в штабе. — Но я же механик. Не отпустят. — Ты хороший механик? — Думаю, плохой. — Так и скажешь начальнику штаба. Я с ним поговорю. Но когда он спросит тебя, кем собираешься быть после армии, не говори, что актером. — Почему? — Актер — это нечто легкомысленное. Скажи, что собираешься стать учителем. — Почему? — Потом поймешь. Днем меня вызвали к начальнику штаба полка, подполковнику. Он уже не летал, отрастил такой живот, что не вместился бы в кабину истребителя. — Почему не хочешь быть механиком? — спросил меня подполковник. — Я плохой механик. — Тебе еще год служить. Научишься. — За год ничему нельзя научиться. — А кем ты хочешь стать после армии? — Учителем. — А мог бы стать авиационным инженером. — Мог бы… но был бы плохим инженером. — Первый случай в моей практике… обычно вызываешь полного идиота, говоришь ему: ты ни на что не годишься, а он толкует: я справлюсь, я буду стараться. — В полку говорят, что вы очень умный и вас провести невозможно. То, что начштаба очень умный, я придумал, а то, что провести его невозможно, в полку об этом говорили. — Не понял… — Прежде чем меня вызвать, вы же наверняка узнали, какой я механик. — Конечно, узнал, — подтвердил подполковник. — Механик ты никудышный, но есть и хуже… В штабе двенадцать печей. Топят углем. Плохим. И я понял, что подполковник принял решение. — Я всю жизнь топил дома печь. — Ты деревенский? — Почти. Из райцентра. Поселок. — Ладно. Сегодня выходи топить печи. С инженером полка я разберусь. Так я с помощью Альтермана стал истопником в штабе. После его демобилизации я стал тренировать по боксу полковую команду. Таких, как я, в лагерях для заключенных зовут «придурками». В эти полтора года я много читал. Печи топились не меньше четырех часов, значит, за чтением я провел примерно тысячу двести часов, а это больше двухсот книг. Такого запаса мне хватило лет на десять. Альтерман свел меня с заведующим клубом, который готовил новогодний концерт художественной самодеятельности. Я предложил ему свои «Полеты». Еще в средней школе я обнаружил, что у меня есть дар копирования, который при определенной шлифовке становился пародией. На полетах я сидел возле приемника и слушал, как переговариваются летчики и руководитель полетов. Руководил полетами майор — татарин. Летчики ошибались, иногда паниковали, особенно во время ночных полетов. Татарин кричал, матерился — иногда только мат мог вывести из стрессового состояния молодого летчика. Пародировать не так уж и трудно. Надо выделить характерные интонации, иногда довести их почти до абсурда, что достигалось повторами к месту и не к месту, когда через каждые три слова повторяешь «понимаешь», или «значит», или «понял», — пародировать татарина или грузина легче, меньше работы, основой становятся даже не интонации, а акцент. Из армии от уполномоченного армейской контрразведки я получил стандартную и довольно уничижительную характеристику: «Как авиационный механик очень средний, может выявлять и исправлять только самые простые характерные неисправности. Службу считает потерянным временем, поэтому при первой же возможности перешел в истопники штаба. Много читал, в том числе и военной литературы. Участвовал в художественной самодеятельности, владеет даром подражания и пародии, собирается поступать на актерский факультет. К дальнейшей военной службе в военно-воздушных силах желания не проявил. Вступил в кандидаты КПСС, считая, что членство в партии поможет поступлению в Институт кино. Расчетлив. Спиртных напитков практически не употребляет. Осторожен и, возможно, труслив. В самовольных отлучках не был замечен». Я согласился почти со всеми выводами армейского контрразведчика, кроме пункта о трусости. Я точно не был трусливым. КИНО Свои «Полеты» я рассказывал и на вступительных экзаменах в Институт кинематографии. Члены приемной комиссии хохотали. На экзамены я надел солдатскую форму с синими летными погонами — так мне посоветовал Альтерман, который уже закончил первый курс, он учился на товароведа в Институте торговли. За всю службу в армии у меня не было ни одной женщины, и поэтому, когда я демобилизовался и приехал в Хабаровск, — а уже наступил июнь, я шел по улицам, смотрел на женщин и думал: и эту бы, и эту, и эту. Но тогда я еще не знал, что женщину можно купить, деньги у меня были, а солдату, наверное, сделали бы скидку, но я еще не умел выделять из женщин гостиничных и вокзальных проституток. Все женщины казались мне прекрасными и недоступными. Я не поехал домой в Красногородск, в Риге меня тоже никто не ждал. Я заранее написал Альтерману в Москву, он подготовил мне место в общежитии Торгового института и устроил грузчиком в ближайший универсам. Мы поехали с ним в пивной бар. Он спросил меня: — С чего бы ты хотел начать? — С бабы. У меня два года никого не было. — Распирает? — Я ни о чем другом не могу думать. — Понятное состояние. Но не проблема. Сегодня вечером будешь иметь. — Она согласится? — Естественно. Я ей заплачу. Уловив мои сомнения, он рассмеялся: — Ничего не подхватишь. Она чистая. Обслуживает в основном иностранцев и только через презерватив. Можешь не покупать, у нее есть хорошие, из-за бугра. — А наши плохие? — Наши надежные, но грубые. — А что ей принести? — Ничего. За все будет уплачено. Позвони ей завтра с утра. Утро у проституток и творческих людей в Москве начинается в одиннадцать. Спусти дурную кровь, и начнем операцию под кодовым названием «Институт кинематографии». Основные данные я узнал, шанс у тебя есть. Но подготовка потребуется. Альтерман дал мне номер телефона и адрес женщины, которая должна была меня принять. Я позвонил ей в одиннадцать, услышал приятный женский голос, сказал, что я от Альтермана. — Жду вас в семь. И пожалуйста, не опаздывайте, я начинаю нервничать, когда опаздывают, и от этого у меня портится настроение. Дотерпите до семи? — Постараюсь. — Уж постарайтесь. — Она засмеялась и положила трубку. Я приехал за полчаса, нашел дом, вошел в подъезд, квартира оказалась на шестом этаже, спустился, посидел в скверике соседнего дома, выкурил две сигареты и ровно в семь позвонил. Дверь открыла высокая блондинка в шелковом халате, улыбнулась мне, на осмотр меня у нее ушло не больше двух секунд. Я был в полном порядке. В фирменных джинсах, легкой светлой куртке из плащевки, легких летних ботинках из желтой кожи. — Учитывая ваше нетерпение, идите в ванную. Чистое полотенце слева, желтое с синими полосами. Я забыл все наставления, что женщину надо подготовить, что должна быть прелюдия. Она даже ахнула от неожиданности, а я уже работал. Секунд через пятнадцать у меня все закончилось. Она погладила меня и сказала: — Иди в ванную, солдатик, и передохни. Презерватив брось не в унитаз, а в корзинку. Я еще стоял под душем, когда у меня снова встал. Я вышел с торчащим. — О! — сказала она, как мне показалось, восхищенно, загасила сигарету, достала следующий пакетик с презервативом. Прежде чем начать, я посмотрел на электронные часы. Я не спешил, второй акт продолжался почти сорок минут. Она чувствовала, чего я хочу, — я только прикасался к ее бедрам, чтобы повернуть на живот, она, как хорошо отлаженная машина, тут же вставала на колени и локти. В какой-то момент она попыталась заспешить, чтобы я быстрее кончил, но я прижал ее к себе и заставил подчиниться моему ритму, и она тут же под чинилась. Она сбегала в ванную, я тоже встал под холодный душ, мы лежали рядом — она уже прохладная, я еще горячий — и курили ее сигареты. — Ты в армии был солдатом? — спросила она. — Да. — Строил дома! — Почему дома? — Я все время вижу солдатиков, которые строят дома. — Я был авиационным механиком. — Ах, простите. Авиация, конечно, выше, чем стройбат. Расскажи, как ты летал. — Я не летал. Я проверял приборы и высотное кислородное оборудование. — Ты, наверное, был хорошим механиком? — Плохим. — Ну да! А в постели ты хорош. Сколько у тебя было женщин? — Четыре. ТЫ пятая. — А чем мы отличаемся? Чем я отличаюсь от своих четырех предшественниц? — Ты очень технична. — Объясни попроще. — Ты чувствуешь, понимаешь. Я только хочу, а ты уже поняла, что мне надо. — Значит, моему мужу повезет. — Ты собираешься замуж? — Конечно. Я хочу ребенка. Мне уже двадцать пять. Уже пора. Альт говорил, что ты будешь поступать на актерский. — Буду. Второй раз. — Когда поступишь, приходи. Отметим твое поступление. Я понял, что до поступления наши отношения закончены. — Ты, наверное, мечтаешь, что будешь знаменитым? — Я не мечтаю. Я буду. — Какое самомнение. — Это не самомнение. Это уверенность. — А кого ты будешь играть? — Рабочих и крестьян вначале. Она посмотрела на меня, провела пальцами по моему лицу. — А ты не дурак, кажется… Я встретил ее, когда она была замужем за японцем и работала в японской фирме. С нею шел узкоглазый мальчик, но светловолосый, будто крашеный. Мы с нею тут же договорились о встрече. Но все это будет почти через десять лет, а пока я натягивал джинсы, она предупредила, что в десять к ней придет подруга, — когда я сказал об этом Альтерману, он недовольно повел носом: — Я ей заплатил за всю ночь. Наверняка она ждала второго клиента. Солдатику и полученного вполне достаточно. А за одно и то же время получить двойную оплату — не каждый раз получается. Я на нее не обиделся. Наверное, требуются пояснения, почему за полгода службы я так привязался к Альтерману; наши отношения трудно назвать дружескими, скорее это были отношения учителя и ученика, хотя Альтерман старше меня всего на год. Я умел слушать, Альтерману хотелось говорить, потому что с другими механиками у него не сложились отношения. И он умел советовать. — Тебе надо в армии вступить в партию, — сказал он однажды мне. — А ты уже вступил? — спросил я. — Да. В кандидаты. Лучше всего вступать в партию на заводе, в колхозе или в армии. При приеме в партию для интеллигенции существует квота. Коммунисты понимают: если партия будет состоять в большинстве из интеллигентов, то могут произойти события, похожие на Чехословакию. Умными управлять труднее. Я все рассчитал. Прослужив год, я подал заявление в кандидаты партии, потому что рекомендации могут дать люди, знающие тебя не меньше года. Перед самой демобилизацией меня примут в партию. В институт я буду поступать уже членом партии. Если я даже не буду добирать одного или двух баллов, эти баллы за меня доберет партком. Им нужны коммунисты в студенческой среде. Так что вступай в партию здесь. Помня о советах Альтермана, я в армии вступил в кандидаты партии. До экзаменов оставался месяц. Альтерман пригласил меня домой. Он жил с родителями в конце Ленинского проспекта в кооперативной трехкомнатной квартире, обставленной антикварной мебелью, — я тогда еще не знал, что это такое, и подумал, что это просто старая мебель и, значит, живут Альтерманы небогато. И на картины я не обратил внимания. От темной мебели, темных картин старых голландских мастеров комнаты казались сумрачными. В гостиной встал с кресла мужчина лет тридцати в защитного цвета рубашке с многими карманами, какой-то, вероятно, зарубежной армии, — такие рубашки и куртки начинали входить в моду, я мечтал о такой, — подал мне руку и представился: — Наум. — Начинай вводную, — сказал Альтерман Науму и пояснил мне: — Наум закончил киноведческий факультет. Он киновед и все знает про кино. — Не все, и все никто не знает, — сказал Наум и спросил у меня: — Вы знаете, к кому будете поступать? — Наум не дал мне ответить и ответил сам: — Вы будете поступать в объединенную режиссерско-актерскую мастерскую советского кинорежиссера, народного артиста СССР и его жены, заслуженной артистки РСФСР. Он классик, постановщик фильма, который вошел в историю советского кино, этим и известен. Три других его фильма никакой художественной ценностью не обладают. Учитывая его возраст, он вряд ли будет что-нибудь ставить еще, к тому же он давно уже вне производства фильмов и, как всякий классик, уже вне времени, поэтому на его помощь, кроме обучения, вы можете не рассчитывать. Вам не повезло. В прошлом году набирали курс Герасимов и Макарова. Они не только учат, но и помогают после института. Все их ученики-актеры, за исключением абсолютно бездарных, начинают сниматься еще в институте, а ученики-режиссеры получают постановки предельно быстро. Жена Классика, к которому вы поступаете, моложе его на тридцать лет, спит со студентами, я вам это делать не рекомендую, потому что Классик подозрителен, достаточно проницателен и всегда найдет способ избавиться от вас в процессе учебы, к тому же Актриса часто меняет фаворитов, звание получила благодаря мужу, актриса слабая и вздорная, научитесь вы у нее мало чему. Теперь о вступительных экзаменах. В комиссии будет несколько человек. Классик, его жена, их ассистент, их второй педагог, кроме них проректор и декан. Они могут собраться все вместе, но состав может быть и неполным. Принимать или не принимать — всегда решает мастер, в данном случае классик. После трех туров и сдачи обязательных дисциплин, — я надеюсь, к этому вы готовы. — Готов, — подтвердил Альтерман. — Эта работа с ним уже проведена. Я ему в армию выслал билеты за прошлый год. — Но главным является последнее собеседование, и даже не по знаниям, что и кого вы знаете в кино и в искусстве, а ваше отношение к этому. Потому что Классик не любит, если мысли его будущих учеников не совпадают с его мыслями. В кино входят поколениями. Пырьев, Герасимов, Ромм, Райзман, братья Васильевы, хотя они совсем не братья, Александров. Они, как и он, классики. Есть абсолютные классики, которые не обсуждаются: Эйзенштейн, Довженко, Пудовкин. Остальные обсуждаются. Это не важно, что многих нет в живых, и здесь не подходит правило — о мертвых или хорошо, или ничего. Пока жив Классик, он продолжает устанавливать, переставлять местами, подвергать ревизии. Все отсчеты идут от него. Классик обычно если и признает, что есть классики, кроме него, они совсем другие, только он единственный и неповторимый, он может сделать или сделал такое, чего не могут и никогда не сделают другие. Вопросы будут примерно такими. Вопрос: «Как вы относитесь к творчеству Сергея Аполлинарьевича Герасимова?» Ответ: «Замечательно. С большим интересом. И не только как к режиссеру, но и к актеру. Он замечательно сыграл в „Маскараде“ и вообще начинал у Факсов». Почему надо подчеркнуть его актерские работы? Потому что Классик считает его неплохим актером, который занялся режиссурой. Одно очко уже записано в ваш актив. Вопрос: «Любите ли вы комедии Григория Александрова — „Цирк“, „Волга-Волга“, „Весна“?» Ответ: «Они мне нравятся. Я видел по телевизору старые американские комедии. Очень похоже. И Любовь Орлова как Дина Дурбин». Еще одно очко в ваш актив. Классик — патриот, коммунист, почти основоположник социалистического реализма в кино, Александров хоть и популярен, но эклектик, побывал в Америке, насмотрелся американских комедий, первых американских мюзиклов и перенес на нашу родную почву. Понимаете, по какой логике должен строиться ответ? — Честно говоря, не очень понимаю, — признался я. — В среде профессиональных кинематографистов не принято марать дерьмом все и сразу. Вначале хвалят сладко, очень сладко, потом должно чуть горчить, потом добавляют говна. Но будет обязательно главный вопрос. Это проверка на вшивость. Вопрос: «Как вы относитесь к фильму „Чапаев“ и объясните, какими средствами актер Бабочкин создал образ легендарного полководца». Ответ: «Мне очень нравится фильм „Чапаев“. Это замечательный фильм. Все так ясно и понятно. Этот фильм — для взрослых и детей, может быть, даже больше для детей. Я видел фильм „Панчо Вилья“ — про мексиканского вождя. Они похожи. И актерские средства похожи. Рубаха-парень, но в военной гимнастерке. Вообще Чапаев похож на американского ковбоя. Лихо скачет на лошади, вовремя приходит на помощь. Он храбрый. Конечно, не хватает любовной линии, даже простенькой, чтобы стать настоящим вестерном». В ваш актив записываются сразу три очка, и вы приняты. — Но мне фильм «Чапаев» нравится. — Мне тоже, — подтвердил Наум. — Сработал классно, по американским рецептам. Чапаев — ковбой, который волею судьбы командует дивизией. И поступает как ковбой. Наивен, честен, храбр. Фильм для детей младшего и среднего возраста. Школьники старшего возраста рассказывают про Чапаева анекдоты. Когда персонаж становится поводом для анекдотов? Когда он наивен и прост на грани идиотизма. Как наш Брежнев. — А вот об этом говорить не надо, — сказал Альтерман. — Про Брежнева не надо, про Чапаева уже можно. К экзаменам мы подготовим вам самый свежий анекдот про Чапаева. Вообще вам надо иметь в запасе несколько хороших анекдотов, комиссию надо развеселить. Им скучно слушать скучные ответы. На собеседовании произошло все, как предсказывал Наум. Я не импровизировал, четко следуя разработанной для меня схеме. Классик и Актриса улыбались. Посмеивались сидящие сбоку, как я догадался, ассистент классика, женщина лет сорока, — я видел ее в каком-то фильме, но не мог вспомнить в каком, — и второй педагог, тридцатилетний мужчина. Мне он не понравился, — когда после очередного ответа мне предложили станцевать и я стал бить чечетку, он наклонился к женщине и негромко, но я услышал, сказал: — Умен и хорошо натаскан. — А может быть, даже талантлив, — ответила женщина. — Вряд ли. Для актера слишком умен, и эмоции под абсолютным контролем. — Я — за, — сказала женщина. — Я не буду против, — ответил он. — Но думаю, он большая сволочь. В личном деле куратором КГБ по Институту кинематографии было записано: «Экзамены сдал хорошо, был проинструктирован одним из ведущих киноведов о необходимых ответах на возможные вопросы, не раздражил ни правых, ни левых. Больших актерских данных не просматривается». Организация все еще не определилась, как меня использовать в дальнейшем. МОСКОВСКОЕ УЧЕНИЕ Я был принят на актерский факультет, в мастерскую Классика и Актрисы. До начала занятий оставался месяц. Я работал в продмаге Альтермана-старшего на разгрузке продуктов и уборке мусора. Альтерман как-то заглянул в подсобку, вызвал меня во двор. — Заработать хочешь? — Сколько? — Полтысячи за сутки. — Хочу. — Все предусмотрено, но могут быть случайности. А случайность может потянуть лет до трех. — Но может и не потянуть? — Может. — Что делать? — Надо отвезти две тонны колбасы в Тулу. Я научился водить машину в армии. В полку не хватало шоферов, и при автобазе организовали курсы шоферов. Ночью я топил печи и читал, а утром шел на курсы. На сон у меня оставалось часа четыре. Я получил права и попросил начальника штаба выделить мне старый грузовик, который собирались списывать. — Зачем тебе эта головная боль? — спросил меня начальник штаба. — Грузовик при штабе не помешает. Да и офицеры штаба вечно кланяются командиру автобазы. Зачем от них зависеть? Начальник штаба ничего не ответил. Он никогда сразу не отвечал. Но через неделю он сказал мне: — Получи в автобазе грузовик. Я получил «ГАЗ-51», не новый, но вполне на ходу. Я возил уголь для штаба и в офицерские дома. Перевозил мебель из магазина в Спасске для офицерских квартир, мясо из местных совхозов. Я любил ездить, только плохо чувствовал себя на улицах Спасска и Владивостока: не хватало опыта езды в потоке по городским магистралям со светофорами, да и правила дорожного движения я знал еще плохо. В Тулу мы выехали вечером, добрались за три часа, разгрузились ночью, загрузились электрическим кабелем. На обратном пути вел машину я, мой напарник сменил меня, как только мы въехали в Москву. — В нашем деле нарушать правила движения не рекомендуется, потому что мы и так нарушили все, что могли. Вечером Альтерман принес мне полтысячи рублей. Я отсчитал ему триста рублей, которые был должен, и сунул деньги в карман. — Пересчитай, — сказал Альтерман. — Не пересчитывать заработанные тяжелым трудом деньги — дурной тон. Таких не уважают. Запомни это. Я запомнил. Однажды, когда я получал постановочные за фильм в кассе «Мосфильма» — почти семь тысяч, я начал пересчитывать, хотя за мною стояла очередь, и все, естественно, хотели получить побыстрее. Я недосчитал ста пятидесяти рублей. Не такая уж потеря при семи тысячах. Я попросил кассира пересчитать. Кассир медленно пересчитала и сказала, что я ошибся. Я пересчитал снова. Ста пятидесяти рублей не хватало. Кассир бросила мне деньги и сказала: — Если бы я зарабатывала такие деньги, я бы не мелочилась. — Я эти сто пятьдесят рублей заработал тяжелым трудом. И пожалуйста, запомните: за то, что я и такие, как я, снимают фильмы, вы и получаете свою зарплату. Я вам даю работу. — Эту зарплату мне дадут в любом месте, — выкрикнула кассирша. — Я постараюсь, чтобы вы ее получали в другом месте, — пообещал я. Я попросил в бухгалтерии убрать кассиршу с этой кассы. Меня стали убеждать, что она работает на «Мосфильме» двадцать лет и это первый случай. Я был начинающим режиссером, со мною еще не считались. Я сходил в местное отделение милиции, в ОБХСС — был такой отдел по борьбе с хищением социалистической собственности. В следующую выдачу зарплаты милиция сделала контрольную проверку. Попросили десять человек, получивших зарплату, пересчитать деньги. Их обсчитали на двадцать рублей. По два рубля на человека. Уголовного дела заводить не стали, но кассиршу уволили. Этот случай обсуждал чуть ли не весь «Мосфильм». Меня называли крохобором, жлобом, гардеробщики со мною не здоровались, кассирши в столовой медленно и вслух отсчитывали мне каждую копейку сдачи. Но, как ни странно, у меня нашлись последователи. Не все, но некоторые из творцов начали пересчитывать даже запечатанные пачки. Один раз усвоенное я усваивал навсегда. После трех рейсов в Тулу у меня впервые в жизни оказалось так много денег. Их было так много, что я купил темно-серый финский костюм за сто восемьдесят рублей, темно-синий в белую полоску немецкий костюм примерно за такую же цену, несколько рубашек и галстуков, две пары ботинок, плащ на теплой подкладке, авторучку «Паркер» в комиссионном магазине и электронные минские часы. Первого сентября я пришел в институт в сером шерстяном костюме, малиновом галстуке, малиновых, в цвет галстука, носках и черных ботинках. В таком же костюме и малиновом галстуке был и декан актерско-режиссерского факультета. С этого дня декан меня невзлюбил. Большинство студентов предпочитали джинсы, куртки и входящие в моду кроссовки. Проблему одежды я решал много лет. Мне хотелось одеваться модно. Конечно, мне хотелось выделяться, но Внешторг закупал большие партии, даже, наверное, не десятками, а сотнями тысяч, и так получалось, что костюм, который был на мне, обязательно оказывался на ком-то рядом. И галстуки были у всех одинаковые: или чешские, или сирийские. Но благодаря костюмам на меня обратило внимание партийное руководство института. Меня выдвинули в институтский комитет комсомола. Молодой человек в костюме и при галстуке вызывал доверие. Перед самой демобилизацией из армии я вступил в кандидаты партии. Теперь, через год учебы, мой кандидатский срок закончился. Одну рекомендацию мне дал комитет комсомола, одну я взял у Альтермана, другую — у преподавателя физкультуры, с которым мы подружились. Я не буду рассказывать о своем обучении в институте: это как армейская служба, надо пройти, чтобы забыть и вспоминать как анекдот. Главное должно быть после института. Конечно, хотелось сниматься уже на первом курсе, а на втором уж обязательно. Все знали, что к некоторым известность приходила еще во время учебы. И студенты моего курса уже снимались в эпизодах. Я тоже заполнил актерскую анкету и дал свою фотографию в актерские отделы «Мосфильма» и студии имени Горького, где указал рост, цвет глаз, записал, что пою, танцую, боксирую, вожу машину. Довольно часто на актерские этюды приходили ассистентки из киногрупп, кого-то приглашали, но меня обходили. Однажды пригласили в картину из истории гражданской войны. В костюмерной напялил шинель, надел ботинки, намотал обмотки, надел фуражку, получил винтовку со штыком. Я должен был произнести несколько реплик. Я произнес их с псковским деревенским говором, очень внятно и, как мне казалось, очень естественно. Второй режиссер, старый еврей, крикнул в мегафон: — Уберите этого из художественной самодеятельности. И меня завернули в массовку. Заплатили мне, правда, не три рубля, как всем из массовки, а двенадцать. Студентам ВГИКа ассистенты всегда набавляли, хотя эта сумма уже считалась первой актерской ставкой, и ее очень часто получали актеры с высшим актерским образованием. На каждом курсе всегда слагаются легенды: кто талантлив и скоро станет знаменитым, кто талантлив, но талант его скрыт, и, если повезет с ролью, он тоже сразу станет известным. Были и везунчики — и без явного таланта, но их почему-то снимали. Может быть, из-за моей любви к костюмам, некоторой заторможенности, но мне предлагали играть только в массовках без слов. К концу второго курса и Классик, и Актриса перестали обращать на меня внимание, уже не веря в мою актерскую звезду. Однажды в столовой я узнал мнение Классика о себе. При входе в столовую из небольшой комнаты без окон, предназначенной, вероятно, для хранения продуктов, сделали отдельную столовую для преподавателей и аспирантов. Ректор и проректоры имели пропуска в столовую Института марксизма-ленинизма, где, как говорят, кормили хорошо и дешево. Классик такую привилегию не получил, потому что редко приезжал в институт. Проходя мимо спецзакутка для преподавателей, я пожелал Классику приятного аппетита и встал в очередь в буфет, который находился напротив спецстоловой. Вместе с Классиком обедал преподаватель немецкого языка, который со мною говорил по-немецки, вызывая зависть у сокурсников. — Как он? — спросил преподаватель. — Звезд с неба не хватает, — ответил Классик. — Но данные для хорошего актера есть? — Вряд ли. Может быть, придется отчислять. — Жаль, — огорчился преподаватель, может быть даже вполне искренне. — У него явные способности к изучению языков. По-немецки он говорит лучше, чем я. Меня могли отчислить по профессиональной непригодности, как Альтермана. Я уже понимал правила, по которым играли в институте. Отчислят, если ты бездарь, глупый и с плохим характером. Не отчислят, если ты бездарь, но не дурак. Умные всегда находили выход из ситуации. Не отчисляли бездарей, глупых, но с хорошим, покладистым характером. Жалели. Я был неглупым, но с дурным характером и, возможно, с минимальными актерскими возможностями. До сегодняшнего дня я не знаю, как отреагировал аналитический центр Организации на мой провал. Возможно, оперативный уполномоченный КГБ посоветовал, чтобы в парткоме классику сказали: не надо его отчислять. Пусть учится. Закончит институт; если не будут снимать как актера, в кино достаточно работы и без актерства. Будет ассистентом на киностудии, работником кинопроката или кинофикации. В парткоме мне сказали, что, если Классик упрется, можно перейти к более сговорчивому педагогу на параллельном курсе или отстать на год и поступить к другому мастеру. Экзамены начнутся через две недели. За эти две недели я должен принять решение. Но для принятия решения мне требовался трезвый еврейский анализ новой для меня ситуации. Меня еще никогда не увольняли и не отчисляли. Я договорился с Наумом, и мы поехали к Альтерману. Пили пиво с воблой и орешками. Я рассказал о разговорах Классика с преподавателем. — Как ты оцениваешь свои актерские способности? — напрямик спросил меня Наум. — Как неплохие, но ограниченные. — Поясни, — попросил Наум. — Я могу исполнить роль сельского парня, солдата, рабочего. Я их знаю, наблюдал, но когда меня попробовали в этюде по «Белой гвардии» Булгакова, ничего не получилось. У меня нет раскованности, я плохо носил мундир, я не мог о нем забыть. Это как в боксе. Я не мог стать перспективным боксером, потому что я думал на ринге, анализировал противника, а он в это время меня бил. — Может быть, ты слишком умен для актера? — предположил Наум. — Такое случается. И средние актеры становятся хорошими режиссерами. — А если я несколько лет проучусь режиссуре и окажется, что я режиссер еще более плохой, чем актер? Жалко времени. — И все-таки, — настаивал Наум. — Ты думал о режиссуре? Рядом с тобой работают на площадке режиссеры. Ты можешь делать, как они? — Как они — могу. Но есть нечто такое в хорошей режиссуре, что я пока уловить не могу. Вот я захожу в кинозал, прошла уже половина фильма. Я не знаю ни сюжета, ни кто снимал фильм, но через три минуты я уже чувствую: это режиссер или снимальщик. Это как в книге. Открываешь, начинаешь читать и после первой страницы понимаешь, это писатель или более-менее профессиональный литератор, который может внятно о чем-то рассказать. Но я не понимаю, как это делается. — Я-то понимаю, как это делается, — признался Наум. — Но я еще и понимаю, что так я сделать никогда не смогу. Это божий дар, он или есть, или его нет. Но если ты понимаешь, что хорошо и что плохо, ты уже не безнадежен, большинство этого не понимают. — Ладно, я в умном меньшинстве, но от этого мне не легче. — У тебя есть кто-то из режиссеров, с кем ты учишься и с кем тебе хотелось бы работать? — Таких нет. — Такого не может быть. — Значит, может. — Не знаю. — Наум задумался. — В кино входят поколениями. Те, с кем ты учишься сегодня, через несколько лет будут снимать фильмы, а ты в них сниматься. Все связи завязываются в институте. Если ты не примкнул ни к какой группировке, ты останешься один. В кино нельзя быть одиноким волком. Писатель может, кинематографист не может, мы все зависим друг от друга. Режиссер ничто без коллектива. Ему нужен оператор, художник, композитор, хороший сценарист, хорошие актеры. В кино как в кинологии. Если даже самая породистая собака спаривается с ублюдком, все равно получается ублюдок, в меньшей или большей степени, но эта ублюдочность будет видна в фильме. В кино нельзя никому ни приказать, ни заставить. Только терпение и ласка. Режиссер должен любить актеров, актеры должны любить режиссера. Тогда приходит раскованность, игра, легкость, без этого искусства не получается. Ты должен найти своего режиссера. Не может быть такого, чтобы ни один режиссер тебе не нравился. — Значит, может. — Не может, — настаивал Наум. — Присмотрись, ты наверняка ошибаешься. Через несколько лет этот режиссер будет получать международные премии. Или в Каннах, или Венеции, или Берлине. Тот, кто снимался в его фильме, получит приз за главную мужскую роль. Но этот приз достанется не тебе. Я пока не думал о наградах, призах и премиях. Я, как и раньше в Красногородске, жил периодами. Ранней весной купить поросенка, все лето и осень выкармливать и забить поздней осенью. Ранней весной высаживать рассаду помидоров в ящиках, которые устанавливались на подоконниках, потом их высаживать в грунт и покрывать целлофановой пленкой. Все лето поливать огород, готовить сыры из козьего молока, в конце лета собирать бруснику, малину, чернику в лесу и варить варенье, осенью собирать клюкву и для варенья, и чтобы замочить, и сдать в сельпо — сельское потребительское общество, за клюкву платили больше, чем за любую другую ягоду. Зимой заготавливать дрова. Пилить, колоть, складывать в поленницы для просушки. В институте я сдавал экзамены. Сдашь один — на подходе другой. Предметов десятки, и я жил от экзамена до экзамена, не думая о будущем. Как говорится, будет день, будет пища. Рядом со мною учились парни и девушки из актерских семей, их родители или родственники работали в кино. Они знали, что актер — профессия зависимая. Актер должен нравиться, производить хорошее впечатление везде и всегда. А я был не то что нелюдимым, но недостаточно коммуникабельным, как говорят сегодня, и совсем не думал о будущем. Я даже не думал, что меня могут отчислить по профессиональной непригодности, я старался не думать, что буду делать, когда закончу институт. У меня не было московской прописки, и я не мог остаться не только работать, но и жить в Москве. Закончу и буду решать, как жить дальше. А пока я ходил в институт, изредка возил на машине то колбасу, то чай в Тулу, Калугу и Брянск. Я работал один, без напарника, — и чтобы больше получить, и меньше риска, когда один. Я осиливал четыреста километров за ночь, отсыпался и шел на занятия в институт. Проблему с женщиной я решил еще на первом курсе. В универсаме, куда меня вначале пристроил Альтерман, заведовала секцией бакалеи Люба. Она была старше меня на пять лет. Я жил неделями в ее однокомнатной квартире. Это была почти семейная жизнь. Чистенькая, полноватая, мне нравилось и обилие грудей и ягодиц. Это все принадлежало мне. Я протягивал руку и получал все, ни с кем не делился. Она не верила, что я стану актером, она хотела родить ребенка и оформить наши супружеские отношения, понимая, что мне необходима московская прописка, а ее она могла дать. Она не верила, что я буду хорошо зарабатывать, она сама зарабатывала достаточно много, к тому же ее мать и отчим тоже работали в торговле. Родители ей построили однокомнатную кооперативную квартиру, мебель она купила уже за свои деньги. Я иногда думал, что это совсем неплохой и, главное, надежный вариант. Но нравилась мне Леночка Скуратовская, студентка с моего курса. Высокая, с волосами до плеч, голубоглазая блондинка, такие нравятся всем. За ней ухаживали режиссеры и нашей, и других мастерских. Она первой снялась на нашем курсе. В сентябре начались занятия, в октябре ее уже пригласили на небольшую роль. В мае режиссер, недавний выпускник, привез фильм в институт. Она играла саму себя. Молодую, глупую и веселую. Но она оказалась не такой уж глупой. У нее было замечательное свойство — дружить. С девчонками с нашего курса, с режиссерами всех пяти мастерских института. Наверное, она спала с режиссером, у которого снялась, режиссер приезжал за нею в институт, чтобы отвезти в Дом кино. Я ее спросил: — Ты выйдешь за него замуж? — Да ты что? — рассмеялась она. — Он середняк. Сниматься можно у всех, но замуж выходить только за талантливых. — А как ты определяешь, талант он или не талант? — Так видно же. Как-то мы оказались в одной компании, я выпил лишнего и полез к ней целоваться. — Не надо, Петя. — Она похлопала меня по плечу. — Мы с тобой будем дружить. Я ее не интересовал. У меня началась полоса неудач. После одного из заседаний кафедры лаборантки сообщили мне, что Великая Актриса заявила: после второго курса по профессиональной непригодности будут отчислены я и Фарида, красивая таджичка, которая по-русски говорила как рыночная торговка и никакими актерскими способностями не обладала. Великая Актриса невзлюбила, а может быть, и возненавидела меня еще на первом курсе. Высокая, статная, с идеальной фигурой для женщины в пятьдесят лет, для не знающих о ее возрасте она выглядела на сорок. Только потом я понял: если женщина выглядит моложе своего возраста на десять лет, значит, она проделала и проделывает огромную работу, чтобы содержать свое лицо и тело в такой пристойной кондиции. Она стала известной по комедиям, играя в эпизодах разбитных проводниц и буфетчиц. Классик ее заметил. И когда у него умерла жена, он предложил ей место второго педагога по актерскому мастерству в своей режиссерско-актерской мастерской. Через год они поженились. Классик был старше ее на двадцать лет. Когда я поступил в институт, общественность отметила семидесятилетний юбилей Классика. То, что Великой Актрисе исполнилось пятьдесят, нигде не сообщалось, даже в ежемесячном календарике Дома кино, где всех поздравляли с юбилеями, женщин — не указывая, сколько лет. Поэтому часто возникала путаница — то ли пятьдесят, но плохо выглядит, то ли шестьдесят, но выглядит хорошо. Когда она начала преподавать с Классиком, их стали называть «Классик» и «Великая Актриса», потому что рядом с Классиком могла быть только Великая Актриса. Великая Актриса начала изменять Классику со студентами через неделю после того, как вошла в аудиторию. Обычно она выделяла двоих, чтобы была взаимозаменяемость, она их рекомендовала на съемки знакомым ассистентам и молодым режиссерам, выпускникам их же мастерской. Когда она шла по коридорам института, высокая, в узких и длинных юбках или платьях — от этого она казалась еще выше, — с тщательно уложенной прической, я понимал, что такие женщины не стоят у плиты и не моют унитазы, я не мог даже представить, как можно такую женщину поставить на колени и, обхватив за ягодицы, заниматься тем же, что и со всеми женщинами. Однажды Великая Актриса позвонила на кафедру и попросила прислать какие-то книги, которые она забыла. Декан, увидев меня, написал на клочке бумаги адрес и попросил отвезти книги Великой Актрисе. Классик и Великая Актриса жили в высотке на Таганке. В громадном холле сидела дежурная. Спросив, к кому я, и позвонив Актрисе, она пропустила меня к огромному зеркальному лифту. Классик и Актриса жили в пятикомнатной квартире, заставленной громоздкой мебелью и почему-то огромными вазами, в которых стояли ветки елок и старых камышей. На стенах было много портретов Актрисы, я вспомнил, что ее первым мужем был художник, который, как говорили, оказался педерастом. Может быть, поэтому он в основном изображал ее сзади. Одна из картин, наверное, привлекала внимание всех мужчин, которые видели эту картину впервые. Обнаженная Актриса, опираясь грудью на подоконник, смотрела в окно деревенской избы на куст сирени. Художник изобразил ягодицы, бесстыдно расставленные ноги, — наверное, каждый смотревший на картину завидовал художнику, который имел эту точно изображенную натуру в начале, конце или в середине сеанса, потому что от этой откровенной бесстыдной красоты вряд ли можно было удержаться. Актриса встретила меня в коротком легком халатике, и я тогда впервые подумал, что женщины и в пятьдесят лет остаются женщинами. — Выпить хочешь? — спросила меня Актриса. — Спасибо, не хочу. Я по-прежнему не пил. А когда пробовал, то быстро хмелел. — Есть хорошее виски. — Спасибо. Не хочу. Она подошла ко мне и спросила напрямик: — А меня хочешь? Я молчал. Актриса стояла передо мною, я не сделал и попытки обнять ее, взять за грудь, что, наверное, сделал бы каждый мужчина. — Свободен, — сказала Актриса. С тех пор она перестала на меня обращать внимание. И когда мы играли этюды, а к концу первого курса эпизоды из сценариев неснятых фильмов, она никогда не обращалась ко мне по имени. Узнав о предстоящем своем отчислении, я позвонил Науму. — Что мне делать? — спросил я. — Ты спал с Актрисой? — спросил он. — Не спал. — Тогда странно. Женщины обычно звереют, когда переспишь, а потом треплешься об этом. — Не спал и никогда ничего про нее не рассказывал. Ты откуда знаешь, что она спит со студентами? — Об этом все знают, и Классик, наверное, тоже. Он ведь не дурак. Но чтобы отчислить, надо иметь двойки по специальности. — У меня тройки. За второй курс, может быть, двойка. — Жди, — посоветовал мне Наум. — Если поставят двойку, есть много способов обжалования плохой отметки. Но мне поставили тройку. Истину я узнал, когда в КГБ читал свое личное дело. Уполномоченный сообщал; «…для предотвращения исключения были проведены беседы с доверенными лицами в киноинституте. Решили: для избежания дальнейшего конфликта с Классиком предложить перейти в другую мастерскую. Это предложение было поддержано парткомом института». На этом мое единоборство с Классиком не закончилось. ДОМА Наступили каникулы. Я не был дома пять лет. Проезжая мимо Рижского вокзала, я нечаянно для себя вышел, купил билет на вечерний поезд. Рано утром я вышел на станции небольшого латышского городка Резекне, сел на автобус и через три часа сошел в Красногородске. Еще через десять минут я был на почте, где мать по-прежнему выдавала и принимала посылки. Она тут же отпросилась с работы. Мы шли по Красногородску, мать здоровалась со знакомыми, и я здоровался. За пять лет моя жизнь менялась несколько раз, здесь ничего не менялось. Только женщины стали грузнее, пожилые превратились в старух, молодых я не узнавал, а они меня узнавали. Когда я уехал из Красногородска, им было лет по десять — двенадцать, теперь они превратились в девушек. Они осматривали меня оценивающе. Они уже созрели, чтобы рожать, ворочать бидоны на маслозаводе или стоять у печей на кирпичном заводе. Этим они займутся в ближайший год и будут заниматься до пенсии, если не уедут. Мать поставила на стол бутылку местной водки. Я ел домашний борщ. Мы с матерью выпили. Я пошел на огород за редиской; когда вернулся, мать спала на кушетке. Маленькая, стареющая женщина. Она по-прежнему держала подсвинка, кур и козу. В доме мало что изменилось. Разве что вместо ходиков с гирями висела тарелка электронных часов, черно-белый телевизор заменился на цветной. Я обследовал двор, сарай, хлев, поветь, крышу дома, забор вдоль огорода и решил, что за неделю управлюсь. По запущенности хозяйства я понял, что мужик в жизни матери так и не появился. Мать сама подпирала, накрывала щели, ожидая моего приезда. Я решил пройтись по Красногородску, надеясь встретить одноклассников. Ребята уже отслужили в армии, а девчонки могли уже закончить институты. За пять лет Красногородск почти не изменился, только на окраине поставили несколько блочных пятиэтажек, значит, сотни две людей получили ванные и туалеты. На полках магазинов в избытке стояла местная водка, хозяйственное мыло и рыбные консервы и конфеты областной кондитерской фабрики в блеклых обертках. Через несколько лет и это исчезнет с прилавков. Продавщицы в магазинах — прежние плотные, старые тетки, я их с детства помнил старыми и плотными. В парикмахерской я увидел девчонку, училась классом ниже, только из темноволосой она превратилась в яркую блондинку. Я спустился к реке, к авторемонтным мастерским. Во дворе в комбинезоне, надетом на голое тело, курил Шмага. — Привет, — сказал я ему. Он обнял меня, я почувствовал водочный перегар, так пахнут мужики, которые пьют всегда — сегодня, вчера и каждый день. Шмага заматерел, раздался, из-под комбинезона выпирал живот, но не от обилия жира, а от развитых мышц, прикрытых слоем жирка, по боксу я знал, что такие наиболее трудно пробиваемы. — Вот видишь, — Шмага показал на кузов «Жигулей» со снятыми дверцами, — филиал «Автоваза». Знаешь, сколько теперь у нас частных машин? — Сколько? — Тридцать один «Жигуль» — в райцентре и районе, не считая «Волг» и «Москвичей». — Хорошо жить стали. — А неплохо, — ответил Шмага. — Говорят, ты в Москве живешь? — Живу в общежитии. Поступил после армии в институт. — Мне это никогда не светило. С нашими встречаешься? — А кто наши? — С тобою в Москве еще трое учатся. — Кто? — Твоя соседка по улице, Марина. Закончила педагогический, сейчас аспирантка. Вера медицинский заканчивает. Воротник — международных отношений, будет дипломатом. Старший Воротник в ЦК партии работает. Я отстал от них на три года — два года в армии и потерянный год, когда я не поступил в институт. Мы со Шмагой сидели на берегу реки. Шмага вытянул из реки капроновый шнур, привязанный к ведру, наполненному бутылками с пивом и «Столичной». — Выпьем за встречу, — предложил Шмага. — Выпьем, — согласился я. Шмага настрогал тонкие ломтики присоленного сала, нарезал маринованных огурцов, отвалил от буханки два больших ломтя черного ржаного хлеба и разлил водку в граненые стаканы. Мы выпили водку, запили прохладным местным пивом, закусили салом и огурцами. Я помог затолкать во двор мастерских «Жигули» — с машины уже сняли аккумулятор — и пошел домой. Я медленно шел по Красногородску и рассматривал встречных женщин. Грудастые, с просторными бедрами, крепкими ногами, они с детства много работали физически: поливали огороды, таская по пятьдесят ведер воды за вечер, пилили дрова, косили сено. Наверное, они замечательные партнерши в постели. Можно, конечно, остаться в Красногородске, пойти работать шофером или заняться ремонтом автомобилей, — я получал удовольствие, делая что-то простое, так было и на заводе, и в армии. Зачем мне Москва и актерство? Классик не видел во мне перспективного актера. Возможно, он ошибался, но мог ошибаться и я, решив стать актером. У меня было шесть женщин. Все старше меня, за исключением моей одноклассницы Веры, которая использовала меня как учебное пособие для изучения сексуальных позиций, теперь предназначенных для других. Единственная женщина, в которую я влюбился в институте, отвергла меня. Ей был нужен более надежный, который помог бы ей преуспеть в актерстве, и еще она хотела как можно быстрее вырваться из общежития в отдельную московскую квартиру. Ничего этого я ей не мог дать ни сегодня, ни в ближайшем, а может быть, даже и отдаленном будущем. После окончания института я могу поехать в провинциальный театр на минимальную зарплату. Даже если я сделаю себе московскую прописку, женюсь фиктивно за деньги или по-настоящему на москвичке, я вряд ли устроюсь в московские академические театры, слишком велик конкурс. Конечно, я могу жить в Москве, снимать комнату, играть в эпизодах, подрабатывать на дубляже польских, болгарских, венгерских картин. Иногда даже получать вторые роли в узбекских или туркменских фильмах. Случайные заработки, полунищая жизнь с надеждой однажды утром проснуться знаменитым. Но знаменитыми просыпаются немногие, большинство просыпается в московских вытрезвителях. Мать стирала. Я прошел в огород и начал прибивать выбитые штакетины в заборе. Сосед-подполковник за забором поливал из лейки огурцы. За пять лет, что мы не виделись, он еще больше разбух, живот переваливался через ремень так, что не было видно командирской пряжки. — Здорово! — сказал он. — Здравия желаю, товарищ подполковник! — бодро ответил я. — Портвешку со мною выпьешь? — предложил подполковник. Он достал спрятанную между гряд бутылку портвейна «Три семерки». Я вдруг отчетливо представил себя с животом через ремень, а во дворе моего дома — женщину в линялом ситцевом платье с отвисшими грудями. Она будет рубить хряпу для свиньи, как рубила сейчас сечкой жена подполковника, моя бывшая учительница. Тоже жизнь, сказал я тогда себе. Утром я сварил себе кофе, положил в сумку блок американских сигарет «Мальборо» для Жоржа, флакон французских духов «Живанши» для тети Шуры и пошел на остановку автобуса. Расписание не изменилось. Автобус в Красногородск приходил по-прежнему в шесть утра, чтобы окрестные крестьяне со своей продукцией успели на рынок, и уходил в десять, когда основная торговля заканчивалась, и все ехали домой, успевая к обеденной дойке. Я доехал до Опочки и за два часа дошел до лесничества. Жорж спал в тени под поветью, напиленные березовые дрова лежали в куче, такого раньше не было, Жорж сразу колол чурбаны и складывал поленницы. Наверное, сил стало меньше. Вечером на веранде мы пили болгарское вино, Жорж и тетя Шура курили «Мальборо», я расспрашивал о знакомых и рассказывал о работе на заводе, о службе в армии, об учебе в институте. — Ты на сколько? — спросил Жорж. — У меня все лето, до первого сентября, свободно. — У меня одышка. Я инфаркт перенес, сможешь помочь по хозяйству? — Да. — Завтра завалим лося. — Если получится. — А куда он денется? Теперь спать. Поднимемся на рассвете. Жорж разбудил меня в три ночи. Край неба за верхушками сосен только начал сереть. Жорж был в ватной безрукавке. Я тоже натянул ватник, на траве уже выступила роса, земля и сосны остыли от вчерашней жары. Мы выпили по чашке кофе. Жорж откинул доску на веранде и достал из тайника трехлинейный карабин, мощное оружие, которое было на вооружении армии почти семьдесят лет. Он вогнал обойму из пяти патронов в магазинную коробку, дослал затвором патрон в патронник и поставил на предохранитель. — Пошли, — сказал Жорж. — А мне ружье? — спросил я. — Зачем лишнюю тяжесть таскать? — Возьми мое, — сказала тетя Шура и сняла со стены тульскую двустволку двадцатого калибра. — Какая дробь? — спросил я. — Картечь. Держу на случай непредвиденных визитеров. Я знал, что у них есть еще два ружья, но не знал о двух пистолетах, которые перейдут ко мне, и немецкой самозарядной винтовке образца 1941 года фирмы Вальтер с десятизарядным магазином. Эту винтовку, как и карабин, я после смерти Георгия хорошо смажу, заверну в целлофан и спрячу на чердаке в доме матери в Красногородске, где они лежат и по сей день. Жорж вывел меня к ручью в километре от дома, послюнявил и поднял палец, определяя направление ветра. Жорж снял затвор с предохранителя. Теперь и я увидел плывущие над основным подлеском ветвистые рога. Лось и лосиха вышли к ручью. Лосиха сразу начала пить взахлеб, как пьют собаки и свиньи. Лось не торопился. Он медленно осматривался, и, когда посмотрел прямо на нас, Жорж поднял карабин и выстрелил. Промахнулся, решил я, потому что лосиха бросилась назад, продираясь сквозь осинник, а лось стоял секунды две недвижно и только потом рухнул. Я потянул его за задние ноги, в лосе было больше двухсот килограммов. Мы нарубили веток, забросали ими тушу и пошли в лесничество. К трактору «Беларусь» Жорж прицепил лист железа, на который мы погрузили лося и приволокли во двор. На разделку туши ушел весь день. Часть лосятины мы присыпали солью и уложили в ледник, на большой электрической мясорубке прокрутили килограммов пятьдесят мяса, набили фарш в промытые кишки и прокоптили — у Жоржа была коптильня в бане. Вечером Жорж надел белую рубашку, тетя Шура крепдешиновое платье с коротким рукавом, но вскоре набросила кофточку: комары вечером жалили особенно больно. — Ты доволен своим выбором? — спросил Жорж, закуривая сигарету. Врачи ему запретили курить после инфаркта, он теперь выкуривал только три сигареты. Эта была последняя, Жорж задерживал сигаретный дым, выдыхал, затягивался: выкурив, еще долго мял сигаретный фильтр пальцами. — Не знаю, — ответил я. — За два года можно разобраться во многом, — заметил Жорж. — За два года я заметил, что на курсе есть и способнее меня. — Собаки бывают большие и маленькие, но все собаки на что-то пригождаются. — На «что-то» неинтересно. На «что-то» я мог бы пригодиться и в Красногородске. — А чего ты хочешь? — спросил Жорж. — Другой жизни. — Объясни, — попросил Жорж. — Что такое другая жизнь? — Про другую жизнь я, пожалуй, объяснить сразу не могу, я могу объяснить, чего я не хочу в этой жизни. Я не хочу, например, работать на холоде. Наверное, оттого что я переболел в детстве туберкулезом, мне всегда холодно. Я работал на заводе на стапелях, и мне было мучительно просыпаться каждое утро, зная, что я иду на мороз. Мерзнут руки, ноги, я быстро простужаюсь. — Но ведь можно одеться тепло. — Если ты мерзнешь, то ты мерзнешь. Я не могу без содрогания вспоминать, как я менял датчик керосиномера на двигателе, керосин подтекал в рукава куртки, и у меня слезала обмороженная кожа. — Ты можешь переехать в места с более благоприятным климатом, — сказал Жорж. — У нас гигантская страна почти со всеми климатическими поясами. Можешь уехать в Ташкент, там тепло почти круглый год. — Да, конечно, — согласился я. — И жить в общежитии, стоять в очереди на квартиру лет до пятидесяти. — Сейчас можно купить кооперативную квартиру, — возразил Жорж. — Можно, — согласился я. — Я подсчитал, что при средней зарплате человека, который работает руками, надо, отказывая себе во всем, тридцать лет, чтобы построить квартиру и купить автомашину. Тоска зеленая. Копить деньги на телевизор, на холодильник, на мебель. И к тому стоять за этим в очередях. Очередь на холодильник — три года, очередь на машину — семь лет. Я не хочу так жить. Стать средним актером — тоже не выход. Это самообольщение. Как выяснилось, актер — это сплошная зависимость. Пригласят сниматься или не пригласят, предложат интересную роль или не предложат. Тебя выбирают, как женщину. Это унизительно. Женщина инстинктивно старается избежать этого унижения, старается как можно быстрее выйти замуж, чтобы ее выбрали раз и навсегда. И даже когда ее бросает мужчина, она уже не так переживает: сходила замуж — и ладно. Актера выбирают всю жизнь. — Но может быть, выбирать самому? — предположил Жорж. — Ведь выбирает режиссер — вот и стань режиссером. — Думал и об этом. Но я не знаю, каким я могу быть режиссером. Может быть, таким же средним. Это значит тоже стоять в очереди, но из режиссеров. Правда, эта очередь короче, чем за получением открытки на право приобретения автомобиля. А за постановку фильма можно заработать на автомобиль. Фильм делается в среднем год, это все-таки лучше, чем откладывать деньги двадцать лет. Жорж сидел прикрыв глаза. Он терял ко мне интерес. Я знал эту его особенность. В застольях, в разговорах с местными мужиками, если человек был глупым, он закрывал глаза, отключался и засыпал. Со мною таким он был впервые. Но раньше я ничего не утверждал, только спрашивал и слушал. — Я не прав? — спросил я. — Конечно… — В чем? — В главном… К жизни надо относиться, как к женщине. И добиваться ее надо, только если очень хочешь. Очень! — повторил Жорж. — После побега я воевал в маки. Среди партизан были и русские. Белогвардейцы, как их называют в нашей истории. Они убеждали меня не возвращаться, потому что строй, в котором мы с тобой живем, античеловеческий. Я бы, может быть, и не вернулся, но Шура не хотела оставаться. А я не хотел ее терять. Я выбрал сознательно свою жизнь. Глупо выбирать жизнь, потому что так живут другие. Профессия — это твоя жизнь, и она должна приносить радость, и совсем не важно, станешь ты великим артистом или не станешь. Тебе нравится играть других людей? — Еще не знаю. — Тогда играй самого себя. Это интересно — играть в игры с самим собою. Осталось два года. Учись! Актерство — это лицедейство. Научись этому искусству. Будешь играть одну свою роль, по играть профессионально. И никакая наука не проходит бесследно. Ты уже знаешь, что не хочешь быть судоремонтником, значит, вообще ремонтником, ты не хочешь быть зависимым, но жить в обществе и быть свободным от общества невозможно, ненавижу этого злодея, вождя и учителя товарища Ульянова-Ленина, но у него есть несколько четко сформулированных постулатов. И еще. Ты попробуй представить, что когда-нибудь не будет очередей за селедкой, колготками, автомобилями, кожаными куртками. Будет все, как в других нормальных странах. И ты сможешь, не стоя в очередях, подъехать к магазину и купить новую машину, причем не «Жигули», а «Мерседес», «Шевроле», «Рено». — Этого никогда не будет. — Изучай историю. Никакие империи не вечны. Последняя из западных империй — Британская, самая прочная, развалилась. Империя большевиков не производительная, как рабовладельческая, значит, она развалится. — Но у меня не несколько жизней, — возразил я. — Она развалится еще при твоей жизни. Немногие тогда верили, что однажды будут свидетелями, как спустится красный флаг с кремлевского флагштока и поднимется триколор. Я не верил, поэтому и вступил в партию. А пока я обкашивал обочины и лесные поляны. Жорж по-прежнему держал двух коров. Утром я косил, днем переворачивал уже подсохшую траву. Осоку мы с Жоржем пустили на силос. Жорж использовал меня на самых тяжелых работах. В конце недели он дал мне двести рублей, большие деньги для того времени. Я вернулся домой. Мать спросонья пробормотала о еде на плите. Я прошел на свою веранду. Уже начало светать. Спать не хотелось. Я всех повидал, что мог отремонтировал, накосил для козы сена. Больше в Красногородске мне делать было нечего. На следующий день я заехал к Жоржу попрощаться. — Не суетись, — сказал мне Жорж, — живи как живется пока. Когда придет время менять свою жизнь, ты определишь сам. У тебя есть кто-нибудь, в кого ты влюблен? — Есть. — Собираешься на ней жениться? — Я бы с удовольствием, но она не собирается выходить за меня замуж. — Такого не бывает, — не согласился Жорж. — Почти каждую женщину можно убедить выйти замуж или на всю жизнь, или на некоторое время. Женщинам очень хочется выйти замуж хотя бы один раз. Она актриса? — Да. — Красивая? — Очень. — Значит, тебе придется зарабатывать больше денег. Отличие красивой от некрасивой женщины в чем? В том, что на красивую уходит больше денег. Она хоть немножко влюблена в тебя? — Вряд ли. — Тогда не надо. Стерпится — слюбится, это утешение. Русские пословицы очень часто более утешительные, чем мудрые. Пословицы придумывали неудачники. БОЛЬШИЕ НЕУДАЧИ О пословицах я вспомнил через два года. Пани Скуратовскую приняли в труппу Театра имени Гоголя. Жорж оказался прав: красивые женщины стоили денег. Я уговаривал, убеждал, умолял, может быть, даже канючил почти два года. Наконец Лена сказала: — Сними квартиру рядом с институтом, и я к тебе перееду. Я знал, что такое остаться совсем без денег, и поэтому все четыре года учебы тратил на себя минимально, откладывая заработанное на сберегательную книжку. Я нашел квартиру рядом с институтом. Это было условие пани Скуратовской. Лена переехала ко мне. Я был счастлив, рядом со мною была, может быть, самая красивая из актрис института. Я не знал, что она накануне рассталась с любовником, известным театральным режиссером. Она уже тогда жила как хотела. Обязательно в отдельной квартире и рядом с институтом, чтобы не толкаться в метро и московских троллейбусах; следующему любовнику она поставит те же самые условия: квартира рядом с театром и минимум триста рублей в месяц, чтобы покупать американские сигареты и пить хороший бразильский кофе. Она могла обойтись без завтрака и ужина, но без кофе и сигарет впадала в уныние. За три месяца счастья я заплатил всеми своими сбережениями. Лена съехала, когда меня не было дома, оставив записку: «Не переживай! На месте павшего встанут тысячи новых борцов. Подожди! Придет следующий трамвай. Обнимаю, Лена». Она написала то, что я часто повторял. Я не понял, издевалась ли она надо мною, или ей лень было придумывать объяснения, и она воспользовалась уже привычными стереотипами. Тогда ни я, ни ее подруги не знали, что она стала любовницей сына кандидата в члены Политбюро. То, что ее заметили пусть не в самом лучшем, но все-таки в московском академическом театре, вызывало, конечно, у меня некоторое недоумение: очень средняя актриса — и вдруг запрос из театра. Ее сразу ввели дублершей главной героини в один из новых спектаклей. Я хотел, но все не решался попросить, чтобы она поговорила с главным режиссером обо мне. Я не выдающийся, но хороший актер. Через много лет она расскажет мне, как получилось ее приглашение в театр. Она еще на первом курсе попала в компанию молодых людей из Института международных отношений. Мальчики из семей партийной и советской элиты учились на дипломатов, зная, что их дипломатическое образование поможет им делать карьеру и внутри страны. В нее тогда влюбился сын одного из секретарей ЦК, смешной хлопчик с Украины. После окончания своего дипломатического института он распределился в Комитет государственной безопасности. Большая часть их курса начала работать в КГБ и ГРУ — Главном разведывательном управлении Генерального штаба Советской Армии. Борю направили в Пятое управление, предназначенное для борьбы с идеологическими диверсиями. Вероятно, он или кто-то из его друзей, кто знал главного режиссера, или попросил, или порекомендовал, или намекнул, что надо взять в театр молодую актрису. Боря снял для нее квартиру рядом с театром и обещал сделать ей постоянную прописку и квартиру от Моссовета. Он выполнил все обещания, и через год она получила малогабаритную квартиру в Беляеве, уже обставленную стандартной мебелью. Этот польский гарнитур, очень модный и очень непрочный, я еще застал, когда она захотела выйти за меня замуж. Но это произойдет через несколько лет. А пока я сидел и смотрел на оставленную ею записку. Меня впервые бросили. Она знала, что всегда найдутся доброжелатели и охотники помочь молодой, красивой женщине, но никто не будет помогать молодой супружеской паре, пусть и не зарегистрировавшей свой брак официально. Если у тебя есть мужчина, то пусть он тебя содержит. Ах, не может? Тогда будут содержать другие. Она, конечно, понимала, что одной ей будет легче пробиться, и поэтому ушла. Итак, меня бросила женщина! Что должен чувствовать и как реагировать брошенный мужчина? Как перевести эмоции в действия? Но я уже был не просто брошенным мужчиной, но и брошенным актером. Я получил неприятное известие. О чем я сразу же подумал? А подумал я о квартире, в которой жил, — через сутки я должен был внести плату за следующие три месяца. У меня не было денег на квартиру, и я собирался занять у Альтермана, который после окончания своего Торгового института работал в Городском управлении торговли. Если так получилось, значит, завтра я перееду в общежитие, — зачем мне одному отдельная квартира? Я не рвал на себе волосы, не метался по комнате. Я размышлял отчетливо и трезво. Значит, и в кино может быть отчетливо трезвое действие или размышление даже при самых сильных стрессах. Когда я снимал свой первый фильм как режиссер, то использовал для героя состояние трезвого расчета в стрессовой ситуации. Критики это отметили как мое новаторство, я же просто заставил актера передать мое сегодняшнее состояние. Однажды, еще на заводе, мне не хватило денег до получки. Я не ужинал, не завтракал. К обеду есть хотелось почти нестерпимо. Я пытался занять денег у молодых парней, но за три дня до получки денег ни у кого не было, а со старшими мужчинами, в основном латышами, я только здоровался и не был даже уверен, знают ли меня по имени. К концу обеда я не выдержал и подошел к одному из судовых сборщиков из соседней бригады. — Почему у тебя нет денег? Ты что, безработный? — спросил меня старый латыш. — Не рассчитал, — сказал я. — Надо рассчитывать, — сказал латыш. — Немного голодай. Иначе никогда не научишься беречь деньги. И не дал денег. Я голодал еще два дня, но с тех пор у меня всегда был неприкосновенный запас. Теперь я нарушил это правило и снял все деньги со сберегательной книжки, чтобы она смогла купить платье и туфли к получению диплома. Она купила платье и туфли и ушла. Я запомнил этот день еще и потому, что впервые в жизни выпил водки один, без компании. Я достал из холодильника бутылку, открыл банку килек и выпил половину стакана водки, потом добавил еще и ничего не почувствовал, хотя обычно небольшое опьянение я чувствовал и от пятидесяти граммов водки. Однокомнатную квартиру я снимал на первом этаже, комнаты на первых этажах стоили намного дешевле. Пани Скуратовская, как она себя называла, любила ходить голой, поэтому шторы в нашей квартире почти всегда были закрыты. Я раскрыл шторы и начал собирать вещи. Это был почти как выезд из гостиницы, все в квартире было хозяйское, кроме постельного белья. Я собрал белье в узел, чтобы отнести в прачечную, связал в стопочку два десятка книг, трехтомники Эйзенштейна, которого я никак не мог освоить, и У. Фолкнера. Я каждый вечер открывал один из его романов — «Деревушку», «Город» или «Особняк» — и читал с любой страницы. Южноамериканские страсти были так похожи на северорусские страсти в Красногородске, и я еще раз убедился, что все люди похожи и в Африке, и в Америке, и в России. Все мои вещи уместились в двух чемоданах, уже достижение, — пять лет назад, когда я поступал в институт, все мое имущество помещалось в одном чемодане. Увеличение вещей произошло из-за обуви и рубашек. Теперь вместо трех рубашек у меня было не меньше дюжины, женщины приучили меня менять рубашки каждый день. И вместо одной пары ботинок, которые я изнашивал и выбрасывал, я сложил в чемодан пять пар: черные, на кожаной подошве, закрытые, на литой резине немецкие «Саламандра», зимние на синтетическом меху, летние плетеные, кеды и кроссовки. Теперь это был минимум, которого мне едва хватало. Поверх вещей я положил две конторские книги, в которых записывал свои мысли, что-то среднее между дневником и афоризмами из книг мудрых людей. Из каждой прочитанной книги я что-то записывал в амбарную книгу. Пани Скуратовская высмеивала меня, когда я каждый вечер раскрывал разлинованную многостраничную книгу и делал записи. — Иди лучше побрейся, чтобы не колоться, — советовала пани Скуратовская. Она меня приучила бриться утром и вечером. Поверх конторских книг лег мой синий диплом, в котором было записано, что я актер театра и кино. Но в кино меня не снимали и ни в один из московских театров не взяли. Я открыл картонную коробку и достал ромб из малиновой эмали, вверху которого был прикреплен небольшой золотой герб СССР, а внизу золотая лира и перекрещенные кисть и перо. Такие значки получали окончившие театральные, кинематографические, музыкальные, библиотечные институты. Учителя носили голубые ромбики с раскрытой золотой книжкой, инженеры — синие с перекрещенными разводными ключами. Были еще значки университета, военных академий, медицинских, сельскохозяйственных институтов, высших военных училищ, которые приравнивались к военным академиям. Я мечтал о таком ромбике: такой знак без представления оповещал, что ты имеешь высшее образование. Но почему-то никто после окончания Киноинститута не привинчивал к пиджакам малиновый ромбик с золотой лирой, это считалось дурным тоном. Почему-то не считалось дурным тоном носить обручальное кольцо, оповещавшее, что ты женатый или замужем, а это более интимное сообщение, чем о твоем высшем образовании. К моему сокурснику приехал его брат, тридцатилетний майор в мундире с голубыми петлицами. Только по значкам и орденским планкам я, не расспрашивая, мог проследить его карьеру. Цифра 1 с перекрещенными мечами на латунных крыльях сообщала, что он летчик-истребитель первого класса, а это почти высшая летная категория, значок в виде парашюта с подвешенной медной бретелькой с цифрой 120 означал, что он, в отличие от своих коллег летчиков-истребителей, любил прыгать с парашютом. Большинство летчиков прыгать не любили, зная, что при опасности сумеют катапультироваться и приземлиться на парашюте, но испытывать очередной стресс, которых и так хватало в их летной работе, не хотели. Два ромба сообщали, что он закончил Качинское высшее летное училище и академию имени Жуковского. Значит, он командир полка или скоро им станет. Должность командира полка предполагает звание не меньше полковника. Орденские планки сообщали, что кроме юбилейных медалей, которые получал почти каждый офицер в армии, у него был еще орден боевого Красного Знамени, — значит, воевал, скорее всего, во Вьетнаме, в Корее воевать он не мог по возрасту. Если бы женщины были более любознательными и умели разбираться во всех этих знаках различия, то ухаживание этого майора следовало воспринимать всерьез. Выйти замуж за этого майора, который в ближайшие месяцы может уже стать подполковником, значит сразу стать главной женщиной полка и войти в женскую элиту дивизии, корпуса и воздушной армии. Это сразу квартира со всеми удобствами или отдельный коттедж, а не частные квартиры с печным отоплением, уборной во дворе и баней раз в неделю. Наверное, и для штатских можно было бы придумать нечто подобное, и уже придумывали во времена Сталина, когда во всех почти ведомствах носили погоны. После смерти Сталина погоны во многих министерствах отменили. Это я знал, изучая в институте историю костюма. Как ни странно, я в институте узнал о многом. Я позвонил хозяйке квартиры, сказал ей, что изменились обстоятельства, я не моту платить за квартиру и потому сегодня съезжаю, а ключ оставлю под половиком перед дверью. — Вы обязаны были предупредить меня за месяц, — сказала хозяйка, — поэтому заплатите за месяц вперед. Я молчал. — Хотя бы за половину месяца. Я повесил телефонную трубку, зная, что она на меня не может жаловаться, потому что сама нарушала закон о прописке. Я поймал такси и переехал в свою комнату в общежитии. Мой приезд не обрадовал сценариста с четвертого курса, он за месяцы моего отсутствия привык жить один в комнате. — Надолго? — спросил он. — Через несколько дней я сниму другую квартиру, — пообещал я, зная, что не сниму: мои денежные запасы закончились. Утром студенты уходили из общежития на занятия в институт, я варил себе кофе, читал газеты и журналы: «Искусство кино» и «Советский экран», в те годы выпускались только два киножурнала. Старики режиссеры делились воспоминаниями об Эйзенштейне, Пудовкине и Довженко — трех кинорежиссерах, канонизированных советской властью за их революционные фильмы, писали воспоминания уже и режиссеры послевоенного поколения. Меня история кино не интересовала. Я читал уже устаревшую для меня информацию о съемках новых фильмов, — если снимают, значит, актеры уже выбраны и утверждены. Я многому научился у пани Скуратовской. Она все запоминала: имена режиссеров, названия их картин, она восхищалась ролями известных, малоизвестных и совсем неизвестных актеров и актрис. В кино, как и во всем советском обществе, действовал уже хорошо отлаженный механизм. Режиссеры, актеры, сценаристы, как в часовом механизме, располагались на определенной шестерне-круге. На малой шестерне были талантливые и признанные, их было немного, но им давали возможность ставить классику, потому что их классика чаще всего приносила призы на международных фестивалях. На более крупной шестерне крутились лояльные к власти режиссеры, ставя фильмы о революции, о войне, о целине. На самой большой шестерне крутились все остальные: середняки, молодые, совсем тупые, но со связями, снимающие в порядке общей очереди. И актеры находились каждый в своем круге. Талантливые, известные, на которых всегда был спрос; способные, но малоизвестные — они переходили из круга в круг; были профессиональные середняки, типажные, характерные, на большую роль или на эпизод. Режиссеры со всех кругов были сцеплены с кругом чиновников. Я ни в один из этих кругов за годы учебы в институте не вошел. Каждый из актеров сохранял и поддерживал связи в своем круге, все время пытаясь перейти с этого широкого круга в более узкий. Мне не везло. Обычно мастер еще некоторое время и после окончания поддерживает ученика. Я радовался, когда ушел из мастерской Классика и меня взял другой мастер, тоже почти классик. Но он редко появлялся в мастерской, я одним из последних узнал, что он безнадежно болен. После похорон его мастерскую слили с мастерской Классика. И я снова попал к нему и к Великой Актрисе. Со мною уже не пытались расправиться, меня просто не замечали. Я держался. У меня все время уходило на учебу, и я все еще не расстался с иллюзией, что если ты достоин, то тебя заметят и оценят. Я ставил конкретные локальные задачи и решал их. В июне я решил главную свою задачу — защита диплома. Вчера я получил диплом актера кино и театра, вчера меня бросила женщина, сегодня я был никем, в любой момент меня могли попросить выехать из общежития. Я подсчитал оставшиеся деньги. При жесткой экономии я мог продержаться неделю, следовательно, я должен начать зарабатывать деньги уже сегодня. Но лето в разгаре, актеры на роли утверждены, съемочные группы выехали в киноэкспедиции, показываться в театрах бессмысленно — начались летние гастроли. Просчитав все варианты, я поехал в магазин Альтермана-старшего. Я отработал две недели грузчиком в магазине Альтермана-старшего, получил больше, чем рассчитывал получить, и половину положил на сберегательную книжку. Поиграл в беспечного и щедрого — и хватит. Кто-то всегда надеется, что его лотерейный билет выиграет, я никогда не верил в случай, в удачу, в везение. На все, чего я добился пока, приходилось затрачивать время и энергию. Получив деньги, я пришел в партком института, чтобы заплатить членские взносы. — На съемках подработал? — спросил секретарь парткома Малый Иван, в моей жизни появится еще и Большой Иван. — Грузчиком подработал. — Да… — протянул Иван. — Несправедливо. Высшее все-таки образование. — Нормально, — ответил я. — Чего уж нормального, — возразил Иван. — Молодой, с образованием, да ты должен нарасхват идти. — Пока не иду. — Это «пока» может продлиться всю жизнь… И ничего сделать нельзя. Я пытаюсь помочь и другим актерам. Всех режиссеров же знаю, все были студентами. Говорю: возьми, хороший парень ведь. А он: не вижу его в этой роли. Тяжелая профессия у актеров. Как у женщин. И хорошая, и работящая, а не сватают. Другая — проблядь, негде печать ставить, а нарасхват. Послушай, на кафедре режиссуры идет прием в аспирантуру. — Я в ученые не собирался. — Ученые здесь ни при чем. В партийных органах, как и в актерском деле, тоже много неопределенного. Изберут, не изберут на очередном пленуме. Поругался с секретарем райкома или обкома, надо уходить в народное хозяйство. И я заметил, все в райкомах, обкомах и даже в ЦК стремятся защитить ученую степень, потому что сегодня ты начальник, а завтра никто, а ученая степень — это навсегда. Можешь преподавать, да и когда на должность назначают, есть два главных критерия: партийность и ученая степень. Ты член партии, русский, мужик, да если еще и кандидатом наук станешь, цены тебе не будет. Подавай документы, пока не поздно. Я с Афанасием договорюсь, чтобы он стал твоим научным руководителем. Он тоже классик, профессора ему и так бы дали, а он защитил все-таки диссертацию по своим книгам. Почему? Потому что умен. Без докторской диссертации нельзя стать академиком. А он уже член-корреспондент, а на следующий год будет баллотироваться в академики Академии педагогических наук. Завтра же подавай документы. В этот же вечер я позвонил Науму. Он выслушал меня и сказал: — Приезжай, обсудим. Наум жил в новом микрорайоне в конце Ленинского проспекта. Двухкомнатная квартира в блочной пятиэтажке с обязательным набором мебели: раскладная тахта, раскладной стол, журнальный столик с двумя креслами, цветной телевизор. Полки с книгами от пола до потолка, обязательный шифоньер для одежды, переносный транзисторный приемник «Спидола», лучший из советских не по качеству звучания, — на «Спидоле» хорошо ловились вражеские голоса: «Свобода», «Голос Америки», — все как у всех. Большинство советских интеллигентов с этим набором вещей прожили всю жизнь. Мы пили хорошо заваренный чай с лимоном, редкость в те времена. — Лимон от Альтермана-старшего? — спросил я. — И чай тоже, — подтвердил Наум и спросил: — Кто тебя надоумил насчет аспирантуры? Я пересказал Науму доводы Ивана. — Что же, его доводы разумны, он не лишен наблюдательности. У нас нет реальной стоимости человека. Там, на Западе, говорят: этот стоит миллион, этот — сто миллионов. У нас никто не показывает своих доходов — могут экспроприировать. При рыночных отношениях популярный актер стоит дорого, потому что он популярен. Он всегда может принять более выгодное предложение и отказаться от менее выгодного. У нас даже популярного актера можно просто запретить снимать. — Как это? — не понял я. — Очень просто. В Комитете по кино приняли, например, решение не снимать Ролана Быкова в положительных ролях. Маленький, некрасивый, еврей. Не надо, чтобы он играл положительных коммунистов. — А если режиссер не согласится? — спросил я. — Ему не дадут денег на фильм. Деньги ведь дает государство. Но без реальной стоимости своих заслуг все чувствуют себя неуютно. Конечно, важно быть членом партии, партийная организация тебя защищает, ставит на руководящие посты, но можно ведь из партии исключить и наград лишить. Нужна какая-то абсолютная ценность, которая не пересматривается. И такой ценностью решили сделать ученую степень. Академика Сахарова лишили всех его наград, но академиком он остался, потому что академики не проголосовали за его исключение, думаю, что и партийные работники не очень настаивали, потому что секретари ЦК тоже баллотируются в академики. Но для тебя важнее степени стать если не другом, то хотя бы учеником Афанасия. Сегодня Афанасий влияет на заведующего сектором кино в ЦК, на председателя Государственного комитета по кино, потому что его ученики — секретари Союза кинематографистов, руководители главков комитета, инструкторы ЦК, он всегда поддерживает и поддерживал умных и талантливых. Дураков и бездарей не поддерживает, потому что умные могут руководить, талантливые — снимать, играть в фильмах. Я не знаю, талантлив ли ты, но то, что не дурак, — это точно. Значит, Афанасий тебе поможет. — Я и сам себе могу помочь. — Не выегивайся, — одернул меня Наум. — Всем, кто начинает, нужна помощь. Раньше этим занимались родители, твоя мать чем занимается? — Заколачивает и обшивает посылки на почте. — В кино тебе мать вряд ли чем может помочь. И вообще, у Афанасия можно многому научиться, он очень интересный и загадочный тип советского «хомо сапиенс». Я бы сам с удовольствием у него поучился. Поступай. — Чтобы поступить, мне нужен реферат. — Нет проблем. Реферат я тебе надиктую за три вечера. — Нужно придумать тему реферата, — сказал я. — А чего думать-то? Реферат будет называться «Герой в современной советской действительности». А в скобках — работа режиссера с актером. Все фильмы Афанасия о современности, будем в основном ссылаться на них. — А не расценят это как грубую конъюнктуру? — Конъюнктура негрубой не бывает. Реферат я сдал в срок. За день до сдачи экзаменов мне передали, что меня хочет видеть Афанасий. Как и все студенты, я здоровался с ним в коридорах института, видел его изредка на партийных собраниях, но рассмотрел вблизи впервые. Афанасий хорошо пахнул. Я уловил запах крахмала, по-видимому от безупречной белой рубашки, незнакомого мне одеколона, не резкого, не отечественного. И костюм, хорошо сшитый, не очень модный — тогда входили в моду пиджаки с узкими лацканами, — галстук неброский, но дорогой — я уже научился отличать дорогие вещи от модно дешевых, в основном польских и венгерских. Поляки и венгры пытались делать вещи почти как в Европе, и это почти получалось для неискушенных. От моего учителя, Классика, ровесника Афанасия, пахло старостью и несвежим бельем — Актриса, вероятно, не очень следила за его бельем и одеждой. Почти всегда в джемперах, больше похожих на бабьи кофты, он уже не воспринимался нами как мужчина, так, нечто уже бесполое, исторический раритет. Афанасий тоже меня рассматривал, не мельком, как я его, а спокойно, подробно, и я понял всю бессмысленность моих усилий выглядеть элегантно в моем стандартном финском костюме в полоску, венгерских ботинках и болгарском галстуке. — А почему в реферате вы даже не упомянули работы своего мастера? — спросил Афанасий. — Мой мастер не снимает фильмов о современности. — Классика тоже может быть современной. Наум предупреждал о тестировании. Учти, говорил он, Афанасий умен как бес, наблюдателен, чувствует маленькую фальшь. Он не любит Классика, но из корпоративных соображений никогда в этом не признается. — Согласен с вами, — ответил я. — Это же почетно — быть учеником Классика. — Я не уверен, что Классик считает меня своим учеником. — Не понял… — Классик потерял ко мне интерес на первых курсах. — Продолжайте. — Я не показал мгновенных успехов. — Вы считаете, что ваши успехи впереди? В чем? В преподавательской работе или в актерстве? — Я еще не знаю. Может быть, даже в режиссуре, поэтому я и решил еще поучиться. — Тогда вам надо поступать на режиссерский. Актеры Михалков, Губенко и другие пошли этим путем и стали очень даже неплохими режиссерами. — Вполне возможно, я этот путь пройду в аспирантуре. — Насколько я понимаю, вы хотите, чтобы я стал вашим научным руководителем. Чему вы хотите у меня научиться? — Работе с актером и как жить. — Как жить? Это нечто оригинальное. Кто ваш отец? — У меня нет отца. Он сбежал от моей матери еще до моего рождения. — А чем занимается ваша матушка? — Отправляет посылки на почте. — Вы не москвич? — Я псковской. — Чем зарабатываете на жизнь? — Грузчиком в магазине. Иногда подрабатываю как шофер. — Сдавайте экзамены, — закончил разговор Афанасий. Экзамены я сдал без проблем. На экзамене по специальности сидел второй педагог Афанасия, актер, снявшийся во всех фильмах Афанасия в неглавных ролях; критикесса, средних лет еврейка, она вела в институте семинар по современному фильму; проректор по научной работе. Проректор спросил мое мнение — я уже сейчас не помню — о фильме какого-то среднего режиссера. — У меня нет больше вопросов, — выслушав мой ответ, сказал проректор. — У меня тоже, — поддержал проректора второй педагог Афанасия. — А у меня есть, — сказала критикесса. И в этот момент в аудиторию, где принимали экзамены, вошел Афанасий. Он поздоровался, подождал, пока поставят стул к столу, сел и сказал: — Прошу прощения, у меня мало времени, но мне интересно познакомиться с нашей сменой. Итак… — Умнов Петр Сергеевич, — представил меня второй педагог. — Как же, как же. Мы знаем Петра Сергеевича и по учебе у нашего Классика. Я вчера спросил мнение Классика о Петре Сергеевиче. Очень, очень запомнился он Классику. И по партийной организации мы знаем о Петре Сергеевиче, и тоже положительно. И реферат замечательный. Я за то, чтобы Петр Сергеевич учился в аспирантуре на нашей кафедре. Если больше нет вопросов к Петру Сергеевичу… — Афанасий сделал небольшую паузу и закончил: — Приглашайте следующего. Встретимся в процессе учебы, — сказал мне Афанасий. Критикесса молчала. После экзаменов я пригласил второго педагога в ресторан гостиницы «Турист». Заказал бутылку водки, селедку, солянки, бифштексы. Мы пили водку, второй педагог рассказывал смешные истории про Афанасия, про съемки. Я, как обычно, больше слушал, чем говорил, и думал о себе. Я мог повторить его судьбу: стать вторым педагогом при мастере, при каком-то маститом режиссере, сниматься в небольших ролях у своего мастера, рассматривая съемки как премиальные к своей работе в институте и бесплатный отдых на юге, съемки чаще вели в южных районах — это была гарантия большего количества солнечных дней. Мое стремление в артисты — это осознанное и неосознанное желание как можно быстрее стать известным, зарабатывать деньги, а не получать ограниченную зарплату и двигаться по служебным ступеням, очень ограниченным: старший инженер, начальник участка, начальник цеха. Поработав на заводе, я понял, что вряд ли сделаю инженерную карьеру. Технически я оказался туповатым, это подтвердила и служба в армии. Наверное, я смог бы стать учителем истории или литературы, но в педагогические институты были большие конкурсы, и я вряд ли смог бы конкурировать со школьницами-отличницами. С актерством у меня тоже явно не получалось. Я поступил, потому что мне помогали и Наум, и Альтерман, теперь, возможно, будет помогать Афанасий. Помогали и другим: известные родители или известные друзья родителей. Но я уже понимал, что помочь могут только до определенных пределов, потом все равно надо принимать решения самому или становиться вторым — это в лучшем случае — и выполнять указания своих начальников. Большинство так и жили и не видели в этом никакой трагедии. И я не считал такую жизнь трагедией, только жить такой жизнью мне было неинтересно. РОЛЬ СЛУЧАЯ В СУДЬБЕ После зачисления в аспирантуру я получил в общежитии комнату на одного — это была привилегия аспирантов. По утрам я долго спал, шел в булочную, покупал булку, молоко, свежие газеты, жарил на плитке яичницу, пил крепкий чай и читал журналы, которые брал у сценаристов и киноведов, днем уходил на Выставку достижений народного хозяйства, обедал в шашлычной, два раза в неделю я работал грузчиком в магазине Альтермана-старшего. Последние два года я учился, зарабатывал деньги на пани Скуратовскую, пытался устроиться в киногруппы. Теперь у меня наступило странное спокойствие. Жизнь на три года определилась, я был обеспечен небольшой, но регулярной аспирантской стипендией, я заслужил отдых! И как потом много раз подтверждалось, когда ничего не ждешь, не планируешь и не надеешься, обязательно что-то подворачивается. В тот вечер я зашел к киноведке Маше с неавантажной фамилией Костогрызова. В комнате Маши сидела загорелая, сухопарая женщина, явно с примесью татарской крови, как потом выяснилось — узбекской. — Адия! Петр! — представила нас Маша и пояснила мне: — Адия ищет русских актеров на съемки в Ташкенте. — Она уже нашла, — ответил я. — Ей ведь нужен молодой идейный русский командир, который сражается с басмачами. Я такой. — А вот и не угадали. Нужен русский милиционер из Московского уголовного розыска, который приезжает в Ташкент помочь молодой узбекской милиции. — Значит, двадцатые годы? — Конец двадцатых годов. — После Гражданской войны было большое сокращение Красной Армии, и молодых командиров направляли в милицию. Значит, он бывший командир. — Маша, он слишком образован для актера. — Других не держим. Он даже аспирант кафедры режиссуры. — Адия, я не такой умный, как кажусь. Возьмите, не пожалеете. — Беру, — сказала Адия. — А если режиссер не увидит меня в этой роли? — Увидит, — заверила меня Адия. — Других нет. Актер, который должен был играть вашу роль, запил, подрался, и ему сломали челюсть. Завтра вылетаем. Съемки послезавтра. — А сценарий почитать можно? — В самолете прочтешь, а сейчас беги за шампанским. Я побежал за шампанским, а сценарий начал читать в самолете. Таким безответственным я был впервые в своей жизни. В этом фильме я играл одну из главных ролей и понял, что режиссер при хорошем операторе и художнике-постановщике — не такая уж сложная профессия. По сценарию два инспектора Московского уголовного розыска приезжали в Ташкент, чтобы помочь ликвидировать банду уголовников, которыми руководил бывший жандармский ротмистр. Третью главную роль — начальника узбекской милиции — играл узбекский актер. Остальные узбеки-актеры глубокомысленно слушали и истово исполняли указания московских начальников. По сценарию после нескольких мелких неудач начальник узбекской милиции приглашал бывшего полицейского следователя, который некоторое время работал в ташкентской милиции, но был вычищен из органов как чуждый элемент. И бывший полицейский следователь придумывает заключительную операцию по уничтожению своего бывшего сослуживца из царской полиции. В Ташкенте было так жарко, что после съемок я возвращался в гостиницу и ложился на пол в ванной, выложенный кафельной плиткой, и остывал. Вентилятор гнал горячий воздух и не давал прохлады. Этот фильм преследовали неудачи. Режиссер, вялый, медлительный местный русский, обсуждал с оператором планы, которые надо снять, коротко консультировал актеров и уходил в тень. Через несколько съемок режиссер не приехал на площадку, и нам сообщили, что он попал в больницу с обширным инфарктом. Актеры вернулись в гостиницу. Самые опытные из них сразу сказали, что съемки законсервируют и продолжат на следующий год, если режиссер поправится, а если умрет, то назначат нового. Я воспринял это чрезвычайное происшествие почти спокойно. Не могло же мне так повезти! Но мое везение продолжалось. Вечером ко мне в номер позвонила Адия и без всякой подготовки спросила: — Ты мог бы доснять картину? — В каком смысле? — не понял я. — В смысле — режиссером. Ты же в аспирантуре по режиссуре у Афанасия, а его здесь уважают. Директор студии — его ученик. Я всегда поражался своей особенности почти мгновенно выдавать решение. Адия только произнесла первую фразу, а я уже знал, что соглашусь, знал, какие условия поставлю, примут — хорошо, откажут — все равно соглашусь. В тех эпизодах, в которых мне удалось сниматься во время учебы, я всегда старался понять, почему режиссер принимает то или иное решение. В кино оказалось совсем как в жизни. Кто-то навязывал свое мнение: иногда оператор, иногда актер, а режиссер соглашался или не соглашался. На съемках этого фильма навязывал свое мнение оператор. К своим тридцати годам он уже снял восемь фильмов и относился к режиссеру этого фильма как профессионал к дилетанту, хотя режиссер на студии работал больше тридцати лет, начав с помощника, пройдя все степени подчинения, до второго режиссера включительно, и наконец получил самостоятельную постановку. Не очень веря в собственные возможности, он пригласил молодого, но уже известного оператора с «Ленфильма». И оператор, и московские и ленинградские актеры, и даже я понимали, что славы этот фильм никому не принесет, и рассматривали съемки как возможность заработать. Фильм запустили в производство внезапно, потому что Госкино СССР не утвердило сценарий местного автора. Режиссеры-узбеки не могли быстро собрать киногруппу, к тому же в последние годы они не хотели снимать фильмы о басмачах, где русские всегда побеждали. И на студии нашли местного русского, который всегда был вторым режиссером и стоял в очереди на получение самостоятельной постановки. Он сделал невозможное: нашел сценарий и даже собрал актеров, в основном средних профессионалов, потому что все известные в середине лета снимались в других фильмах. От безвыходности он даже рискнул утвердить меня, совсем неопытного и неизвестного, на одну из трех главных ролей. И я был благодарен ему за это. — Я сниму этот фильм, — сказал я. — Только у меня есть два условия. Адия звонила из кабинета директора студии, она замолчала на несколько секунд, по-видимому пересказывая директору студии мой ответ. — Сейчас за тобой пришлют машину, — сказала Адия. — Спускайся через пятнадцать минут. Черная «Волга». Я надел чистую белую сорочку с коротким рукавом, повязал темный галстук. Если летом в Москве я видел мужчину в рубашке с коротким рукавом, но при галстуке, это всегда был иностранец. Галстук без пиджака придавал официальность. — По бабам собрался? — спросил мой сосед по номеру и начальник по фильму: он — старший инспектор уголовного розыска, я — младший. — По бабам, — согласился я. — А я по пиву, — сказал он и скорее приказал, чем попросил: — Сходи в буфет за пивом, — и протянул мне трешку. Завтра ты пойдешь для меня за пивом, решил я, но сегодня, взяв деньги, спустился в буфет и взял ему пива. Директор студии, полный, грузный сорокалетний узбек не встал, когда я вошел, только кивнул на мое приветствие. Его удивила моя молодость, на съемках для солидности мне накладывали усы. Если он сейчас начнет расспрашивать о моих несуществующих ролях в кино, об аспирантуре, где я не проучился ни одного дня, наш разговор закончится просьбой передать учителю, что его по-прежнему помнят и любят ученики в Узбекистане, и моим отъездом. Я знал, что директор — режиссер, снял несколько исторических костюмных фильмов, о басмачах не снимал, и о современных хлопкоробах тоже — не протест, но определенная позиция. Только догадываясь об этом, я позволил себе строить свои доказательства почти предельно откровенно. Я хорошо пародировал в студенческих капустниках преподавателей киноинститута, и почти всегда с успехом. Представив Афанасия, я начал медленно, слегка растягивая слова и делая паузы: — Конечно, кино получится. Получится кино, но кому оно принесет радость?.. Никому. Директор улыбнулся, узнав знакомые интонации Афанасия. — Опять приезжают двое умных боевых русских и учат, как жить, неглупых, но наивных узбеков, как ловить преступников. Много раз использованный прием. Кино интересно смотреть, когда есть на кого смотреть. Американцы умеют считать деньги, но кинозвездам они платят миллионы. Есть ли в фильме звезды в главных ролях? В главных ролях нет, но почему-то очень интересные актеры, почти настоящие звезды заняты в эпизодах. Может быть, есть смысл поменять эти роли? — Я сделал длинную паузу и, уже не пародируя Афанасия, продолжал: — Абдуллаев — очень интересный актер, но в основном слушает московских товарищей и молча записывает их малоинтересные соображения и только к концу фильма приглашает к разработке операции опытнейшего полицейского следователя — актера Горшкова, тоже чрезвычайно интересного актера. Он ведь начинал еще в военных фильмах и запомнился зрителям, но после войны остался в Ташкенте, и его мало использовали в кино. — В русском драматическом театре он самый известный актер, — сказал директор-режиссер. — На него ходят. — Я видел его только в одной сцене, — продолжил я, — и смотрел на его игру с обожанием. Надо, чтобы этого бывшего полицейского пригласили в самом начале фильма, и драматическое напряжение сразу возрастет. Московские товарищи ему не верят, подозревают, проверяют. — Переписывать сценарий? — спросил директор-режиссер. — Не надо ничего переписывать. Мне нужен толковый редактор, который перенесет часть реплик и ролевых функций от московских сыщиков к узбекским, которые лучше знают местные условия, и к бывшему полицейскому, который знает и дореволюционных бандитов, и послереволюционных. Конечно, и моя актерская роль несколько уменьшится. Я проиграю в деньгах. — В деньгах вы не проиграете, а второе условие? — спросил директор-режиссер. — Я предполагаю, что мне заплатят часть постановочного вознаграждения, что будет справедливо. И хотя я не проводил подготовительного периода, мне придется снимать две трети фильма, и опять же будет справедливо, если в титрах я буду стоять как режиссер-сопостановщик. — Начните снимать, — сказал директор-режиссер. — Надо еще убедиться и вам, и нам, что вы сможете стать режиссером-постановщиком. Группа сложная, у оператора очень непростой характер, но я смотрел первый съемочный материал, очень интересно снято. Оператор почти гениальный, и потому я готов заменить кого угодно, но оператора менять не буду. Директор-режиссер дал мне понять: если между мною и оператором возникнет конфликт, он будет на стороне оператора. Он почти сказал, что хороший оператор снимет картину и без режиссера. В РОЛИ РЕЖИССЕРА Я спал всего два часа. Большую часть ночи мы с редактором писали роль для бывшего полицейского следователя. Адия утром отвезла новые тексты директору студии. За мною присылали машину, актеры молча смотрели, как я сажусь в директорскую «Волгу», им, по-видимому, сообщили о моем возвышении. Снимали в павильоне, в котором был выстроен кабинет начальника ташкентской милиции. Я сидел в комнате режиссера, оттягивая время своего появления в павильоне. Я не знал, с какого кадра надо начинать снимать совсем новую сцену. Адия дважды заглядывала ко мне, показывая на часы, я кивал и тянул. Наконец она не выдержала и сказала: — Пошли. Когда-нибудь все равно придется начинать. Мы вошли в павильон. Я громко сказал заранее заготовленную фразу: — Здравствуйте. Начинаем снимать. И наступила полная тишина. Все смотрели почему-то не на меня, а на оператора. — А вы, собственно, кто? — спросил оператор. — С сегодняшнего дня я приказом директора студии назначен режиссером-постановщиком. Я просил директора студии утром издать приказ и оповестить съемочную группу и актеров о моем назначении. — Первый раз слышу, — сказал оператор. — Дайте мне приказ, — сказал я второму режиссеру. — Я лично прочту его для вас. — У меня нет приказа, — ответил второй режиссер. — Мне что-то говорили, но я не поверил. А почему вы должны снимать? И у меня, и у оператора-постановщика для этого больше оснований, чем у вас. Значит, они договорились. Мне вдруг захотелось пойти в угол павильона, лечь на сложенный брезент и уснуть. Мне всегда хотелось спать, когда я не знал, что делать дальше. — Вы можете пойти к директору студии, высказать свои возражения и предложить свои кандидатуры в режиссеры-постановщики. Я думаю, директор отошлет вас обратно и предложит приступить к работе. — Вы в этом уверены? — спросил оператор. — Абсолютно, потому что, чтобы вы доказали, что я не могу снимать, я хотя бы должен начать снимать. Поэтому не будем терять время и начнем работу. Репетируем. Актеры сели за стол заседаний. Я рассказал об изменениях в сценарии. Начальник ташкентской милиции, чтобы не подчеркивать, что он старший и по званию, и по должности, сидел вместе со всеми, а его кресло во главе стола оставалось свободным. В кабинет вошел бывший полицейский следователь. Он должен был сесть за стол заседаний, но ассистент по реквизиту забыл поставить для него стул. Актер, увидев, что для него нет места за столом, сел в кресло начальника уголовного розыска, понял, что совершил ошибку, и отодвинул кресло в сторону. — Очень хорошо, — сказал я. — Стул забыл поставить ассистент, но могли забыть и милиционеры. Во время съемок вы проделаете то, что сделали сейчас, но сядете за спинами инспекторов: вы ведь не штатный сотрудник, вас пригласили как консультанта. Начали. — Я не буду снимать этот кадр, — сказал оператор. — Он безграмотный. Инспекторы должны будут оглядываться на него. Это же неудобно. — Да, — подтвердил я. — Неудобно. Но смешно. Если у вас есть другое решение, я готов выслушать. Оператор задумался. — Пусть вынесут стул, и он сядет со всеми, — наконец предложил оператор. — Скучное и стандартное решение, — прокомментировал я. — Но, уважая вас как профессионала, мы можем снять два варианта, а я выберу лучший. — А кто будет платить за перерасход пленки? — спросил оператор. — Я и вы, разумеется, как это принято. — Ну уж нет. Я платить за чужую дурость не буду. — Мне тоже не хочется, но из уважения к вам я готов платить. Начинаем снимать! В эту смену сняли меньше, чем могли бы, на второй вариант не хватило времени, наверное, я слишком долго и подробно объяснял актерам. Я был убежден, что следующий скандал будет спланирован более тщательно. После смены я продиктовал второму режиссеру, что мне необходимо для съемок на завтра. Список был большим и подробным. Я знал, что если не половины, то трети реквизита завтра в павильоне не будет: забудут, не найдут, не достанут. Следующий день на съемках я начал с проверки реквизита. Я разыграл и возмущение, и ярость. — Как? И этого нет тоже?! — закричал я наконец, обхватил голову руками, посидел несколько секунд в этой позе отчаяния и сказал второму режиссеру: — Уходите из павильона. Вы свободны. — Как свободен? — не понял второй режиссер. — Вы уволены. — Я буду жаловаться. — Вот и начинайте прямо сейчас. Все! Обязанности второго режиссера с сегодняшнего дня исполняет Адия. — Актеры, в кадр, — сказала Адия. — Черновой прогон сцены. Оператор дважды за эту смену не соглашался со мной, возможно надеясь, что я продолжу скандал. Но предложения оператора были более интересны, чем мои, я благодарил и соглашался. Вечером он зашел ко мне в номер с бутылкой коньяку. — Выпьем и потолкуем, — предложил он. — Выпьем, — согласился я, хотя пить не хотел. Я уже понимал, что без помощи оператора фильм не сниму. Мне помогала Адия, она уже четыре года была ассистентом по актерам и давно хотела перейти во вторые режиссеры. В перерыве между съемками она отвела меня в угол павильона и прошептала: — Спасибо тебе. Я буду очень стараться. — Прости второго режиссера, — сказал оператор. — Это я его завел. Возьми его обратно. Я бы простил, цель ведь достигнута, я если не подавил, то приглушил намечающийся бунт, но место второго режиссера заняла Адия. Оператор ждал. — Я сразу не могу. Надо какое-то время, мне надо выдержать характер. — Сколько тебе нужно времени на выдерживание характера? — Несколько дней. — Ладно, он подождет. Те изменения, что ты внес в сценарий, улучшают фильм, но не намного, шедевра не получится. Наивно все, за хвост притянуто… — Я постарался сделать все возможное, — заверил я оператора. — Постарайся уж, — усмехнулся оператор. Выпитый коньяк нас не сблизил, но и не рассорил. Через несколько дней оператор спросил, выдержал ли я характер. — Еще два-три дня, — пообещал я. Через три дня директор студии обещал второго режиссера пристроить в другую съемочную группу. Через три дня второй режиссер подошел ко мне на студии и сказал: — Директор предложил мне другую картину. — Идите. — Но вы же обещали! Я хотел ответить, что ничего не обещал, а за предательство всегда расплачиваются, но ответил не так, а развел руками, улыбнулся и сказал: — Предложение директора студии — большая честь. Я бы не хотел ссориться. И вся киногруппа поняла, что в споре с кинооператором верх оказался моим. С этого дня никто не оспаривал моих распоряжений. К началу занятий в аспирантуре я не успевал и позвонил Афанасию домой. Он выслушал мое объяснение и сказал: — Конечно, снимай. Монтировал фильм я в институте и, сложив черновой вариант, попросил посмотреть Афанасия. Он смотрел по две части, извинялся и выходил звонить к телефону в коридоре — тогда еще не было мобильных телефонов даже за границей. За время просмотра он поговорил с заместителем министра, с несколькими режиссерами, членами художественного совета «Мосфильма». Я впервые видел, как обкладывался генеральный директор самой крупной киностудии в Европе. Директор, посмотрев короткометражный фильм режиссера, ученика Афанасия, отказал ученику в постановке полнометражного фильма. По просьбе Афанасия короткометражку посмотрел художественный совет. Директор «Мосфильма» и предположить не мог, что завтра самые известные кинорежиссеры найдут в короткометражке достоинства, которые не увидел он, а когда ему позвонит заместитель министра или сам министр, — пока Афанасий дозвонился до заместителя министра, но, может быть, успеет переговорить с министром, позвонив ему домой или на дачу, — после этого директору «Мосфильма» ничего не останется, как переменить свою точку зрения, и он переменит, потому что ссориться с Афанасием не надо. При Афанасии я начал осваивать искусство связей. Если ты выполнил просьбу кого-то, то всегда можешь обратиться с просьбой к тому же, и просьбу выполнят, обходя законы и постановления. Каждый закончивший режиссерский факультет должен был поработать на киностудии ассистентом, вторым режиссером, потом снять достойную короткометражку и только после этого встать в очередь режиссеров, имеющих право на постановку полнометражного художественного фильма, потому что все тогда стояли в очередях: за автомобилями, холодильниками, стиральными машинами, в очереди за правом сделать проект, полететь в космос или поставить фильм. Как-то мы с Афанасием шли по Арбату и возле магазина «Колбасы» стояла большая очередь. — Я перестал есть колбасу: не могу стоять в длинных очередях, — сказал я. — Зачем стоять в длинных очередях? — посмеиваясь, ответил Афанасий. — Есть очереди короче, надо только знать о них. — Но все равно очереди, — возразил я. — К сожалению, да, но необязательно всегда вставать в конец очереди, можно в середину, а лучше — в самое начало очереди… Я пока стоял в самой общей очереди. — Неплохо, — сказал Афанасий, закончив смотреть фильм. — Вполне грамотно. Я понял, что хвалить он меня не будет. — В чем мой главный недостаток? — спросил я. — Недостатков нет. — Афанасий молчал, может быть, сомневался, пойму ли я его, — тогда он меня совсем не знал. — Мы все кому-то подражаем. В детстве взрослым, в молодости известным и знаменитым, это нормально. Можно научиться делать, как делали другие. Но это всегда копии. Оригинал — это когда ты сделаешь, как можешь, и не стыдишься этого, не извиняешься, не оправдываешься. Я вот такой, сегодня, возможно, это считается пошлостью, но через десять лет это станет нормой, и многие начнут подражать. В режиссуре как в моде. Все носят с воланами и рюшечками, но возникает Коко Шанель и делает маленькое черное платье. — Я, значит, снял с воланами и рюшечками? — Не переживай, — успокоил меня Афанасий. — Первая работа редко бывает без рюшечек. Но у тебя тоже много рюшечек, подумал я тогда. Афанасий вошел в кино с первого фильма, снятого по рассказу Чехова. И второй фильм был по Чехову. Эти фильмы стали классикой, их показывают по телевидению по несколько раз в год. Потом он вдруг снял фильм об индустриализации, с передовиками производства, с врагом народа, которого чекисты разоблачают на строительстве. За этот фильм он получил свой первый орден. Во время войны он поработал в Ташкенте, снял несколько боевых киносборников, в которых немцев-идиотов играли знаменитые комедийные актеры, наверное, мог бы остаться в Ташкенте до конца войны, но он переехал в Москву и начал работать на студии документальных фильмов. Первый свой документальный фильм о Сталинградской битве он смонтировал из материалов фронтовых операторов и получил Сталинскую премию второй степени. Он хорошо анализировал и оказался под Курском до начала сражения. Он распределил кинооператоров на самых опасных участках и работал с ними, как режиссер с актерами, зная их возможности. Один хорошо снимал танковый бой, другой мог идти в атаку с пехотой, более медлительные не пропускали деталей быта. К тому же он знал генералов и умело снимал их, не слишком выпячивая, чтобы не раздражать Верховного Главнокомандующего. Его наградили орденом боевого Красного Знамени, а за фильм он получил Сталинскую премию первой степени. И уже делать фильм о битве за Берлин поручили ему. После войны он начал преподавать в Киноинституте. Роман о молодых подпольщиках во время войны он прочитал одним из первых и начал готовиться к съемкам. В этом фильме он снял весь свой актерский курс. Молодые актеры-студенты сразу стали известными. Потом он снял киноэпопею о гражданской войне по книге советского классика. Тогда еще телевидение не снимало телесериалов. На киноэпопею из четырех фильмов ходили четыре вечера подряд. В некоторых кинотеатрах показывали по два фильма сразу. О фильме-эпопее были написаны статьи и диссертации. Можно понять, почему Афанасий, молодой эксцентричный актер, который снимался у лучших режиссеров того времени, стал режиссером. И тогда, и сейчас молодые считают, что могут сделать не хуже, а лучше стариков (в старики записывают всех, кто старше тридцати), но не все решаются. Я спросил Афанасия: — Почему вы выбрали для своего первого фильма рассказ Чехова? — Потому что фильм — это всегда рассказ, случай. А Чехов один из немногих русских писателей-рассказчиков. Россия знаменита своими романистами. Единственный из рассказчиков, кого знают за рубежом, — это Чехов. Поэтому мой первый фильм заметили не только здесь, в России, но и на Западе. Я не стал спрашивать Афанасия, почему он после Чехова стал снимать про рабочих и чекистов. Я это узнал после его смерти, когда его стали забывать, но очередной юбилей все-таки решено было отметить, и меня попросили написать о нем статью. Я, уже депутат Государственной Думы, запросил дело Афанасия в Федеральной службе безопасности, уверенный, что такое дело существует. В КГБ были дела даже на самых верных и надежных, к тому же верными и надежными они становились после многочисленных проверок перед тем, как присвоить звание народного артиста или наградить очередным орденом. Дело на Афанасия завели в середине тридцатых годов, когда он снял свой первый фильм. Особый интерес для меня представил рапорт оперативного уполномоченного НКВД о выявленных несоответствиях в его биографии. В пункте «Социальное происхождение» Афанасий написал: «…из служащих. Отец — бухгалтер, мать — домохозяйка». Уполномоченный уточнял: отец был бухгалтером, но после революции. А до революции владел несколькими кинотеатрами в Томске. В пункте «Имеются ли родственники за границей?» Афанасий записал: «Не имеются». Уполномоченный отметил: старший брат Афанасия, офицер колчаковской армии, по-видимому, вместе с бандами атамана Семенова ушел в Харбин. Была отметка уполномоченного: сведения уточняются. Возможно, Афанасия вызывали на Лубянку и уточняли эти самые сведения. Никто уже не сможет объяснить, испугался ли он тогда или по здравому размышлению пришел к выводу, что защитой ему может быть только верная, беспорочная служба советской власти и Коммунистической партии, в ряды которой он вступил во время войны. Еще в деле были донесения секретных агентов КГБ, выезжающих за рубеж в делегациях кинематографистов, — чаще всего именно его назначали руководителем подобных делегаций. Фамилии агентов были заклеены. На одном из донесений на месте подписи был подклеен довольно большой кусочек черной бумаги, — по-видимому, агент подписался не только фамилией, но и указал звание, народный или заслуженный артист, и многочисленные премии. Во всех донесениях отмечалось, что он давал верную политическую оценку увиденных фильмов, разъяснял политику Коммунистической партии и Советского правительства зарубежным коллегам. Альтерман-старший говорил: если человека покусала собака в детстве, страх перед собаками у него на всю оставшуюся жизнь. Я ничего не знаю о страхах Афанасия и, наверное, не могу понять людей его поколения, потому что вырос без страха. Были детские страхи перед болью, когда старшие мальчишки били меня. Но когда я понял, что они так же боятся моих камней, страх пропал, вместо страха появился расчет. Как-то в начале зимы я ждал Афанасия на кафедре в институте, он позвонил и сказал: — У меня не завелась машина. Приезжай в Театр киноактера, позвони мне, и я через десять минут подойду. Афанасий жил в высотном доме на Красной Пресне. УРОКИ МАСТЕРА Квартиры в высотках получала советская элита: министры, ученые, маршалы, народные артисты, директора крупнейших заводов. У Афанасия были две машины: на «Волге» его возил шофер, и Афанасий платил ему за каждый час работы, и «Жигули». Ему нравилась эта небольшая городская машина. Как все несоветские машины, она не требовала постоянного осмотра и ухода. — Если хотите, я посмотрю машину, — предложил я. — А посмотри, — обрадовался Афанасий. — Мой пенсионер заболел. Позвони мне от вахтера. Он спустился со своего двадцатого этажа и дал мне ключи. У меня машина завелась сразу. — Пересосали, — объяснил я ему. — Когда заводите, не давите на педаль газа. — А на «Волге» надо. — Это машина другого поколения. — Как и я, что ли? — спросил Афанасий. — Классики вне поколений. — Молодец, — похвалил меня Афанасий. — Хорошо льстишь. Если можно ехать, зачем идти? За три минуты мы доехали до Театра киноактера, который был создан по инициативе Афанасия. Молодых киноактеров зачисляли в этот театр, и они играли даже в спектаклях, получая маленькую зарплату. В труппе были и заслуженные старики, которых уже не снимали, и они ездили с концертами по провинции. С Афанасием здоровались почтительно, буфетчица тут же поставила перед нами кофе, вероятно зная его запросы. — Есть хочешь? — спросил Афанасий. — Хочу. — Покорми его, — сказал Афанасий. — А мне два коньяка и лимон. Актеры пили коньяк, но лимона ни у кого не было. — Лимон для избранных? — спросил я. — Я сам себя избрал, — усмехнулся он. — Завез ей три килограмма лимонов, теперь для меня и моих гостей в холодильнике всегда есть персональный лимон. Старый известный актер обрадовался, увидев Афанасия, потащил свой стул к нашему столу, наткнулся на неподвижный взгляд Афанасия и сказал: — Все понял. И вернулся на прежнее свое место. В этот день я свозил Афанасия в издательство, где печаталась его очередная книга о режиссуре, в Союз кинематографистов, на телевидение. Всюду он меня представлял: — Актер, режиссер, мой аспирант. Вечером я с ним пошел на спектакль в театр. Вернулись мы поздно, и он предложил мне переночевать на диване в его кабинете. — Не бойся, слухов не будет, — сказал он. — У меня очень устойчивая репутация гетеросексуала. Я покраснел, я тогда еще мог краснеть, потом эта особенность пропала из-за постоянно загорелой кожи — тоже наука и наставления Афанасия. Его медного загара хватало до середины зимы, в марте он обычно уезжал в горы кататься на лыжах. — Хороший загар — это признак стабильности и уверенности. Если человек посередине зимы едет в горы, значит, у него есть время и деньги. — И зависть, потому что у многих нет ни того, ни другого. — У нас уважают, только когда завидуют. Иногда я жил у Афанасия по несколько дней. Но он мог сказать и утром, и вечером, и в середине дня: — Поезжай в общежитие и позвони завтра. Или через два дня, или через неделю. Это означало, что к нему придет женщина. Афанасий был трижды женат на самых красивых актрисах театра и кино. Со всеми он продолжал дружить, но никогда не снимал в своих фильмах. Как-то я спросил его: — Почему вы их не снимаете в своих фильмах? — Невозможно. Всех трех я не могу занять в одном фильме. Если снять одну, обидятся две другие. Лучше уж никого. — А если по очереди в каждом фильме? — Пока каждая дождется своей очереди, они меня возненавидят. Женщины, а актрисы особенно, не прощают очередности. Он никогда не отказывал своим женам в их просьбах. Они просили денег, машину с шофером, он гасил их конфликты с другими режиссерами. Они мне все нравились, но почти любил я одну, его среднюю жену, ее я увидел в фильме еще школьником, мне больше нравились брюнетки, потому что большинство женщин из моего детства были светловолосые и светлоглазые славянки. Татары не дошли до северо-западных российских областей, и в Псковской области сохранился славянский тип. На его среднюю жену со всеми достоинствами крупной женщины всегда оглядывались мужчины и оглядываются сегодня, хотя ей уже за шестьдесят, а тогда было немногим за сорок. Я отвез Афанасия в ресторан Дома кино, где они договорились встретиться. Она поссорилась с главным режиссером театра, и тот предложил ей подать заявление об уходе. Она разошлась со своим очередным мужем, генералом, уже несколько лет не снималась в кино и оказалась незащищенной. Я заглянул в ресторан через час, как просил Афанасий. — Мы все обговорили, — сказал он и представил меня. Актриса улыбнулась и отошла кому-то позвонить, я понял, что не произвел на нее никакого впечатления. Перехватив мой взгляд, Афанасий спросил: — Она тебе нравится? — Я в нее влюблен с пятого класса. — Сколько лет мальчикам в пятом классе? — Двенадцать-тринадцать. — Они уже хотят спать с женщинами? — Конечно. — Не спи с ней, — предупредил меня Афанасий. — Я переспал с ней — она так в меня вцепилась, что я смог оторваться от нее только через пять лет. Все-таки я осуществил свою мечту. После смерти Афанасия я ей помогал. Отвозил на дачу, иногда заезжал после спектакля, чтобы отвезти домой, даже специально написал для нее небольшую роль в своем будущем фильме и послал ей сценарий. Она позвонила мне и сказала: — Приезжай, обсудим мою роль. Я приехал. — Ты мне помогаешь в память об Афанасии или еще чего? — И еще чего, — ответил я. — Афанасий говорил, что ты влюблен в меня с пятого класса. — Да. — Он был с тобою откровенен? — Я думаю, что он ни с кем не был откровенен. — Но он говорил, почему ушел от меня? — Нет. — Я не хотела детей. А он всегда мечтал о сыне. Наверное, этой доли откровенности было вполне достаточно, но женщины, даже самые умные, не всегда чувствуют, когда надо замолчать. — И он был недоволен, как я веду себя в постели. — Остановись, — сказал я ей. — Но почему? — возразила она. — Я к тебе хорошо отношусь и буду с тобой откровенной. Я уже тогда понимал, что женщине совсем необязательно быть откровенной. Теперь я могу дать всем женщинам совет: не будьте откровенны, — в какой бы страсти ни пребывал мужчина, он запоминает каждое слово, произнесенное женщиной. Как-то одна моя знакомая сказала: — Я сегодня как холодильник. И мне сразу стало казаться, что у нее ледяные ягодицы. И каждый раз, встречая ее, я вспоминал о холодных ягодицах. — Не надо откровенностей, — повторил я. — Нет, надо, — упорствовала она. — Потому что он не прав. Он всех женщин делил на три категории. Он — художник, режиссер — все многообразие характеров свел к трем типам поведения в постели: профессионалки, материалки и нейтралки. Профессионалки — это, как ты можешь догадаться, профессиональные бляди, которые выполняют сексуальные упражнения профессионально, доставляя максимум удовольствия мужчинам и себе, материалки — это потенциальные матери и жены, они стремятся замуж, они не хотят рисковать, неважно, какой мужчина в постели, главное, что он муж и отец. Они выполняют супружеские обязанности, потому что так заведено. И нейтралка, как ты понимаешь, это как в автомобиле, когда рычаг переключения скоростей в нейтральном положении — ни вперед, ни назад, двигатель работает, но машина не двигается. Он меня называл нейтралкой! Какая же я нейтралка? Я замечательная актриса, я хорошая хозяйка, я великолепно готовлю, и даже если я не хотела в те моменты детей, это не самый большой недостаток для актрисы. Я не была абсолютно равнодушна к сексу, но для меня секс не самое главное в жизни. В конце концов, мы тоже по происхождению животные, а в природе самка хочет самца только в определенные периоды своего биологического цикла, для продления рода. Тогда у меня этот цикл еще не наступил. К сожалению, когда этот цикл наступил, я не смогла уже иметь детей. Я выслушал небольшую лекцию о гинекологических заболеваниях и впервые в жизни подумал, что у меня может не быть эрекции. Тогда я, конечно, да и сейчас тоже, не употреблял этих сексологических терминов, я просто подумал: а вдруг у меня не встанет, если я не перестану думать об устройстве придатков и фаллопиевых трубах. Я остался в тот вечер у нее. Она вошла в спальню с нанесенным на лицо кремом и в колпаке, под которым просматривались бигуди. — Извини, — сказала она, — у меня завтра с утра репетиция в театре, и я должна хорошо выглядеть. Свою детскую мечту я осуществил за пятнадцать минут. — Когда будешь уходить, захлопни дверь. И проверь, закрылась ли. До завтра, — сказала она и уснула. Конечно, женщины обижаются, когда к ним теряют интерес, но, когда я вспоминал о тонком слое лоснящегося крема на ее лице и бигуди в волосах, мне не то чтобы не хотелось звонить, но я не знал, о чем говорить. Приближались съемки, ассистентка по актерам спрашивала, вызывать ли ее на кинопробы. Вызывать известных киноактрис на кинопробы — дурной тон. Я оттягивал решение, уже зная, что не буду ее снимать. Наконец я сказал ассистентке: — Извинитесь от моего имени. Скажите, что сокращен метраж фильма и несколько ролей выпали. Я понимал, что извинения ассистентки она расценит как оскорбление. Мог бы позвонить и сам. Ну, пережил бы несколько некомфортных минут. Но не позвонил и нажил врага. Но все это будет только через пять лет. А пока я возил Афанасия, ходил вместе с ним на просмотры в Дом кино и на прогоны в театры и заканчивал озвучение своего ташкентского фильма. Однажды мне позвонила Адия, сказала, что в Москве и хотела бы повидаться. Я пригласил ее в ресторан Дома кино. Постоянно видя с Афанасием, меня запомнили все дежурные и пропускали, не спрашивая: куда, к кому, по какому вопросу. Адия рассказывала о моих ташкентских знакомых и все не решалась перейти к вопросу, ради которого она попросила встретиться. Я не выдержал и спросил: — А теперь конкретно. Какие проблемы? — Одна проблема есть, — ответила Адия. — Режиссер, который начинал снимать фильм и попал в больницу с инфарктом, просит тебя снять фамилию с титров как режиссера-сопостановщика. — Но почему? — Я удивился вполне искренне. — Я снял большую часть фильма, монтировал, озвучивал. Я имею право на титры. — Конечно, — согласилась Адия. — Он это понимает и поэтому даже готов отдать тебе все деньги, которые ему причитаются. Для него важны не деньги. Он почти двадцать лет добивался самостоятельной постановки и, когда добился, свалился с инфарктом. Теперь по состоянию здоровья вряд ли сможет еще раз получить самостоятельную постановку, ему до пенсии недалеко. Пенсия режиссера-постановщика больше, чем просто режиссера. — Вернемся к этому разговору чуть позже, — сказал я тогда. — Позже будет поздно, через два дня комбинаторы начинают снимать титры. — Я должен посоветоваться с Афанасием. — Посоветуйся, — обрадовалась Адия. — У тебя еще будет много фильмов и без этого, я уверена, Афанасий посоветует тебе снять свою фамилию с титров. Он всегда помогает тем, кто просит. — Нет, — сказал мне Афанасий, — не снимай фамилию с титров. С чего бы это? Чтобы получить постановку, нужно приложить огромные усилия, потому что никому не известный молодой актер не должен снимать фильмы как режиссер-постановщик, студия не может рисковать сотнями тысяч рублей. То, что ты поставил фильм, пусть очень средний, очень важно для тебя. И для аспирантуры тоже. Ты ведь будешь защищаться на кафедре режиссуры. У тебя будет хоть какая-то отмазка — какой-никакой, а режиссурой ты занимался. Без этих титров мне трудно будет тебе помочь. А так я на голубом глазу могу сказать и министру, и директору студии: у него есть опыт режиссера-постановщика, вдвоем, правда, но почему не дать ему возможность поставить одному? — Я не буду снимать свою фамилию с титров, — сказал я на следующий день Адие. — И моя фамилия должна стоять первой, потом что при прочих равных фамилии должны ставиться по алфавиту, а моя «У» выше его «Ш». Порядок написания фамилий в титрах тоже предусмотрел Афанасий. За год, что я был рядом с Афанасием, я стал медлительнее, я ходил, как он, делал паузы, как он, я даже думать стал, как он. Но его бывшие ученики меня признавать за своего не захотели. Действительно, почему я? Я у него не учился, пришел со стороны и оттеснил их. Я не пытался понравиться самым известным из его учеников, среди них уже были народные артисты СССР. Главками художественного кино обоих комитетов — СССР и РСФСР — руководили тоже его ученики-режиссеры, может быть не самые талантливые, но верные ему. Они уже не снимали фильмов и вряд ли хотели снимать, значит, в чиновниках собирались ходить долго. Я постарался, чтобы они меня запомнили. И все-таки мне не доверяли. И я понял почему. Афанасий теперь уже представлял меня как режиссера и актера и как аспиранта, но никто не видел моих актерских и режиссерских работ, потому что у меня была только одна роль в узбекском фильме, и даже не режиссером, а сорежиссером я был тоже только этого фильма, который никто из кинематографистов не увидит. Премьеры в Доме кино не будет, а фильмы такого содержания и качества шли только в окраинных кинотеатрах, в основном в утренние и дневные часы для пионеров и пенсионеров. По молодости, я не думал, что Афанасию уже за семьдесят, у него, наверное, были какие-то болезни: домашняя аптечка была заполнена лекарствами, я довольно часто возил его в поликлинику Четвертого управления, так называемую «Кремлевку», где лечились работники ЦК, министры, члены коллегий министерств. Он никогда не говорил о своих болезнях, и для меня стало полной неожиданностью, когда поздно вечером мне в общежитие позвонила его домработница — она приходила три раза в неделю, готовила еду, убирала квартиру — и сказала, что Афанасию стало плохо и его увезли в больницу на «скорой помощи». — Что мне делать? — спросила она. — Кому звонить? — Никому. Сидите и ждите, я еду в больницу. Никогда и никому не рассказывайте о своем здоровье, учил меня Афанасий. Здоровье и деньги должны быть всегда. Если их нет, это касается только вас лично, и никого больше. Получайте информацию о других и как можно меньше давайте информации о себе, потому что никогда не известно, когда и как эта информация будет использована против вас. Я знал, что мне трудно будет пройти в правительственную больницу, и поэтому сразу представился сыном, понимая, что вряд ли врачи знают, что у Афанасия нет детей. А если спросят, почему у нас разные фамилии, скажу, что у меня фамилия матери, — даже самые знающие врачи не могли знать, сколько у Афанасия было жен. Но когда из приемного покоя позвонили в отделение интенсивной терапии, меня почему-то быстро пропустили, правда в сопровождении то ли санитара, то ли охранника в белом халате. Заведующий отделением, немолодой доктор — а тогда мне все сорокалетние казались немолодыми, — внимательно рассмотрел меня и все-таки уточнил: — Вы сын? — Я его аспирант. У него нет жены и нет детей. На сегодня я самый близкий ему человек. Вероятно, я преувеличивал, но я не знал его друзей. — Он умер, — сказал заведующий отделением, посмотрел на часы и добавил: — Мы ничего не смогли сделать, — посчитал необходимым оправдываться доктор. — Все-таки четыре инфаркта, этот — пятый. Завтра утром мы подготовим заключение о смерти, но вы уже сегодня можете об этом сообщить его руководству. Я сказал врачу «спасибо», врачей надо благодарить вне зависимости от результатов, они ведь старались. Через двадцать минут я вошел в квартиру Афанасия. — Он умер, — с порога сказал я домработнице, прошел в его кабинет, достал из ящика стола огромную амбарную книгу с телефонами. — Эта книга — самая большая ценность в моем доме, — сказал мне как-то Афанасий. — Здесь домашние телефоны всех сильных мира сего. К сильным относились министры, генералы, врачи, портные, директора магазинов, заведующие аптеками, банями, начальники управлений МИДа, заведующие отделами ЦК, председатели Верховных Советов и колхозов. Я впервые участвовал в похоронах и не знал, с чего начинать. Наверное, надо вначале позвонить родственникам — двум племянницам его давно умершей сестры. Я их видел один раз, когда Афанасий приехал из Америки и привез им подарки. Сорокалетние учительницы уложили в сумки свитера и платья для своих дочерей и прихватили из холодильника початый кусок масла и колбасу, купленную к его приезду. Домработница возмущалась, я отнесся с пониманием, в Москве стало совсем плохо с продуктами. Они, конечно, вынесут из квартиры все. — Возьмите себе что считаете необходимым, — сказал я домработнице. — Завтра квартиру разграбят учительницы. Она меня поняла и тут же вышла. Минут через двадцать она вынесла в переднюю две хозяйственные сумки и отчиталась: — Взяла два комплекта постельного, столовый набор — их ведь два, один тебе, рубашки — он ношеные всегда моему племяннику отдавал, тебе они не подходят, ты шире в плечах и шее, — джемпера, сапоги теплые, часы с боем, солонку серебряную, пальто кожаное — продам в комиссионке. И тебе собрала. Мы прошли на кухню. — Возьми подстаканники. Старые, из серебра. Домработница выставила два массивных серебряных подстаканника, его любимые, выложила набор ножей, вилок, ложек, тоже серебряных. Домработница хорошо ко мне относилась: я тоже, как она, из деревенских. Грабим барина, тогда подумал я. — Покажу тайник. В квартире была кладовка размером с небольшую комнату, в которой стояли чемоданы, лыжи, велосипед и висела зимняя одежда. Домработница сдвинула две доски в стене, открыла стальную дверцу, вынула деревянную шкатулку, в которой оказался револьвер системы «Наган». Я вначале подумал, что он привез с фронта, но револьвер был изготовлен в 1912 году, вполне мог быть привезен в двадцатые годы, когда Афанасий перебрался в Москву. — Возьми себе, — сказала домработница. — У нас есть. И замолчала: сказала-то лишнее. — Мне негде его держать. У меня еще дома нет. — Ладно. Я тебе его сохраню. — И она сунула револьвер в сумку под свитера. Еще в одной шкатулке были деньги. Пачка советских и доллары, больше десяти тысяч, очень большие деньги по тем временам. — Я возьму рубли, а ты — иностранные. Я их и продать не смогу, сразу спросят, у кого украла. Наверное, у него и золотишко есть, но где — я не знаю. Я сейчас вещички отвезу и вернусь, а то, когда народу будет уйма, ничего не вынесешь. — Приезжайте завтра утром, — сказал я домработнице. Я сложил в портфель доллары, его перьевые ручки, удобную фляжку, обтянутую тонкой кожей, швейцарский офицерский нож с многими приспособлениями, вплоть до ножниц и небольшой пилы, его золотые часы «Роллекс», несколько галстуков. Он подарил мне как-то свои ботинки, у нас был один и тот же размер. В английских, тупоносых, почти невесомых ботинках я даже ходить стал легче и стремительнее, он, обычно медлительный, при необходимости за секунды мог набрать скорость, за ним в такие моменты не поспевали и молодые. Я снял свои туфли, выбросил их в мусоропровод, надел его замшевые, утепленные внутри, и спустился к вахтеру. Утром мы приехали с оргсекретарем. Я открыл кухонный шкаф и не обнаружил ни столового набора из серебра, ни острых зелингеровских ножей, в кабинете исчез чернильный прибор из малахита. Из своего опыта могу заключить, что воруют все, а если не воруют, то подворовывают, вынося из офисов бумагу, скрепки, шариковые ручки. Может, это и не воровство, а биологическая особенность. Даже если собака сыта, она припрятывает и зарывает кость на случай того страшного голода, который испытали ее древнейшие родственники, — наверное, это было таким повторяющимся потрясением, что закрепилось в генах во всех последующих поколениях. К вечеру исчезли картины со стен, одну, пейзаж художника Поленова, я увидел в квартире третьей жены Афанасия. Я оставил себе телефонную книгу Афанасия, в ней было более трех тысяч телефонов, книга хранится у меня и сегодня. На кафедре аспирантов Афанасия передали Классику. Я снова попал к своему первому учителю. На его занятия со студентами я не ходил, потому что знал: ходи не ходи — на этот раз он найдет повод расправиться со мною. Когда обсуждали очередную главу моей будущей диссертации, Классик раздраженно выступил, его поддержали педагоги; теперь он исполнял обязанности заведующего кафедрой, с ним не хотели ссориться. Я показал свой узбекский фильм в Государственном комитете по кино. В зале сидели незнакомые мне пожилые женщины и заместитель министра. Сидели молча. Так же молча заместитель министра подписал акт о приемке. Узбекский директор фильма пригласил всех в ресторан гостиницы «Москва», недалеко, только перейти улицу Горького, но никто из чиновников не пошел. Директор стал приглашать каких-то незнакомых людей, предупредив меня, что половину обеда должен оплатить я. — Кто эти люди? — спросил я. — Москвичи. Очень полезные люди, — ответил директор. — Я их не знаю. Извини, я поехал домой. — Но я ведь заказал банкет. — Отмени. — Это невозможно. Уже сделаны салаты. — Половину тех денег, которые ты собирался потратить, заплати за салаты. За углом здесь есть хозяйственный магазин, купи две кастрюли и привози салаты в общежитие, покормим студентов. — Неприлично забирать еду из ресторана. — Прилично. Хочешь, я тебе помогу? — Не надо. Я все сделаю сам. И конечно, ничего не сделал, салаты в общежитие не привез — постеснялся, наверное, забирать еду из ресторана. Афанасий не стеснялся. Он всегда держал в портфеле целлофановый пакет и, если в ресторане оставалась еда, давал пакет официанту и говорил: — Сложи сюда, голубчик, оставшуюся еду. Но сложи аккуратно, это не для собачки, это для меня, я этой едой еще позавтракаю, а может быть, и пообедаю. В первый раз я отвел глаза и даже покраснел. Афанасий, по-видимому, заметил мое смущение и в следующий раз в ресторане Дома литераторов протянул мне пакет и, ухмыляясь, слушал, как я прошу положить в пакет остатки еды. Теперь я тоже ношу в кейсе пакет. Многие считают меня жлобом, но я давно не обращаю внимания, что обо мне думают официанты и те, кто хочет казаться богатым и щедрым. Мне не надо казаться, я богатый, потому что всегда считаю деньги. А пока я жил в общежитии и не знал, что будет завтра. Мой узбекский фильм вышел на экраны кинотеатров. Я покупал газеты, — а вдруг о фильме напишут кинокритики? О фильме не написали ни одной рецензии, ни ругательной, ни хвалебной. В первую неделю фильм шел в пяти кинотеатрах, во вторую — в двух, в третью неделю — ни в одном. Я в который уже раз пожалел, что не стал поенным. И у офицеров, конечно, бывают неудачи, и они ссорятся с начальством, но служба продолжается, можно перевестись в другой военный округ, в другой гарнизон и командовать ротой; конечно, может быть задержка в присвоении очередного звания, но капитаны всегда становятся майорами, а майоры — подполковниками. Я уже понимал, что защита диссертации ничего не изменит в моей жизни. В институте преподавали средние режиссеры, мне не хотелось идти в подручные к середняку. «Идти» — сильно сказано, этот середняк должен тебя пригласить; чтобы пригласил, ты должен ему понравиться, обольстить — это все равно что обольщать богатую, но горбатую. Можно, конечно, и горбатую — мне всегда хотелось переспать с горбуньей, — но горбатые не замечали меня. Вечерами я ходил по московским улицам, смотрел на освещенные окна, за которыми была, может быть, и дурная, но стабильная жизнь. Я сходил в театр, посмотрел пьесу с пани Скуратовской в главной роли. Она нравилась зрителям. Я ушел после первого действия, купил бутылку водки, выпил в полном одиночестве в своей комнате в общежитии, подумав, что вот так спиваются и становятся алкоголиками. ИГРАЯ, НАДО ВЫИГРЫВАТЬ И мне снова повезло, хотя никакого везения не бывает, я использовал случайное предложение и взял все, что можно взять. Утром позвонили на вахту, в общежитии был только один телефон, постоянно занятый, но с утра звонили редко, студенты уходили на занятия, и до меня дозвонилась ассистентка с «Мосфильма», просила прочитать сценарий и приехать завтра на кинопробы. Сценарий обещали завезти и оставить на вахте в общежитии. И привезли, и оставили. Я заварил крепкий чай и начал читать сценарий из деревенской жизни. Год назад ЦК принял постановление о сельском хозяйстве, и кинематограф, как всегда, откликнулся. По сценарию молодой инженер предлагал себя в председатели колхоза. Уже поднадоели неистовые председатели из фронтовиков, которые поднимали колхозников на строительство коровников, как в атаку. Молодой человек выдвигал свою кандидатуру, как на Западе, где сами себя выдвигают в губернаторы и президенты. У него и программа была, он регулярно выступал по местному радиоузлу, совсем как американский, а теперь и наш президент. Сценарист взял западную модель продвижения наверх и перенес на российскую почву. — Пойми, — объяснял мне Афанасий, — мнение о фильмах формируется на дачах членов Политбюро. Каждый новый фильм везут на дачу. Его смотрит семья и родственники и иногда и сами члены. Если они увидят в фильме себя, но не старыми, толстыми, а молодыми, напористыми, какими они были в молодости или такими себя считали, — значит, кино хорошее. Заметь, и генералы, и секретари обкомов в кино молодые, спортивные, красивые. Прежде чем начать снимать новый фильм, режиссер определяется — для экспорта или для внутреннего потребления? На экспорт у нас идет классический балет и фильмы, снятые по произведениям русских литературных классиков: Толстому, Достоевскому, Чехову. Если классика не ревизуется, не подается в экстравагантных авангардных формах, то она одобряется. Все, что предназначено для внутреннего потребления, проходит экспертную оценку: не расшатывает ли произведение сложившиеся устои, не вселяет ли в умы сомнения. Я попробовал представить, как анализировал бы этот сценарий Афанасий. Предложил свою кандидатуру? Экстравагантно, но тем самым берет на себя ответственность. Мы, которые у власти, уже много лет себя, конечно, не выдвигали, но ответственность взяли и не отказываемся от этой ответственности. А если герой фильма ответственный, значит, положительный. Фильм поддержат, режиссера и актера — главного героя фильма отметят премией или званием. Если ставить эту задачу, она вполне выполнима. Не нужно рассчитывать, что этот фильм станет событием в кинематографе. Герой, конечно, наивный. Что же, дураков у нас любят, и в сказках они чаще всего побеждают своих умных братьев. Вечная мечта неудачников. Мы только кажемся дураками, а вообще-то мы умные и расчетливые. Еще у героя было чувство юмора, а мне всегда удавалось изображать смешное, хотя большинство меня воспринимали как молчаливого зануду. И я решил: надо пробоваться, нокаутом не выиграю, но по очкам попробую набрать. Все-таки уже вторая и уже главная роль. Я надел мохеровый теплый свитер, который купил недавно в комиссионном магазине, — я по-прежнему плохо переносил холод, — надел теплые английские туфли Афанасия, побрызгался его французским одеколоном и стал уверенным и даже немножко развязным. Мне не забыли заказать пропуск, и я вошел в комнату, в которой начнется мое вхождение в Большое кино. За столом сидела женщина лет сорока, уже с обильной сединой. — Я Вера, — представилась женщина, — редактор фильма. — Пора уже называться Верой Ивановной, подумал я тогда. Она рассматривала меня оценивающе, как рассматривают платье: покупать или не покупать. Достала сигарету, закурила, спохватилась, предложила сигарету мне. Я сказал, что не курю. Афанасий учил меня: когда входишь, не суетись, всегда удобнее отвечать, чем задавать вопросы, меньше выгладишь дураком. Вера набрала номер телефона и сказала в трубку: — Он пришел, — и уже спросила меня: — Вы прочитали сценарий? — Да. Она, вероятно, ждала, что я выскажу свое мнение о сценарии, но я молчал. — Вам понравился сценарий? — спросила редакторша. Не давай сразу ни утвердительных, ни отрицательных оценок, учил Афанасий. Скажешь о ком-нибудь плохо, а он или родственник, или в прошлом муж, или в настоящем любовник, или работали когда-то вместе на картине и подружились. В кино всё и все перемешаны и связаны симпатиями и антипатиями. — Сценарий забавный, — ответил я. — В жизни такого нет, но все этого хотят, значит, можно рассчитывать на успех. — Извините, — сказала редакторша, — я забыла, что вы режиссер, который выступил в роли актера. Старайтесь произвести впечатление на всех студийных женщин, учил Афанасий, — на уборщиц, редакторш, ассистенток, помощниц, секретарш. Очень часто все говорят «нет», а секретарша говорит: — А мне он нравится. И прислушиваются к ее мнению, почему-то считается, что мнение секретарш, уборщиц, студийных шоферов — это мнение народа. — Я актер, который выступил в роли режиссера, — я улыбнулся самой актерской открытой улыбкой, — если вы о фильме про ташкентских милиционеров. Где вы увидели это произведение, его же нигде не показывали? — Я была в отборочной комиссии на кинофестиваль стран Азии и Африки. Фильм не прошел, но я вас запомнила. — Спасибо. — Но вы там были совсем другим, таким кривоногеньким. — Пожалуйста. Я вогнул ступни, ссутулился, прошелся по комнате, осматривая бумажки на столах. Редакторша рассмеялась, и я понял — она будет меня поддерживать. Через несколько лет она будет редактором на моем фильме, потом я ее уволю, и она перестанет со мной здороваться. А пока меня провели в павильон, в углу которого была поставлена выгородка с обозначенными окнами и стоял стол для заседаний. Режиссер, лет тридцати, толстый, бородатый, что тогда еще было редкостью, дал мне лист с текстом — начало моей речи при самовыдвижении на пост председателя колхоза. Вчера я собрал всю информацию о режиссере — Афанасий внушал актерам: о режиссере, как о женщине, на которой вы собираетесь жениться, — а вы женитесь, как минимум, на год, на время съемок картины, а иногда этот режиссер вас снимает всю жизнь, и эта жизнь должна быть если не идеальной, то хотя бы комфортной, — вы должны знать все. Я видел две картины режиссера, авангардные по тем временам. Последний его фильм топтала вся официальная критика — он запил, его уволили со студии, сейчас для реабилитации предложили снимать фильм о председателе колхоза. И он согласился. — Я готов, — сказал я, снял джемпер, развязал галстук. В джемпере под лучами прожекторов было жарко, а галстук сковывал. — Итак, — начал режиссер, — в райкоме предложили пост председателя колхоза главному экономисту колхоза, и он согласился. Это: за кадром. Перед заседанием правления жена советует своему мужу, претенденту на председательское кресло, не соглашаться сразу. Это неприлично. Пусть попросят, поуговаривают. И сразу, встык, сцена заседания правления. Претендент отказывается, повисает пауза, и в это время вы, ничего не знающий о правилах номенклатурных игр, встаете и говорите: «Я предлагаю свою кандидатуру». «Но почему вы?» — спрашивает сильно растерянный инструктор райкома: такой поворот не был предусмотрен планом райкома. И тогда вы произносите монолог об ответственности. Монолог у меня вызывал сомнения. Слишком много пафоса. И я решился на импровизацию и ответил: — Потому что я здесь вырос, я всех знаю, и меня все знают. Потому что я молодой, здоровый. А здоровье для председателя необходимо даже больше, чем высшее образование. Конечно, Иван Петрович (претендент) хороший человек, но у него язва желудка. У моего свояка тоже язва. При язве всегда запоры, а когда запоры, надо пить слабительное. А если мой свояк вечером выпьет слабительное, он с утра никуда выехать не может, потому что привязан к туалету. Его вызывают в райком или область, а он выехать не может. А если выедет, по дороге несколько раз остановиться должен. Летом еще ладно, а если зимой, да еще с ветром… Я увидел, как давятся от смеха осветители, и закончил: — Предлагаю отказ Ивана Петровича удовлетворить по состоянию здоровья и вместо него предлагаю свою кандидатуру. — Снято, — сказал режиссер. Я боялся только второго дубля, потому что знал свою особенность: во второй раз я не смогу быть таким убедительным, потому что мгновенное переналаживание приходит только с опытом, а тогда я только предчувствовал, но еще не знал о своих ограниченных актерских возможностях. — Спасибо, — сказал режиссер. — Вам позвонят. При выходе из павильона я увидел молодого, но уже известного театрального актера: высокого, белокурого, образец славянской красоты в представлении еврейской девушки — ассистента по актерам. В его взгляде на меня была явная снисходительность. Дурачок, подумал я тогда, им нужны кривоногенькие. Ты драматический, а я могу и посмешить. Делать такой фильм всерьез — значит завалиться сразу, поэтому утвердят меня, а не тебя. Так и случилось. Мне позвонила редакторша и сообщила: — Вас утвердили. — Спасибо. Я ваш должник, это вы меня заметили. — Я рада за вас. Пробы очень смешные, даже директор студии смеялся. Насчет директора я запомнил. Съемки начались в середине июня. Киногруппа разместилась в гостинице районного городка в Подмосковье. Для съемок выбрали деревню на берегу реки, выстроили декорацию правления колхоза на окраине. Мне, как главному герою, в гостинице выделили одноместный номер с туалетом и холодильником. Днем я вошел в первый конфликт с режиссером. Художница по костюмам предложила мне серенький незаметный костюм. Я не согласился и сказал, что буду сниматься в своем, финском, который хорошо на мне сидел. — И будете ходить по деревне таким элегантно-иностранным? — спросил режиссер. — Да. И возить в машине резиновые сапоги. — Так в деревне не ходят, — не согласился режиссер. — Давайте проверим. Подъедем в ближайший колхоз. Я был уверен, что, когда из киногруппы позвонят председателю и попросят о встрече, он наденет свой лучший костюм — финский или голландский: райпотребсоюз завозил в те годы импортную одежду, которую в основном разбирали местные руководители. Председатель оказался в темном румынском костюме и желтых саламандровских ботинках. — И в таких ботинках вы заходите на ферму? — спросил режиссер. — На ферму я хожу в сапогах. — А где вы их берете? — Они всегда у меня в машине. Без сапог в деревне нельзя. На этот раз режиссер молча со мной согласился. Со мною обычно делали два дубля, режиссер понял, что каждый последующий дубль я делал хуже, чем предыдущий, и смирился с этим — я мог только то, что мог. По сценарию в председателя влюблялась молодая архитекторша, выходила за него замуж и оставалась в деревне. В жизни если председатели влюблялись в городских, то переезжали в город с партийными выговорами и работали слесарями в жилищных эксплуатационных конторах или водителями автобусов. На роль архитекторши режиссер пригласил одну из самых красивых актрис. Еще студенткой она вышла замуж за дипломата, несколько лет прожила в Германии, снялась в нескольких немецких фильмах не в главных ролях, а когда вернулась, ее снимали в основном в ролях иностранок и аристократок девятнадцатого века. Я всегда побаивался таких женщин, хорошо отмытых, пахнущих дорогими духами. Мне казалось, что они никогда не потеют, не ходят в туалет. Когда закончились съемки, директор картины устроил прощальный ужин, я впервые за два месяца съемок позволил себе расслабиться, напился, полез к ней целоваться и услышал почти змеиное шипение: — Пошел вон, идиот! Я играл плебея и был для нее плебеем. Я и поступил, как плебей. Перегнул ее и сильно шлепнул по заднице, удивительно упругой, — она уже тогда занималась шейпингом. Моя кинематографическая жена вывернулась и так ткнула кулачком в солнечное сплетение, что мой желчный пузырь болел несколько дней. Первым смонтированный фильм смотрел директор студии. Если он говорил: — Спасибо. Хорошее кино! — значит, все будет нормально. — Спасибо, будем показывать руководству. Это означало: надо ждать, что скажут после просмотра в Кинокомитете и на дачах членов Политбюро. Могут быть замечания, но небольшие. — Спасибо. Значит, можно ждать чего угодно. Или похвалят, или будет дано указание отпечатать несколько копий, и фильм практически никто не увидит. В те годы уже не запрещали директивно. Я позвонил режиссеру, и он весело сообщил мне: — Сказал спасибо. Завтра будут смотреть в комитете. Я уже знал: если режиссер веселый, значит, пьяный. Во время съемок он запивал дважды: перед самыми съемками и перед монтажом. Нормальный режиссерский страх. Подготовка закончена, завтра надо сказать «Мотор!», и уже невозможно остановиться, подумать, посомневаться, — каждая съемочная смена стоит слишком дорого. И перед монтажом тоже обрушивался страх. Из нескольких десятков тысяч метров пленки надо смонтировать фильм, и хочется оттянуть это вхождение в неизвестность. Значит, он запил в третий раз. Тоже понятно. От мнения на дачах зависело, как скоро он сможет получить следующую постановку. Будут даны указания: хвалить или ругать. Поедет ли фильм на фестиваль — даже не в Венецию, Канны и Берлин, у этих фестивалей были свои отборщики, а хотя бы в Карловы Вары или Варну, куда посылали фильмы без мнения устроителей фестиваля. От руководства зависело присуждение фильму категории: по первой режиссер получал в два раза больше денег, чем по третьей. Вечером мне позвонила редакторша и сообщила: — Режиссер запил. — Я знаю. — Завтра с утра фильм будут смотреть в ЦК комсомола, поедете вы, как главный герой, и я. — А почему в ЦК комсомола? — Фильм о молодом герое. В Кинокомитете хотят заручиться поддержкой комсомола. Формулировка не для посвященных. Комсомол никого не защищал. Комсомол — цепной пес партии, говорил Афанасий. Их выпускают выгонять из берлоги медведя и травить его, пока не подойдет охотник, не прицелится и не уложит зверя наповал. Они могут защищать только хозяина. Во рту стало сухо. Жаль, конечно, но не корову проигрываем, как говорила моя мать, повторяя слова своего отца, моего деда. Корова — главная крестьянская ценность. Но как оценить потерю целого года жизни? ПЕРВЫЙ ПОЛИТИЧЕСКИЙ ОПЫТ К десяти утра я подъехал к зданию ЦК комсомола, через сквер начиналась Старая площадь с комплексом зданий ЦК партии. Недалеко была Лубянка — Комитет государственной безопасности, рядом Кремль. Наверное, они соединены подземными переходами, подумал я тогда и не удивился, когда через много лет узнал, что они соединены законсервированными линиями метро. Секретарша, девушка лет двадцати, высокая, в узкой длинной юбке и кофточке с темным бантом, напоминала молодую революционерку, какими их изображали в кино, только разрез на юбке был выше колена — скромно и сексуально. Она провела нас в маленький кинозал мест на двадцать. Фильм смотрел секретарь ЦК по пропаганде. Он вошел в зал, поздоровался с редакторшей, пожал мне руку, и я понял: с фильмом что-то происходит — я всегда чувствовал надвигающуюся неприятность. Секретарь, полноватый, румяный, выглядел лет на двадцать пять, хотя ему было больше сорока. Пахло от него кофе, — наверное, только что пил, — хорошим табаком и ненавязчивым легким одеколоном. Лет пятнадцать в чиновниках. Профессиональные чиновники отличались умением носить костюм, всегда хорошим, но умеренным загаром и округлостью плеч. Такие плечи у мужчин, которые много лет не работали физически и не занимались спортом. Секретарь смотрел фильм молча. Я сидел сзади, и мне показалось, что он уснул. После просмотра он спросил: — А где снимали? Я назвал район и деревню в Подмосковье. — Замечательная русская природа, — сказал секретарь. — О художественных достоинствах фильма вы знаете лучше меня. И я понял, что сейчас он скажет: «До свидания» — и уйдет. — О художественных достоинствах мы знаем. От вас хотели бы услышать о политических достоинствах фильма. — А не слишком ли вы самодовольны в своих мнениях о достоинствах фильма? — тут же вскинулся секретарь. — Вы когда в последний раз были в деревне? Я не имею в виду время съемок. — Понятие «в последний раз» для меня неприменимо. Я вырос в деревне. Моя мать по сей день живет в деревне. Я, конечно, передергивал, Красногородск — не совсем деревня, но жили там все-таки по законам и привычкам деревни. — И что же? — спросил секретарь. — Ничего. Вы спросили, я ответил. — И я вам тоже отвечаю. Я посмотрел фильм не по вашей просьбе, а по просьбе директора студии, ему я и сообщу свое мнение. — Простите, — сказала редактор. — Мы в растерянности, потому что не знаем, какие поправки надо вносить. — Поправки вы, конечно, внесете. Я вам советую поговорить с товарищами из отдела сельского хозяйства на Старой площади. Фильмом недоволен заведующий отделом. Это все, что я могу вам посоветовать. И секретарь вышел. Мне указали на мое место. Рано еще высовываться, щенок. Я знал, что Воротников-старший теперь работал в отделе сельского хозяйства ЦК КПСС, но не подумал, что Воротников ничего не забыл и ничего не простил мне. Мы вышли из здания ЦК комсомола. Редакторша закурила. У нее тряслись руки. — Что, от них так уж много зависит? — спросил я. — К сожалению, много… — А комсомольский вождь выскажет свое мнение? — А зачем ему высказываться? Он позвонит своему старшему коллеге в отдел пропаганды ЦК партии и так, между прочим, скажет: «Смотрел новый фильм. Странный фильм. И в отделе сельского хозяйства им недовольны». Там насторожатся и тоже решат посмотреть. — И скажут: нам нужны такие фильмы! — Или: нам не нужны такие фильмы! Если это будет сказано секретарем ЦК, никто уже не будет возражать. Время такое. Всем все до лампочки. Потом это время назовут «застоем». Но в «застое» были свои правила, по которым чиновники играли и часто выигрывали, если четко рассчитывали комбинацию. Я не знал тогда, что уже через час директор студии и председатель комитета выработали стратегию показа фильма. Был конец недели, пятница, и на дачи развозили фильмы из фильмотеки комитета. Заказывали американские боевики, мюзиклы, но любили смотреть и советские комедии. На экстренном совещании решили обозначить фильм комедией: в фильме было много смешного. К тому же с комедии и спрос небольшой. Главное, чтобы фильм не попал на дачу секретаря ЦК по пропаганде, члену Политбюро. Пропагандой и агитацией в ЦК занимались неглупые люди. Они понимали, что нельзя подвергать сомнениям выработанные каноны, иначе возникает ересь, раскол. Партия много переняла от церкви. Председатель Комитета по кино позвонил помощнику Генерального секретаря и сказал, что есть новая советская кинокомедия, довольно забавная. И получил согласие: — Присылайте! Заместитель заведующего отделом пропаганды позвонил на пятнадцать минут позже. — Извини, — ответил председатель комитета. Они были на «ты» и еще совсем недавно работали в одном отделе ЦК. — Фильм попросили на дачу Генерального. Уже послали. Но у нас есть еще одна копия, можем прислать. — Пришли в понедельник на Старую площадь. Посмотрим на работе. Оба понимали, что к понедельнику мнение определится. Понравится — будут хвалить. Не понравится — найдут обоснования, за что ругать. Я тогда и предположить не мог, что скоро сам начну играть в эти игры, а пока зашел в гастроном, взял бутылку водки, заехал на Центральный рынок, купил копченой ветчины, дагестанского сыра, маринованного чеснока, закрылся у себя в комнате, поджарил яичницу с ветчиной, выпил водки и, как учил меня Афанасий, взял лист бумаги и записал: «Аспирантура. Режиссура. Актерство. Женщины. Деньги». Достигнутые, а вернее, недостигнутые результаты оказались неутешительными. В аспирантуре я из-за съемок фильма перестал заниматься, стал претендентом на исключение. Мой режиссерский дебют оказался незамеченным. Мою главную актерскую роль, вполне возможно, никто не увидит. И не исключено, что разнесут в газетных рецензиях, потому что если будут бить режиссера, то его, в первую очередь, упрекнут, что ошибся в выборе главного героя. Женщины! За это время переспал в Ташкенте с актрисой-эпизодницей из ташкентского театра, с буфетчицей ресторана на съемках фильма о председателе — связи вполне производственные, и, как только производство заканчивалось, связи прекращались. Деньги. Кое-какие деньги я заработал. При строжайшей экономии я вполне мог год продержаться, но если меня выгонят из аспирантуры и лишат комнаты в общежитии, то придется снимать квартиру, и моих сбережений хватит не больше чем на три месяца. И никаких перспектив. За субботу и воскресенье я выпил две бутылки водки, а утром в понедельник принял душ, сварил крепкий кофе и пошел в институт. У меня оставался еще год учебы, можно успеть написать диссертацию, получить степень кандидата искусствоведения и уехать в провинцию, в один из многочисленных институтов культуры, чтобы учить будущих режиссеров художественной самодеятельности. Штурм столицы не состоялся. Многие учатся в Москве, но остаются единицы. Всё как у всех. Я ждал Классика. Зазвонил телефон, трубку сняла заведующая кабинетом режиссуры. — Это вас, — сказала она раздраженно. — Приезжайте срочно, — сказала мне редакторша. — Вас ждет директор студии. — Срочно не могу. Я жду мастера. К тому же мне до студии добираться не меньше часа. — Одну минуту, — сказала редакторша, и я услышал спокойный, медлительный голос директора «Мосфильма»: — Возьми такси и срочно на студию. Ты мне нужен. Это просьба. «Ты» и «просьба» обещали перемены и нечто чрезвычайное. Я поймал такси и доехал довольно быстро: тогда еще не было автомобильных пробок. Вахтер не обратил внимания на просроченный пропуск на студию. То ли уже примелькался, то ли шел так уверенно, что вахтеры не стали всматриваться в кусок картона с фотографией. В приемной генерального директора «Мосфильма» я был впервые. Нормальная приемная со столом для секретарши, диваном для ожидающих на трех человек, но перед приемной была еще передняя, где могли разместиться человек пятьдесят, вся съемочная группа. На столе лежала жестяная крышка от коробки для плетши, которую на всех студиях мира использовали как пепельницу. Секретарша, средних лет женщина в стандартном костюме, со стандартной прической, сказала мне: — Генеральный ждет вас. Я вошел в большой кабинет с привычным портретом генсека на стене, с книжным шкафом, заполненным тоже привычным собранием сочинений Ленина и сборниками речей генсека. Из-за стола поднялся и пошел мне навстречу пожилой мужчина, полный, с покатыми, когда-то мощными плечами, он шел, едва заметно выставив левое плечо и загребая вправо, слегка опустив подбородок к плечу. Занимался боксом, определил я. Только у боксеров сохраняется привычка склонять голову, чтобы в любой момент плечевым суставом защитить челюсть от удара. — Вы занимались боксом? — спросил я. — От кого слышал? — Ни от кого. И так видно. Опускаете подбородок и загребаете вправо. — Ты тоже, что ли? — Немного. — Я тоже немного. В каком весе? — Второй полусредний. — Я полутяж. Садись. Секретарша внесла чай, сушки и сахар на блюдцах. Ритуал, перенятый всеми чиновниками страны. В ЦК всегда подавали чай с сушками: скромно и демократично. — Ты еще студент? — Аспирант. — На хера тебе это нужно? Ученая степень нужна тем, кто ничего не может. У меня на студии есть оператор с ученой степенью, так его в группу никто не берет. Слишком ученый. — Меня, наверное, скоро выгонят. — Теперь не выгонят. Ты знаешь, как смотрели фильм? — Еще не знаю. — Смотрел Сам. Смеялся. И даже плакал, вспомнил свою молодость. Советская киноделегация едет в Германию, в Восточную, на кинофестиваль. Решено новый фильм включить в программу. Ты был за рубежом? — Не был. — Теперь будешь. Оформляйся. Я заполнил анкеты, меня сфотографировали в фотоцехе — на зарубежный паспорт нужны были фотографии особого формата, — и мои документы через два часа уже отвезли в Министерство иностранных дел. В те годы уже многие выезжали за границу, в основном в страны народной демократии, к которым относились Польша, Венгрия, Чехословакия, Восточная Германия, Румыния и Болгария, Куба. Югославия была с не очень понятным статусом — не страна народной демократии, но и не капиталистическая. Перед первым выездом все проходили через комиссию старых большевиков при райкомах партии. Это тоже был ритуал. К назначенному часу я приехал в райком и сел в приемной перед залом заседаний. Я был самым молодым среди ожидающих. Всем было за тридцать и даже за сорок. Меня вызвали. Я увидел с десяток стариков с орденскими планками на пиджаках. Вела заседание женщина в строгом темном костюме. Она зачитала мои анкетные данные и цель командировки — кинофестиваль, передала анкету старику, по-видимому специалисту по Германии. — В пункте «Какими иностранными языками владеете?» вы написали — немецким, но не уточнили, читаете ли и переводите со словарем или говорите. — Говорю. — Тогда поговорим… Старики оживились, ожидая развлечения. Специалист по Германии заговорил по-немецки, расспрашивая меня о фильме и моей роли. Я отвечал. Старики слушали напряженно, явно ничего не понимая. Женщина посмотрела на часы и прервала нашу беседу: — Насколько я поняла, товарищ подкован. — Вполне, — ответил специалист по Германии. — Желаем вам успехов в командировке, — закончила собеседование женщина. Я вышел, отметив, что единственный из членов комиссии, самый молодой, лет сорока мужчина со стёртым, незапоминающимся лицом, в скромном сером костюме и скромном коричневом галстуке, что-то записывал на листе бумаги. Тогда он был майором КГБ, я с ним, уже генерал-майором, через несколько лет буду встречаться довольно часто. В аэропорт Шереметьево-2 я приехал за два часа до вылета. За столиками отъезжающие заполняли декларации. Я заполнил, указал тридцать советских рублей, но не указал немецкие марки, которые мне достались из запасов Афанасия. Первый раз в жизни я нарушил таможенные правила, которые потом буду нарушать всегда. Делегация состояла из двух известных режиссеров — их еще причисляли к молодым, — двух актрис, меня и директора студии. Они приехали за час до отлета на студийных машинах: режиссеры недавно закончили фильмы и еще пользовались съемочным транспортом. Режиссеры со мною поздоровались, представились: Бойков, Голенищев, хотя в этом нужды не было, я их знал, они меня видели впервые — я назвал свою фамилию и имя. Актрисы мне улыбнулись. Они были оживлены: впереди неделя беспечной заграничной жизни. Я тогда не знал, замужем ли они, хотя замужество и женитьба в кино ничего не значили, романы возникали на сутки, на неделю, на время съемок, на поездку. Режиссерам было под тридцать, были женаты не по одному разу, происходили из хороших семей: отец Бойкова — известный писатель, отец Голенищева — популярный композитор и один из руководителей Союза композиторов. Высокие, худощавые, они уже тогда по два-три раза в неделю играли в теннис и ходили плавать в бассейн. Бойков происходил из советской элиты, его дед участвовал в революции. Род Голенищевых упоминался в летописях еще с четырнадцатого века. Бойков вез фильм об архитекторах, Голенищев — экранизацию по Тургеневу. Программа была сбалансированной: фильм по произведению русской классики, фильм о советской интеллигенции, фильм о колхозном крестьянстве. Таможенники рассматривали актрис и не заставили нас открывать чемоданы. Немецкие марки я положил в карман брюк — вряд ли меня будут обыскивать. Потом был пограничный контроль. Молодые парни пограничники, как плохие актеры, строго вглядывались в лица, сверяя с фотографиями. После пересечения аэропортовской границы Голенищев пригласил в бар, взял для всех виски с содовой, соленые орешки, актрисам — по плитке шоколада. — Директор опаздывает? — предположил я. — Он идет через VIP, — объяснил мне Бойков. Так я впервые узнал, что пассажиры делятся на обычных и особо важных персон с дипломатическими или служебными паспортами. Директор студии появился в салоне самолета за несколько минут до вылета и прошел в отсек первого класса, мы летели в бизнес-классе. Нам предложили вина, можно было заказать рыбу или мясо, — на внутренних рейсах уже не давали курицу, ограничиваясь бутербродом и стаканом сока. Мое место в самолете оказалось рядом с Бойковым, и я его спросил: — Директор студии кто по образованию? — Никто. — Но он где-то учился? — Наверное, в церковно-приходской школе. Но личность уникальная. — В чем? — Он деревенский. То ли рязанский, то ли псковский. В общем, исконно-посконный. В армии служил в пограничниках, после демобилизации приехал в Москву, устроился на завод, выбрали секретарем комсомола. В тридцать седьмом году в ЦК комсомола многих вместе со старшими товарищами постреляли и в ЦК бросили рабочих выдвиженцев. А тут война. Комсомол готовил молодых диверсантов. ТТ участвовал в их подготовке как бывший пограничник. — А почему ТТ? — Потому что Трофимов Трофим. Его на студии зовут Трофим, но чаще ТТ. Почти всех, кого они готовили, немцы раскрыли сразу же. — Почему? — А всем диверсантам давали нижнее армейское белье. Немцы тех, кого подозревали, тут же раздевали до исподнего. Если в армейском, тут же расстреливали. Говорят, и нашу национальную героиню Зою Космодемьянскую тоже так же раскололи. Потом он был в Главном штабе партизанского движения, вроде даже прыгал с парашютом в тыл к немцам. После войны его бросили на профсоюзную работу, потом он работал в Моссовете, потом в милиции. — А почему в милиции? — Наверное, заслали как бывшего партизана, потом в Министерстве культуры заместителем министра, и вот уже пять лет на студии. Вроде даже стал в кино что-то понимать. А первый раз, когда он смотрел материал на двух пленках, сделал замечание, мол, главный герой небрежно одет, переоденьте поприличнее, не понимая, что фильм уже снят и ничего изменить нельзя. В общем, нормальный функционер. Я запомнил все, что рассказал режиссер, у меня потом будет возможность о всех возникших неясностях спросить самого ТТ. Теперь я тоже его так называю. В Берлине мы получили багаж. Я заметил, что ТТ с трудом нес свой большой чемодан. Я молча взял у него чемодан, он улыбнулся мне, и, наверное, с этой минуты началась наша дружба, хотя вначале наши отношения дружбой трудно было назвать. Скорее покровительство, помощь и передача опыта. У него, как и у Афанасия, не было детей. Обычно рейсы Аэрофлота опаздывали, как минимум, на полчаса, и переводчица вместе с чиновником, который учился в СССР и говорил по-русски, отошли в бар выпить по чашке кофе. Остальные встречающие по-русски не говорили. Немцы пытались подобрать русские слова, ТТ — немецкие, режиссеры заговорили по-английски, но немцы английский не знали. Я включился автоматически, перевел, что переводчица сейчас подойдет, немцы восхитились моим произношением, и я отметил сразу насторожившиеся лица режиссеров, улыбающегося ТТ и все понял. Человек, который хорошо говорил на языке страны пребывания, всегда был из определенного ведомства. Немцы спросили, где я изучал немецкий, и я рассказал, что в детстве лежал в туберкулезной больнице с Алексом Энке, немцем, который скрывал, что он немец. Я никогда и никому не рассказывал о своем туберкулезном прошлом, но в данный момент я мог убедить только нестандартным ответом. Мы ехали в трех машинах, ТТ взял меня в свою, и я переводил их дорожный разговор с заместителем министра, переводчица села к режиссерам, а русскоговорящий чиновник — к актрисам. Каждого из нас поселили в одноместном номере, ТТ разместился в двухкомнатном люксе. Из окна моего номера была видна большая берлинская телевизионная башня, меньшая, чем Останкинская в Москве. В Москве, если удавалось, строили все самое крупное в Европе. По фильмам я знал, что путешественники-мужчины всегда в гостиницах принимали душ и меняли рубашки. Душ я принимать не стал, но рубашку переменил. Министр культуры устроил в честь нашей делегации обед, запомнились огромные свиные ножки и розовое пиво, которое я попробовал впервые и больше не пил никогда, предпочитая немецкое традиционное. Министр попросил меня рассказать о судьбе Алекса Энке, человека, который воевал с немецким фашизмом и вынужден был скрывать, что он немец. Я рассказывал по-немецки, а переводчица переводила для русских. — У этой истории может быть счастливый конец, — сказал министр. — Алекс мог вернуться в Германскую Демократическую Республику, на свою историческую родину. — Вполне, — ответил ТТ. — Только вначале отсидел бы лет десять в лагере. — Лучше без лагеря, — сказал министр. — Без лагеря будет неправда, — ответил ТТ. — Если мы решим снимать фильм о немце, советском солдате, вы окажете нам помощь в консультациях и, возможно, даже сниметесь в таком фильме? — спросил меня министр. — Окажет и снимется, — ответил за меня ТТ. — Конечно, если у вас будет время и вы не будете заняты на съемках в других фильмах. — Если вы будете снимать такой фильм, он не будет занят в других фильмах, мы его просто не утвердим на другие роли. Немцы смеялись. Им нравилась беспардонная определенность ТТ. В город Геру мы выезжали на следующий день. После обеда я ходил по Берлину и заходил в магазины. Уже много написано о шоке, который переживал каждый советский человек, впервые увидев европейские магазины. В Берлине были и магазины «Эксклюзив» — более высокого класса, с западноевропейскими товарами. В Москве они назывались «Березками», в Чехословакии — «Тузексами». В Москве и в Праге в таких магазинах расплачивались чеками, которые покупались за валюту. В Германии можно было расплачиваться марками, только по более высокой цене, чем в обычных берлинских универмагах. Я знал, что мне необходимо: к зиме теплая суконная куртка, джемпер, свитер, теплые сапоги. В баре гостиницы я заказал пиво, сидел за стойкой и слушал берлинскую скороговорку. Вечером нашу делегацию повели в берлинский мюзик-холл «Фридрихсштатпалас». Высокие крепкие немки неслись по сцене. Темп был таким стремительным, что у одной из танцовщиц из лифчика выскочила грудь, и у нее не было ни секунды, чтобы прикрыть ее. И сотни мужчин теперь следили за нею — как же она исправит эту оплошность. — Не переживай, — сказал ТТ. — Я смотрю это представление в пятый раз, и всегда у нее выскакивает грудь. Прием для отвлечения. Сейчас выйдет на сцену другая группа танцовщиц. К девяти вечера улицы Берлина опустели. Немцы рано ложились и рано вставали. Режиссеры и актрисы пошли к своим знакомым из посольства. Меня не пригласили. Я зашел к ТТ в номер. — Не хотите пойти поужинать? — предложил я. — Поужинаем здесь, — сказал ТТ, достал из холодильника бутылку водки, круг ливерной колбасы, постелил газету, нарезал колбасу и разлил водку по бумажным стаканам. Мы пили водку, закусывали ливерной колбасой, как будто сидели не в центре Берлина, в одной из лучших гостиниц, а в сельской чайной или в общежитии — все свое всегда с собой. Потом мы прошлись по пустой Унтер ден Линден. — Здесь можем поговорить, — сказал ТТ. — В гостинице язык не распускай, немцы в гостиницах всех прослушивают. — Вряд ли, — усомнился я. — Ты слушай, что я тебе говорю. Я знаю. Здесь, в Потсдаме, недавно наши снимали и несли черт знает чего в разговорах по пьянке. Немцы нам пленку прислали. Это так, к слову… Тебя режиссеры приглашали пойти к своим знакомым? — спросил ТТ. — Не приглашали. — Ты для них чужой. Я тоже чужой. И никогда мы не станем для них своими. — А надо ли? — Не знаю. У них своя компания, у меня своя, какая у тебя, я не знаю. — В Москве у меня нет компании. — Это плохо. Надо к кому-то прилепляться. А к ним не прилепишься, и не старайся. Может, и примут со снисхождением, но всегда будут помнить, что ты чужой. — Почему? — Потому что они московские, они здесь родились. Они центровые, как сейчас говорят. Они учились в одних школах, на одни новогодние елки ходили, в одни пионерские лагеря ездили, ходили по улицам, разговаривали о книжках, о фильмах. Ты можешь представить, чтобы взрослые мужики в деревне встретившись вечерами, ходили по улицам и разговаривали о книжках и фильмах? Посчитали бы дураками. Вечером надо скотину накормить, огород полить, починить что-то, подкрасить и спать лечь еще засветло, чтобы встать затемно. Я в кино скоро десять лет. Я их всех знаю. Я выбиваю им квартиры, когда они напиваются и дерутся, я их вызволяю из милиции, я отмазываю их, когда они привозят из-за границы запрещенные книжки и порнографические журналы, не из ГДР, конечно, отсюда ничего не вывезешь. И все равно я чужой! Потому что я представитель власти в кино. — Власти или партии? — спросил я. — Это одно и то же. Что тебе говорили обо мне эти? — Что нормальный мужик. — Да, конечно. Они все ненормальные, потому что таланты и гении, а я нормальный. А еще чего говорили? — Что вы прыгали с парашютом в тыл к немцам. — С парашютом не прыгал. Испугался. Прежде чем забрасывали в тыл, надо было один раз прыгнуть с парашютом с подмосковного аэродрома. Я отвертелся. Фронт переходил лесами. — Сколько вы воевали в партизанах? — Я не воевал в партизанах. Сидел на базе, отчеты изучал. Правда, один раз немцы базу обнаружили, и пришлось бежать в соседний отряд. Пострелял, конечно, из автомата, целый диск выпустил. В ППШ в диск входило семьдесят два патрона. — Скольких убили? — Может, и ни одного. Когда бежишь, надо убежать, и не всматриваешься, попал или не попал, главное, чтобы в тебя не попали. — А в каком звании вы войну закончили? — Полковником. Правда, мне сразу майора дали, как только война началась. Мы вернулись в гостиницу, выпили чаю, и я ушел в свой номер. На фестивале в Гере фильм с моим участием прошел хорошо. Зрители смеялись, рецензии были благожелательными. В Берлине, накануне нашего возвращения в Москву, ко мне подошел ТТ и сказал: — Пойдем по магазинам, мне надо кое-что купить, ты сможешь объясниться. У меня с покупками всегда проблемы. Мы пришли с ним в «Эксклюзив» и купили женский костюм большого размера и шелковое женское белье среднего размера. Я решил, что для дочери, потом выяснилось — для любовницы. Еще ТТ купил несколько модных кофт тоже разных размеров. В Берлине была последняя пресс-конференция. — Директор студии, представляя вас, сказал, что вы не только актер, вы сняли свой первый художественный фильм как режиссер. И ваш фильм имел успех. — Я актер, который стал режиссером, оставаясь актером. — Неточный ответ, — сказал мне вечером ТТ. Мы теперь каждый вечер ужинали у него в номере, набирая колбас и салатов. — У тебя дома тоже будут брать интервью. Что значит — актер, который стал режиссером, оставаясь актером? Ничего не понять. Если хочешь стать режиссером, надо отвечать: нет, я не актер. Я режиссер. Меня попросили исполнить главную роль, и я это сделал. Как — судить вам. Но я режиссер и готовлюсь к съемкам следующего фильма. — Но я актер, — возражал я. — Никакой ты не актер, — отмахнулся ТТ. — Кто тебя знает, как актера? Никто. — И как режиссера тоже никто. — А режиссеров вообще никто не знает. Выступая по телевидению, по радио, ты должен внедрить в сознание, что ты режиссер. — В чье сознание? — В сознание тех, кто будет решать, дать тебе постановку фильма или не давать. В аэропорту режиссеров и актрис встречали администраторы съемочных групп, ТТ — его помощник, услужливый молодой человек, меня никто не встречал. Режиссеры попрощались с ТТ, пожав руку, актрисы поцеловали в щеку, все сказали друг другу: — Было очень приятно! — Мне тоже. — Все прошло великолепно. — Мне тоже так показалось. — Вы нам очень понравились. — Вы очень милые девочки. — До встречи. — До встречи. Режиссеры и актрисы пошли к машинам. Актрисы обернулись у выхода, улыбнулись и помахали ручками. — Спасибо, — сказал я ТТ. — За что? — спросил ТТ. — За науку. За эту поездку я больше стал понимать о людях и о кино. — На здоровье, — ответил ТТ и спросил: — Тебе они предложили поехать вместе? — Не предложили. — Запомни. — Запомню. — Тебе куда? — В общежитие. — Вначале отвезут меня, потом тебя, — сказал ТТ. Он жил в центре, на улице Горького. Меня довезли до общежития. Возле телефона переминались девчонки с актерского и киноведческого, ожидая своей очереди позвонить. В коридорах пахло жареной картошкой, селедкой и папиросным дымом. На следующее утро я, как обычно, сходил за газетами, чтобы прочитать после завтрака. Просматривая «Правду», я на четвертой полосе увидел себя на фотографии из фильма. Рецензия была почти восторженной, меня хвалили. Я прочитал рецензию несколько раз, и у меня вдруг появилось почти детское ощущение легкости. Я знал, что буду делать днем и что у меня все получится. Позавтракал бутербродами с немецкой колбасой и чаем «Липтон». Надел новую шелковую рубашку, ботинки «Саламандра», тогда я считал, что «Саламандра» — лучшая обувная фирма в мире, может быть потому, что тогда других фирм, кроме советского «Скорохода», я еще не знал. Легкая куртка не сковывала движений, и я тогда тоже впервые осознал, почему зарубежные мужчины так элегантно непринужденны. Они носили удобную, подобранную по своим стандартным или нестандартным телам одежду, а мы покупали что было, подкорачивали, подшивали, сужали. УРОКИ МАСТЕРОВ Я хорошо усвоил уроки Афанасия, который всегда привозил из-за границы подарки секретаршам, референтам, своим ассистентам. Секретарша кафедры получила красивую коробку шоколадных конфет и почти мгновенно переменила ко мне отношение, благожелательно сообщив, что Классик будет во второй половине дня, это меня устраивало на данный момент. Я зашел к Альбине, заведующей аспирантурой. Ее историю мне рассказал Афанасий. Я еще долго пользовался информацией Афанасия, как теперь мои ученики используют мою информацию. Альбина была любовницей ректора института. Когда-то они вместе работали в нашем посольстве в Вашингтоне, кем она служила в посольстве, никто не знал, даже Афанасий. У нашего ректора, тогда атташе по культуре, и Альбины возник роман. Его предупредили, он не послушался, и его отправили на родину и назначили заместителем председателя Госкино по международным связям. Когда вернулась Альбина, он взял ее к себе референтом. По-видимому, его снова предупредили, но он снова не послушался. Назначение ректором института было понижением. В учебное заведение переводили перед пенсией, а он, тогда сорокалетний, еще полный сил, мог сделать карьеру или в МИДе, или в разведке. То, что Альбина перешла в институт вместе с ним, уже посчитали чуть ли не вызовом системе. Конечно, он мог развестись, но его жена, дочь одного из заместителей председателя КГБ, давно болела, регулярно лежала в психиатрических клиниках, и, как считал Афанасий, развод мог ее превратить в обычную сумасшедшую. Роман ректора и Альбины у студентов вызывал восхищение, у преподавателей — понимание, до тех пор пока в издательском отделе института не появилась чем-то похожая на Альбину блондинка, только на двадцать лет моложе. Это произошло совсем недавно. Иногда Альбина неделями не приходила в институт, говорили, что начала пить. Я вошел в ее кабинет. На столе перед Альбиной лежала газета «Правда» с рецензией. Я сразу увидел, что абзац с моей фамилией обведен красным фломастером. — Сколько экземпляров газеты купил? — спросила Альбина. — Три. — Актеры, о которых пишут в газете, скупают чуть ли не весь тираж. Поздравляю. Успех на тебя подействовал благотворно. — В чем это выразилось? — Во взгляде. Женщины всегда чувствуют победителя. — Спасибо. — И я протянул завернутый в подарочную бумагу и перетянутый бумажной розовой лентой сверток: — Привет из Германии. Альбина развернула бумагу. Фарфоровая коробка с притертой пробкой, заполненная дорогим английским чаем, и сегодня, когда есть почти все, что мне хочется или нравится, меня бы обрадовала. Альбина улыбнулась, любуясь белым фарфором, расписанным яркими цветочками, открыла крышку, втянула запах чая и сказала: — С бергамотом. Мой любимый сорт. ТТ сказал, что я люблю с бергамотом? — Да, — признался я. — Вы обо мне говорили? — Вы ему очень нравитесь. И мне тоже, — добавил я. — Я тебе в матери гожусь. — Когда вы идете по коридору, как-нибудь оглянитесь — вы увидите, какими взглядами вас провожают студенты. — Какими? — Совсем не сыновними. Альбина надела очки и, может быть, впервые за годы моей аспирантуры внимательно на меня посмотрела и опустила глаза. Тогда ей было только слегка за сорок, как я теперь понимаю, это лучший женский возраст. — Классик просил меня подготовить приказ о твоем отчислении из аспирантуры, — сказала Альбина. — Я готов. За этим и пришел. — Напиши заявление, чтобы тебе продлили срок сдачи диссертации на месяц. Я попрошу у ректора. Она взглянула на меня, пытаясь, вероятно, определить, насколько я знаю о ее изменившихся отношениях с ректором. — Я не успею. Альбина задумалась. — У тебя есть деньги? — вдруг спросила она. — Сколько? — спросил я, не очень понимая такого поворота в разговоре. — Рублей триста. — Есть. — На киноведческом есть некто Венечка Швырев. Он пишет за других дипломы и диссертации. Заплати ему и забудь. По-видимому, я долго молчал, и она предложила: — Если нет денег, я одолжу. Отдашь, когда заработаешь. — Есть сомнения… — Какие? — Он поможет один раз, а потом всю жизнь будет мне об этом напоминать. И я, боясь скандала, буду всю жизнь ему платить. — Интересное предположение. Я знаю, как минимум, пятерых, которым он или писал, или переделывал диссертации, и ни одному такая мысль не пришла. Не боись. Во-первых, что-то ты все-таки написал. Обычно Венечка печатает сразу на машинке. Тебе надо представить три экземпляра. Больше четырех экземпляров его машинка не берет. Да он и не печатает четвертый, экономит на бумаге. Но все-таки, когда будешь брать диссертацию, спроси и четвертый экземпляр. — Все-таки я попробую написать сам. — Не напишешь, — сказала Альбина. — У тебя нет культуры исследований. — А может, и не надо? ТТ говорил, что в киногруппах только смеются над очень учеными. Актера берут не потому, что у него есть диссертация, да и режиссера тоже. — А тебе что, очень важно, что и кто о тебе будет говорить? Секретари ЦК защищают диссертации, потому что ученая степень хоть как-то определяет стоимость человека, не случайно за степень доплачивают. К тому же ты не все время будешь сниматься или ставить. Простои иногда растягиваются на годы. Ученая степень всегда прокормит. Афанасий и народным был, и профессором, а докторскую все-таки защитил. — Он сам написал? — спросил я. — Некорректный вопрос, — ответила Альбина. — О покойниках говорят хорошо или ничего. Все. Пиши заявление о продлении срока, — и протянула мне руку. Я поцеловал ей руку. Я был уже у двери, когда она спросила: — Как тебе показался ТТ? — Он надежный. И умнее, чем о нем думают. Альбина мне не ответила, и я вышел. Я устал от этого разговора. Вечером в общежитии я нашел Швырева, показал ему написанные мною главы. Он быстро листал, делая пометки. — Мне надо две недели, — сказал он. — У меня есть месяц. — Вполне. С тебя аванс в сто пятьдесят рублей. Я отсчитал деньги. Венечка уложился в две недели. Он развил мои немногочисленные открытия. Я понял принцип написания диссертации. Немного новых фактов и много цитат по этому поводу из других источников. Венечка ссылался на работы классиков марксизма, много ссылок было на статьи профессоров института — членов ученого совета и даже на высказывания Классика. — Чаю или кофе? — предложила Альбина. — Чаю. Я перешел в другую субстанцию, если мне чай предлагала самая независимая женщина в институте. Альбина заварила чай. — Я послала диссертацию на внешний отзыв рецензентам. Предзащиту на кафедре проведем в конце месяца. — А Классик читал? — Классик хочет тебя завалить на предзащите. — Он уже читал диссертацию? — Естественно. За что он тебя ненавидит? — Меня ненавидит Великая Актриса. — Понятно, — сказала Альбина. — Ты с нею переспал, а потом увлекся какой-нибудь молоденькой актрисулькой с вашего курса. — Актрисулька, естественно, была, но с Великой Актрисой я не спал. — Почему? — спросила Альбина. Я хотел ответить, что со старухами не сплю, но Актриса была не намного старше Альбины, это бы ее обидело. — На первом курсе не получилось, а потом они меня невзлюбили. — Бывает, — согласилась Альбина. — А завалить меня реально? — спросил я. — Вполне, — ответила Альбина. — Любая диссертация уязвима. На предзащите он просто скажет, что диссертация примитивная и что он недоволен и будет голосовать против. Кафедральные клевретки начнут первыми топить тебя. — Ситуация для меня практически проигрышная? — спросил я напрямик. — Теоретически проигрышная, — поправила Альбина. — Значит, я должен что-то предпринять практически? — Конечно. — А что? — Каждый принимает свое решение, на какое он способен. Анализирует ситуацию, возможности противника и действует. — Силы слишком неравные. Как бы к нему ни относиться, он классик. Он из истории кино. У него в кино знакомые, друзья, ученики. А кто я? По диплому — актер, у которого две роли в кино. Так себе. Эти роли мог бы сыграть любой другой актер моего возраста, и, может быть, даже лучше меня. И сорежиссер очень среднего фильма. Соискатель очень средней диссертации. — Ну и что? — возразила Альбина. — Кино не спорт. В спорте новичок не выходит на ринг против чемпиона мира. В кино новички постоянно выходят против чемпионов и побеждают. Не всегда, но часто, а побеждают, потому что и у чемпионов есть слабые места. — Какие? — У каждого свои. Мне бы насторожиться от этой неопределенности… Я пошел в ресторан «Турист», расположенный в одном из корпусов гостиничного комплекса самого низкого разряда, для участников Всесоюзной выставки достижений народного хозяйства. Заказал двести граммов водки, солянку, бефстроганов — такой обед мог позволить себе студент раз в месяц, после получения стипендии. Сейчас я не экономил, за время съемок смог отложить денег. Со мною заключили договор по двадцать два рубля за смену. Высшая актерская ставка без звания. Через неделю съемок, понимая, что меня уже не отстранят и не заменят другим актером, я зашел к режиссеру и сказал: — Прошу увеличить мне оплату. Я вожу машину без дублера. — Я позвоню на студию, — сказал режиссер. Я знал, что на студии откажут. Так и случилось. На следующий день я на съемки не вышел. Директор картины позвонил на студию, сообщив о случившемся. К вечеру приехал директор объединения. — Мы тебе это припомним, — начал разговор он, — на студии ты сниматься больше не будешь. «Не бойся скандалов, — учил меня Афанасий. — Скандалы в кино прибавляют известности». Я давно понял, что обмениваться угрозами бессмысленно, особенно если противник сильнее и опытнее. Неизвестность более действенна, чем угрозы и предупреждения. Собака, которая лает, не опасна, но от собаки с оскаленной пастью, идущей сзади, можно ожидать нападения в любой момент. Я молча вышел из номера директора объединения. В киоске взял две кружки пива, соленых сухариков и пил вместе с местными молодыми мужиками. Не стань я актером, вот так же каждый вечер пил пиво в Красногородске, только закусывал бы соленым вяленым лещом, а не сухарями. Под дверью своего номера я нашел записку от директора картины с просьбой зайти к нему. Я не пошел, зная, что меня наверняка отслеживают и тут же передадут директору, что я вернулся, и он пришлет своего заместителя или приедет сам. Директор прислал заместителя. — Я уезжаю в Москву с последней электричкой, — сказал я заместителю. — Так и передать? — Так и передай. В любой стране мира актер, нарушивший контракт, мог быть подвергнут многомиллионному штрафу. С нашего советского актера ничего взять было невозможно. На этот раз ко мне пришел директор картины с уже составленным договором. Стоимость моей работы увеличивалась почти и двое. Я подписал договор. Приближался день предзащиты диссертации. На кафедре преподавательницы посматривали на меня с явной жалостью. Классик меня не замечал. Все, наверное, знали, что меня будут уничтожать, и уже были расписаны роли, кто начинает бить, кто за кем выступает, кто присоединяется, — ритуал уничтожения был уже отработан на других, и каждый знал свою партию. В те дни я особенно остро почувствовал, что я чужой. Все знали друг друга давно, десятилетиями, вместе снимались в фильмах, участвовали в фестивалях, имели учеников, которые обязаны поддерживать своих учителей. И в их среде вдруг оказался парень из Псковской губернии, из сельца Красногородское, который был запрограммирован на службу в армии, на работу шофером, плотником, трактористом после возвращения из армии. При определенном упорстве мог, конечно, закончить заочно институт, стать инженером и строить коровники и сельские магазины. И я еще раз пожалел, что нет рядом Афанасия. Он дал бы четкое определение ситуации. Я попытался вспомнить, что он говорил о Классике. «Он трус. Я тоже не храбрец, но я предложил системе свои правила, и система эти правила приняла. А он сразу лег под систему. Он патологически боится власти. Сделал один хороший фильм. Если человек не полная бездарь, он может снять один хороший фильм или написать одну хорошую книгу. Классик — это когда много фильмов или много книг. Второй его фильм — полная неудача. Третий фильм он снимать не рискнул. Заседал в комиссиях и преподавал. И остался классиком. Он, как Бобби Фишер, стал чемпионом мира и перестал играть. И остался чемпионом, которого никто не победил». И я вдруг понял, что я сделаю. В день, когда у Классика были занятия в его мастерской, я пришел в кабинет режиссуры заранее. Классик поздоровался со мною почти радостно. В последние недели он выказывал мне подчеркнутую доброжелательность. Он просчитывал последствия. Никто не упрекнет его в предвзятости. Он приглашал меня в свою мастерскую, спрашивал мое мнение о курсовых режиссерских работах и соглашался с моим мнением. После занятий он сказал, чтобы слышали студенты: — Через год я буду набирать новую мастерскую. Не хотели бы со мною поработать? — Конечно, хотел бы, — сказал я. — Вернемся к этому разговору ближе к набору, — пообещал Классик. На какое-то мгновение я почти поверил ему. — Пошли на мои занятия, — пригласил меня Классик. — С удовольствием, — ответил я. — Но могли бы вы уделить мне несколько минут для приватного разговора? — Давай поговорим, — согласился Классик. Мы вышли из кабинета, прошли в конец коридора, к окну. — Я знаю, вы решили завалить мою диссертацию, — начал я. — Не я, — ответил Классик. — Ученый совет завалит. Очень плохие внешние отзывы. Примитивная, никому не нужная диссертация. Я ожидал, что Классик начнет отказываться и уверять, что все совсем не так. Я не был готов к такому мгновенному признанию. — За что вы меня не любите? — спросил я, по усмешке Классика уже понимая, какой ответ получу. — За бездарность, — ответил Классик. — И актер вы никакой, и преподавать вам противопоказано. Вы темный, малограмотный провинциал. Поезжайте в свою Псковскую губернию, попробуйте поступить в местный театр и играйте там роли председателей колхозов. Вы и фактурно этому подходите. Пока я в институте, вы на моей кафедре преподавать не будете, даже если и защитите диссертацию в другом месте. Если еще есть вопросы, я с удовольствием на них отвечу. Классик стоял слева от меня — правым крюком в челюсть с полуоборота. Вставная челюсть будет сломана наверняка. Я так испугался рефлекторного движения, что заложил руку за спину. Классик улыбался. — Вы занимаетесь боксом? — спросил Классик, улыбаясь. — И вам очень хочется мне двинуть. Левой прямой и крюком справа. Я когда-то тоже занимался боксом. Я вас понимаю. Но… — Классик развел руки. Мы вернулись в кабинет. — Вы идете ко мне на занятия? — спросил Классик громко, чтобы все слышали. — Спасибо, в следующий раз обязательно, — пообещал я. Альбина, когда я вошел к ней в кабинет, поняла все еще до того, как я пересказал свой разговор с Классиком. — Выпей, — сказала она и плеснула в стакан коньяку. — Ты очень бледный. Она выслушала меня молча. — Может быть, рискнуть? А вдруг? — спросил я. — Вряд ли получится. Против Классика никто из ученого совета не пойдет. Вот что. Напиши заявление с просьбой о переносе защиты диссертации на будущий год и укажи уважительную причину. — У меня нет уважительной причины. — А тебе нужна защита диссертации? Не знаю, почему я с нею был откровенным. — Да, нужна, — ответил я. — После окончания института меня прослушали в трех театрах и никуда не взяли. Можно было уехать в провинциальный театр. Аспирантура оттягивала мой отъезд на три года. Я думал, что за три года я решу свои проблемы. Но получается, что не решил. Моя временная прописка заканчивается. Как только я откажусь от защиты, мне не продлят прописку и предложат выехать из общежития. — Снимай квартиру. — Без хотя бы временной прописки мне никто не сдаст. — А фиктивный брак? — спросила Альбина. — Не хочу. Противно. На фиктивный брак тоже сложилась твердая такса. Таких денег у меня не было. Если бы я устроился в театр, мне дали бы временную прописку в общежитии театра. Пути известные и пробитые до тебя десятками тысяч. Зарабатывать деньги на радио и в кино, чтобы внести первый взнос на кооперативную квартиру. Если ты — заслуженный артист, если появилась какая-никакая известность, еще лучше — премия на кинофестивале, предпочтительно на международном, но сойдет и всесоюзный. И еще мелькать в телепередачах, чтобы запомнили, а еще лучше договориться с известным актерским лицом, это так и называлось — «хлопотать лицом», и кто-то из высокопоставленных московских чиновников всегда продавливался и подписывал разрешение на прописку в будущей кооперативной квартире. Некоторым удавалось жениться или выйти замуж за коренного москвича. Жениться, по неофициальной брачной статистике, было легче, чем выйти замуж. Красавицы, правда, выходили замуж за сирых и глупых или старых и больных, но за все годы учебы в институте и аспирантуре мне так и не удалось познакомиться с нормальной московской женщиной, молодой и незамужней, без детей, которая бы жила с родителями в большой квартире, — большой, по тем моим меркам, считалась трехкомнатная. В одной комнате могли бы жить ее отец и мать, во второй я и она, и третья — общая, можно собираться вечерами у телевизора. В те годы в Москве почти все жили бедно и тесно, партийная элита только начала строить для себя дома улучшенной планировки в старых московских переулках. Я буду жить в таком доме, но еще не скоро. В ПРОСТОЕ Я всегда завидовал определенности. Я голодал только несколько раз, когда работал на заводе в Риге, — не мог распределить деньги от зарплаты до зарплаты, и с тех пор у меня остался страх, что я снова буду голодать. Я усвоил с детства: чтобы есть каждый день, чтобы жить в тепле, надо каждый день что-то делать. Летом работать на огороде: сажать, полоть, поливать. Осенью мариновать, солить, квасить все, что выращено летом. С весны кормить поросенка, чтобы осенью, при наступлении холодов, забить его, посолить, накоптить свинины, наделать тушенки, пропустить мясо через мясорубку, залить жиром, подсолить и закатать в стеклянные трехлитровые банки. Летом и осенью собирать ягоды, грибы, солить, мариновать, сушить. Капусту шинковать и квасить. Яблоки замачивать или сушить, чтобы зимой варить из них компоты. В городе можно все это купить, надо только зарабатывать деньги. Но я зарабатывал нерегулярно, а нерегулярность вызывала страх: а вдруг завтра кончатся деньги, а следующей работы еще не будет. Мне хватало студенческой стипендии, то, что зарабатывал у Альтермана-старшего в магазине, я откладывал, но все мои сбережения ушли на пани Скуратовскую. Я снова скопил денег на съемках узбекского фильма и за роль председателя колхоза, но, просыпаясь, каждое утро я не знал, что будет днем. Я завидовал сценаристам, которые с утра садились за пишущие машинки, художники шли в мастерские. Они не знали, купят ли созданное ими, но они производили товар. Я ничего производить не мог. Актер производит, когда его изображение снимают на пленку или каждый вечер выходит на сцену — в зале сидят зрители, которые купили билеты, чтобы смотреть на него. И режиссер, если он не снимает фильм, он тоже ничего не производит. Конечно, можно чтение сценариев или романов, из которых могут получиться сценарии, тоже считать работой. Но я не мог заставить себя читать толстые литературные журналы, чтобы на основе повести или романа задумать фильм. Режиссеры в ожидании будущих съемок смотрели фильмы в Доме кино или постановки в театрах, они запоминали актеров для будущих своих фильмов, я не был уверен, что когда-нибудь снова стану режиссером. Я не был уверен, что когда-нибудь получу главную роль в фильме. Теперь я спал до полудня, потом шел обедать в «Турист» — не в ресторан, а в столовую самообслуживания, потом ходил по улицам, возвращался в общежитие и читал советские детективы. Я знал, что после завершения фильма, пока еще не начался показ в кинотеатрах, режиссер брал копию и устраивал показы в провинциальных городах. Показывать фильм целиком запрещалось, можно было использовать только фрагменты из фильма на встречах со зрителями. Но копию нелегально можно было взять на несколько суток, заплатив девочкам из фильмохранилища. Режиссер брал двух-трех артистов, они выступали по несколько минут перед сеансом, потом показывали фильм и переезжали в следующий кинотеатр. За сутки можно было сделать до пяти выступлений-показов. О плате договаривались заранее. Я позвонил режиссеру, но он отказался — собирался ставить следующий фильм. Я позвонил актрисе, моей матери по фильму, популярной в шестидесятые годы. У нее был хороший голос, она исполняла песни из фильмов, в которых играла. Она все сразу поняла и уже через сутки достала копию фильма у кинооператора, договорилась с Бюро пропаганды, которое устраивало такие гастроли для киноартистов. Мне надо было подготовить свое выступление. Я вспомнил несколько смешных случаев из съемок в Ташкенте, как я повышал свою актерскую ставку, отказываясь выходить на съемки, — я рассказал, будто этот случай произошел не с актером, а с актрисой, женщина всегда вызывает жалость, в моем рассказе актриса была очень бедная. Начинал рассказ, что я местный, псковский, вспомнил, как первый раз поступал в Институт кинематографии и завалился, — люди любят, что не только они, но и те, кому повезло, тоже терпели неудачи. Как ни странно, на моих выступлениях смеялись, аплодировали, я тогда понял, что если у меня будет свой ролик из нескольких фильмов минут на тридцать, то я вполне могу удерживать внимание зрителей не меньше двух часов. Но для этого мне нужна была если не популярность, то хотя бы известность. Афанасий говорил, что в кино ты первую половину жизни работаешь на имя, зато вторую половину жизни имя работает на тебя. У меня начиналась только первая половина жизни в кино. Мы объехали несколько районов. Каждый день мой заработок превышал мою месячную аспирантскую стипендию. В Красногородске я выступил на пяти сеансах, меня помнили, и все хотели посмотреть. У себя на родине я выступал бесплатно. Мать была на всех пяти сеансах. Заведующая почтой после увиденного фильма сказала матери, что переведет ее из отдела посылок на выдачу денежных переводов, работу более легкую. Это был мой первый успех, но не последний. На банкетах после фильма я поднимал тосты за местных руководителей. Здесь, в Красногородске, меня выдвинут кандидатом в депутаты в Верховный Совет страны, согласовав, естественно, с областным руководством. Премьеру в центральном кинотеатре Пскова прокатчики назначили на вечер в воскресенье. Как только я вошел в кинотеатр, то сразу почувствовал нервозность директора, старой тетки в платье из панбархата, с только что уложенной и залитой лаком прической. — Есть какие-нибудь проблемы? — спросил я напрямик. — На премьере будет Воротников, бывший секретарь обкома. Теперь он в ЦК партии. И все руководство области. Вы уж постарайтесь. Воротников еще в школе мне сказал: «Я тебе, скотина, этого никогда не забуду». И я это помнил, и он наверняка ничего не забыл. Он вряд ли был теперь против фильма, зная мнение первого человека в стране и прочитав хвалебную рецензию в «Правде». Но я занимался незаконным заработком, используя копию фильма. Фельетон на эту тему мог появиться в любой московской газете. Зрительный зал уже заполнялся, но два ряда, оставленные для областного руководства, оставались свободными. Наконец они появились в зале. Первым шел Воротников, за ним, по-видимому, нынешний секретарь обкома. Среди темно-синих костюмов выделялась зеленая форма с голубыми кантами — явно председатель областного управления КГБ, полковника в серой милицейской форме Бурцева я узнал сразу. Он не изменился, не пополнел. Тогда в Красногородске он был майором. Я вышел на сцену, сказал, что рад встрече с земляками. Воротников рассматривал меня из зала, сложив руки на животе. Решение я принял мгновенно. Если не отступлю, то проиграю. Но отступать надо не покорно, а показывая силу или блефуя, когда этой силы нет. — Я рад видеть знакомые и родные лица в зале. Я рад видеть Петра Анисимовича Воротникова, бывшего секретаря обкома, а теперь работника Центрального Комитета Коммунистической партии Советского Союза. Я сделал паузу. Первыми зааплодировали два ряда руководящих кресел, аплодисменты подхватил весь зал. Я внес изменения в свое уже обкатанное в других кинотеатрах выступление и рассказал, как соперничал с сыном Воротникова в школе. Как мы оба были влюблены в одну девушку и даже дрались из-за нее, и как Воротников ликвидировал конфликт, наподдав своему сыну и мне. А девушка, которая так и не могла определиться, по сей день не вышла замуж. Зал хохотал. Я закончил рассказ и сделал приглашающий жест, прося выйти Воротникова на сцену. Он встал, раскланялся, но на сцену не шел. Зал продолжал аплодировать. Воротников поднялся на сцену, наклонился ко мне и шепотом сказал: — Ты в Москве кое-чему научился, но перебираешь. — И еще я хочу поблагодарить полковника Бурцева. Он в зале, — продолжил я. Бурцев встал. — Он мог завести на меня уголовное дело, и я никогда не стал бы артистом. Бурцеву аплодировали не менее бурно. После фильма меня и актрису пригласили в загородную резиденцию секретаря обкома. Пили водку под хорошую закуску, вспоминали, как много сделал и делает для области Воротников. Он пил мало и, как мне показалось, старался не встречаться со мною взглядом. Я тогда еще не знал, что в политике все переменчиво — и забывают бывших и лучших друзей, и объединяются бывшие противники. Я не был ни другом, ни противником, он меня помнил хитрым и безжалостным мальчишкой, который избил его сына; рассматривая меня сейчас он, может быть, пытался просчитать, кто за мною стоит. В Москве могли быть самые необыкновенные сочетания. А вдруг я жених дочери члена Политбюро или Маршала Советского Союза. Такие, как он, не верят в случайность. Что случайно редакторша увидела меня в узбекском фильме и порекомендовала режиссеру, но могла не увидеть и не порекомендовать. Он играл по другим правилам, в которых не предполагалась случайность, где никто и никогда не мог однажды утром проснуться знаменитым. Все решалось при помощи годами наработанных связей. Если ты оказал услугу, то можешь рассчитывать на ответную услугу. Если поддержал ты, то поддержат и тебя. Но если ты дал основания усомниться в преданности системе, тебя лишат права принимать решения на своем уровне ответственности. В лучшем случае понизят уровень ответственности, в худшем это почти всегда конец карьеры. Система исключала возвращение на прежнее место. Воротников не сделает ни одного неверного шага. Он вернется в Москву и постарается узнать, кто за мною стоит. Я тогда многого не знал. Верил в справедливость, в незыблемость строя, порядка и правил, которым следовали все. Я, как и миллионы, не мог даже предположить, что система может рухнуть в три дня. Как потом выяснилось, эту возможность не просчитывал никто, даже Центральное разведывательное управление Америки. Может быть, от комплекса неполноценности я и сам не очень верил в свои актерские возможности, и Классик все четыре года обучения в институте использовал меня в учебных спектаклях только в эпизодических ролях, внушая, что я актер не для главных ролей, что я середняк. Я даже не мечтал однажды сыграть главную роль и получить главный приз в Каннах, Венеции или Берлине. Был еще «Оскар», приз Американской академии кино, но советские фильмы за последние двадцать лет не проходили даже номинации, когда из пяти лучших зарубежных картин, снятых не на английском языке, отбирали одну, самую достойную. После возвращения в Москву из Пскова я сходил на почту. В моем ящике, который я абонировал, оказалось два письма: от матери, с опоздавшими новостями из Красногородска, и из Госкино СССР. Я впервые получал письмо из правительственного учреждения, в котором сообщалось, что фильм «Иду на Вы» киностудии «Мосфильм» выдвинут на Всесоюзный кинофестиваль, который состоится в Алма-Ате, и что я включен в делегацию. Я получил билеты и деньги, вылетать надо было только завтра. У женщин интерес следить за модой закладывается, вероятно, с пеленок, когда девочку одевают в яркие одежды, ей тем самым внушают, что она должна нравиться всем, и внушают ей постоянно. Я всегда носил недоношенное двоюродными братьями матери. Она перешивала мне брюки, суживая и укорачивая, из пиджаков кроила курточки, покупались только ботинки: у дядьев были крупные ноги, да и обувь они чинили по многу раз, а выбрасывали, когда нельзя было носить не только по мокрому, но и по суху. Наверное, моя страсть к костюмам зародилась еще в детстве. Из Германии я привез свитера, светлый костюм из плащевой ткани, брюки и куртку со множеством карманов, были у меня и два вполне приличных пиджака на каждый день — когда Альтерман работал еще в комиссионном магазине, теперь он снова работал в Управлении торговли, но уже не просто одним из заместителей, а первым заместителем. Я не знал, какую одежду носят актеры на фестивалях, но по телевизору знаменитостей показывали в вечерних костюмах с галстуками-бабочками. Афанасий, уезжая на фестивали, брал смокинг и не меньше трех костюмов. И он, наверное один из немногих режиссеров, имел свой смокинг: режиссеры, чьи фильмы выставлялись на зарубежных кинофестивалях, обычно брали смокинги в костюмерных киностудий. Как всегда в экстремальных ситуациях, я решил посоветоваться с Альтерманом. Мне повезло, он оказался в своем кабинете в Управлении торговли. Я изложил ему суть проблемы. — Перезвони через полчаса, — сказал он. Я перезвонил. — На кинофестивалях стиль одежды самый свободный, — сообщил он. — Знаменитости могут позволить себе все, но вечерний костюм, не обязательно смокинг, желателен, особенно на правительственных приемах. Республиканское руководство такие приемы делает обязательно. И на открытии, и на закрытии кинофестиваля. Записывай телефон. Зная четкость Альтермана, я заранее приготовил ручку и записную книжку. Он продиктовал номер телефона и пояснил: — Это сотая секция ГУМа, где одевается номенклатура. Попросишь Веру Ивановну. Крашеная блондинка, обычно в голубом костюме или платье. Она назначит тебе время и встретит, вход в секцию по особым пропускам. Дашь ей сверху сто рублей. — Возьмет? — спросил я. — Конечно. Номенклатура, которую они обслуживают, никогда лишнего рубля не дает. А им тоже надо подрабатывать. Твои размеры я сообщил. Удачи. Не получишь приза, не переживай. На фестивале, как на Олимпийских играх, главное — не победить, а участвовать. Я позвонил Вере Ивановне, мы условились, когда она выйдет встречать. До встречи у меня оставалось больше часа, я доехал до сберегательной кассы и снял деньги с запасом, не зная, какие траты меня ждут, но запас карман не тянет, я об этом помнил всегда. Сотая секция оказалась ГУМом в миниатюре. Сейчас, анализируя прошлое, понимаю, что большую часть своей жизни я прожил в системе абсолютно извращенной, но четкой и понятной. Каждый мог иметь только самое необходимое. Более лучшее, интересное, да и просто лишнее доставали через знакомых, поэтому выстраивались цепи, которые замыкались на продавцах одежды, парфюмерии, мяса, фруктов, на аптекарях, врачах, портных, слесарях станций технического обслуживания, работниках ЦК партии, судов, милиции. У Афанасия в его записной книге было несколько тысяч телефонов. В этой системе жили миллионы. Но была и другая, номенклатурная система, со своими магазинами-распределителями, со своими больницами, аптеками, где все стоило дешевле и было лучшего качества. Система имела свои разветвления. Районная номенклатура пользовалась минимальными преимуществами, чем выше чиновник занимал пост, тем больше было привилегий. Пока я в эту систему с помощью Альтермана попал с черного хода. Я купил темный вечерний костюм, сшитый в Италии, легкий, удобный. Костюм мне подобрали быстро, моя, пока еще стандартная, фигура не доставляла хлопот ни мне, ни продавцам. Еще я купил белый джинсовый костюм бразильского производства, несколько рубашек и вышел из магазина настолько загруженный пакетами, что пришлось взять такси. В такси я ездил только при чрезвычайных ситуациях, считая, что бессмысленно платить пять рублей, если можно доехать за пять копеек. Эта привычка настолько закрепилась, что сейчас, когда я — обеспеченный, а как многие считают, богатый — еду в такси, то машинально поглядываю на счетчик, отмечая быстро набегающие рубли. Человека даже не надо тестировать: если он следит за счетчиком, значит, он долго был бедным, или военным, или чиновником — их возили на машинах бесплатно, и платить за свой проезд они отвыкли. Во всем мире одежда и аксессуары дают первичное представление о человеке, о его стоимости. Я был абсолютно убежден, что истинная значимость человека к его одежде не имеет никакого отношения, но сегодня я, как и все, составляю первичную калькуляцию стоимости собеседника. Костюм может быть и от Киндзо, и от Валентино, и от Босса, и даже от нашего Кейвина Кляйна. Человек, который может позволить костюм за пять тысяч долларов и часы хотя бы за тысячу, вызывает доверие. Можно, конечно, ошибаться, сегодня много подделок, но наметанный глаз определяет фуфло. Советские носили стандартные костюмы, отдавая предпочтение импорту хотя бы из Восточной Европы. И опытный человек, зная мою любовь к костюмам, тоже, наверное, определял, что костюм для меня был мечтой, первый свой костюм я надел на выпускном вечере в средней школе. И моя любовь к джинсам, джинсовым и кожаным жилетам — это все из детства, я ношу их потому, что недоносил в детстве. А пока я ехал на второй в своей жизни кинофестиваль. Автобус отходил от Дома кино. Когда я вошел в салон, на меня обратили внимание, особенно женщины. Наверное, я хорошо смотрелся в белом джинсовом жилете, голубой рубашке. Я редко позволял себе голубое: после перенесенного в детстве туберкулеза кожа у меня была бледной, а от усталости даже серой. Я многое перенял от Афанасия. Я еще не мог позволить себе выезжать зимой в горы, когда при ярком зимнем солнце загораешь за несколько дней, но я и в Москве не пропускал ни одного солнечного дня. В общежитии, надев теплую куртку, я часами сидел на лоджии, а чаще шел на сельскохозяйственную выставку рядом с институтом, выбирал скамейку на солнечной стороне и сидел, подставив лицо солнцу. На съемках я загорел до кирпичного цвета, и гример подбеливал мне лицо, чтобы на экране не заметили перепада в цвете. Я знал почти всех актеров в салоне, меня не знал почти никто; конечно, видели меня с Афанасием, встречались в общежитии и в институте, но на фестиваль ехали уже известные или почти известные. Я сел в самом конце автобуса и смотрел в окно на московские окраины, застроенные стандартными девятиэтажками, в последние годы почти не строили блочных пятиэтажек. Летели в Алма-Ату на «ТУ-134», напоминающем своими аэродинамическими формами средний бомбардировщик. Потом я на этих «ТУ» буду летать лет двадцать, на узких креслах, в тесных проходах, потому что у нас изделие, запущенное в серию, выпускают десятилетиями — то ли из бережливости, то ли из страха, как бы не было хуже от любого улучшения. Моей соседкой оказалась народная артистка из Риги. В Латвии каждая третья женщина чем-то похожа на артистку своей крупностью и белесостью. Наверное, ей полагалось лететь в первом классе — и как народной артистке, и как члену жюри кинофестиваля, но что-то перепутали, и она оказалась в экономическом, в кресле рядом со мною. — Может быть, вы хотите сидеть у иллюминатора? — спросил я. — Хочу, — ответила она. Мы поменялись местами. На ее мгновенный осмотр ушло не больше полутора секунд, но она осмотрела мой джинсовый жилет, рубашку, золотые часы «Роллекс» от Афанасия и, слегка втянув воздух, сказала: — Живанши? Она абсолютно точно определила парфюм из запасов Афанасия. — Неравнодушна к хорошему французскому парфюму, — призналась она и спросила: — Вы режиссер? — Иногда, — ответил я. — Я не очень хорошо понимаю русские нюансы, поэтому на мой конкретный вопрос лучше давать конкретный ответ. — Я сплошной начинающий. Как режиссер поставил один фильм, а как актер сыграл одну главную роль. — В каком фильме? — «Иду на Вы». Этот фильм в конкурсе. — Про колхоз? — Про колхоз. — А вы играете главного колхозника? — Конечно, главного. Неглавных на фестиваль не посылают. — Голова болит. — Есть пентальгин, есть коньяк, — предложил я. — Коньяк, — предпочла она. Я достал плоскую серебряную фляжку и дне серебряные рюмки из дорожного несессера Афанасия и плитку шоколада. Я выпил пятьдесят граммов, она — остальные сто пятьдесят. В Алма-Ате я помог ей спуститься по трапу. Встретились мы перед открытием фестиваля на красной дорожке, протянутой по лестнице, ведущей во дворец, где происходили республиканские съезды. Она взяла меня под руку, и мы двинулись к дворцу. Я слышал, как впереди через микрофоны объявляли фамилии актеров, когда они, вероятно, проходили мимо телевизионных камер. Произнесли ее фамилию, и зрители зааплодировали, ее знали и помнили. Произошла заминка: я должен был идти в другой, общей группе актеров, но опытный ведущий церемонии открытия мгновенно нашел мою фамилию в списках и не менее торжественно произнес: — Петр Умнов! Она остановилась и подняла мою руку, как поднимают на ринге руку победившего боксера. Ее жест оценили, и меня встретили аплодисментами не меньшими, чем ее. Я запомнился потому, что шел со знаменитой артисткой. Потом на других фестивалях, встречах, симпозиумах, которые снимало телевидение, я старался оказаться рядом с известными всей стране лицами, как теперь молодые и неизвестные актеры и актрисы всегда крутятся рядом со мною, потому что это гарантия, что их тоже покажут по телевидению. Больше ее до самого окончания фестиваля я не видел. Члены жюри, как и на всех фестивалях, жили в отдельной гостинице, на Медео, в загородной резиденции Совета Министров. Я не рассчитывал ни на какие призы, не старался угадать, кто победит, предполагая, что все заранее распределено. Актеров разделили по группам и вывозили по окрестным колхозам. Нашу группу возглавляла актриса, бывшая жена знаменитого режиссера, зрители ее запомнили еще по довоенным его фильмам «Свинарка и пастух», «Трактористы». В группу зачислили двух ее подруг, ставших известными в пятидесятые годы, молодую блондинку из Белоруссии, которая исполнила несколько главных ролей в фильмах про белорусских партизан, и меня. Перед показом моего фильма выступали актрисы, рассказывали смешные случаи на киносъемках, втроем исполняли знаменитую когда-то песню, про степного орла и лихого казака. Блондинка исполняла трогательную песню из партизанского фильма. Последним выходил я и говорил: — Сейчас вы посмотрите фильм, где я главный герой. Учитывая, что вы на меня будете смотреть полтора часа и чтобы вам еще больше не надоесть, я благодарю вас за теплый прием и желаю приятно провести вечер. Фильм с моим участием был показан в конкурсной программе. На следующий день республиканские газеты — партийная и комсомольская — вышли с хвалебными рецензиями. За два дня до закрытия фестиваля в Алма-Ату прилетел ТТ. Я обрадовался. У меня накопилось много вопросов, которые я почему-то стеснялся задать более опытным по участию во многих фестивалях. — Потом, — ответил ТТ и ушел. Мне объяснили, что он прилетел к своей многолетней любовнице, красивой и, как говорили, бездарной актрисе лет тридцати. Она оказалась совсем не бездарной, — когда ТТ попросил меня снять ее в своем фильме, я выполнил его просьбу, никогда об этом не жалел, хотя многие считали, что я отдавал долги ТТ. Может быть, и отдавал, потому что долги надо отдавать, а неблагодарность — одна из самых худших черт человеческого характера. КИНЕМАТОГРАФИЧЕСКИЕ СВЯЗИ Наступило закрытие фестиваля. Критики выстраивали прогнозы. Фильм с моим участием в прогнозах не упоминался. Я думал, что фильм будет отмечен каким-то дипломом или премией Министерства сельского хозяйства. Но чтобы получить приз за главную мужскую роль — я об этом даже и не думал. Я решил, что в получении приза помог ТТ, и подошел к нему на завершающем банкете. — Спасибо за приз, — сказал я. — Тебе спасибо, — ответил ТТ. — Спасибо за вашу помощь, — сказал я. — Помощь была небольшая, — признался ТТ, — конечно, в жюри были пара наших, с которыми поговорили перед фестивалем. Но на все жюри повлиять невозможно. Как только на них начинаешь жать, они из протеста голосуют «против». Я узнавал, споры были. Тебя поддержала латышка. Прибалты всегда голосуют «против», но, когда она выступила за тебя, сомневающиеся тоже проголосовали «за». Мы себя держим за провинциалов, а прибалты вроде как бы Европа. Какая Европа?! Чухна, вроде финнов. Я подошел к великой латышской актрисе. Она уже заметно выпила и сидела в полном одиночестве. Исполнив свою роль в жюри, она уже никого не интересовала. — Спасибо за поддержку. — Я поцеловал ей руку. Она показала на стул рядом с собою. — Ты рад? — спросила она. — Еще не знаю. Я не ждал. — Никто не ждал. — Актриса усмехнулась. — Но у вас был уже другой фильм о председателе. О председателе-хаме, который кричит, выгоняя людей на работу. Он мог даже ударить. И это оправдывалось. Все же ради людей. Я не люблю хамов. Их никто не любит, кроме ваших, потому что они тоже хамы. Актриса осмотрела стол. Все бесплатное, положенное участникам фестиваля, было уже выпито. — Что принести? — спросил я. — Коньяк, — сказала актриса. — Такой же хороший, какой был у тебя во фляжке. Я голосовала за тебя еще и потому, что ты пьешь хороший коньяк. Я сходил в бар, принес коньяк ей и себе. После выпитого она не могла идти. Я взял ее под руку, довел до лифта, потом до ее номера. Членов жюри, как только закончилась их работа, поселили вместе со всеми в гостинице, освободив резиденцию для какой-то международной делегации. Я уложил ее, пожелал спокойной ночи. — Завтра у меня будет раскалываться голова, — сказала актриса. — Чем снимаете? — спросил я. — Коньяком. На завтрак актриса не вышла. Я отнес ей в номер коньяку, лимон, тарталетки. Вскипятил воду, заварил кофе и подал в постель. — За это я буду тебя любить всю жизнь, — пообещала актриса. Она выполнила свое обещание. На все кинофестивали, конференции, симпозиумы и даже на республиканские фестивали латышской песни я всегда получал официальные приглашения. Вечером несколько телевизионных групп хотели взять у меня интервью. Но ТТ предупредил: — Ты выпил. Не надо. На экране все видно. Перенеси на утро. — Как-то неудобно… — Удобно, — сказал ТТ. — Ты сегодня звезда, ты знаменитость. Утром я принял душ, побрился, надел модную немецкую куртку и спустился в холл, где меня ждали телеоператор и журналистка. Я уже знал, о чем буду говорить, вне зависимости от того, о чем меня будут спрашивать. Потом это искусство общения с журналистами я доведу до совершенства. Журналистка, маленькая, ладненькая, в дорогих зеленых шортах, кофточке от Диора, кожаных сандалетах, ремешки которых охватывали тренированные икры, — дочь известного кинооператора. Она работала в «Кинопанораме», самой большой и популярной передаче о кино, снимала ироничные репортажи, с которыми ведущий передачу соглашался или не соглашался. Я не был героем ее романа, и надо было ожидать каверзных вопросов. Так и получилось. — Снимаем, — сказала она. На видеокамере зажглась красная лампочка. Значит, оператор включил камеру. — Вы получили главный приз за лучшую мужскую роль. На этот приз претендовали замечательные, талантливые актеры, а получили вы, никому не известный актер. Как вы сами считаете, вы такой талантливый или вам повезло? Я молчал, держал паузу, как учил меня Афанасий. — Все могут успокоиться, — сказал я. — Это мой первый и последний приз за главную роль. Больше призов не будет. — Не поняла? — Я режиссер и не собираюсь актерствовать, может быть, буду соглашаться только на небольшие роли в эпизодах. — Но вы же закончили актерский факультет? — Я еще закончил аспирантуру по режиссуре, снял как режиссер пока только один художественный фильм, сейчас готовлюсь к съемкам следующего. — Первый раз слышу о вас как о режиссере. — Значит, плохо подготовились к интервью. Я, например, о вас знаю не все, но многое. — Например? — Что вы дочь известного оператора, что вы чаще берете интервью у тех, с кем вы учились во ВГИКе, что вам очень нравится актер Абдулин. — А вам? — А мне нет. — Почему? — Мы будем говорить об итогах фестиваля или об Абдулине? Она переключилась мгновенно, вероятно решив, что при монтаже вырежет этот кусок. — Ваш учитель, наш классик, конечно, будет рад, что вы получили главный приз на фестивале. — Вряд ли. Классик очень не любит меня. — Возможно, вы заблуждаетесь? — Я не заблуждаюсь. Я знаю. И что такое учитель? Учитель — это у кого можно научиться. Я учился в основном у Афанасия. — Вы все подвергаете сомнению. Но вы не сомневаетесь, что классик есть классик? — Как раз сомневаюсь. Классик снял одну картину. — Две. — Вторая была настолько плоха, что о ней практически не упоминают. Снять одну картину или написать одну книгу может почти каждый человек. Классик — это когда много картин, как у Чаплина, или Бергмана, или у нашего Афанасия. Как у писателей, у режиссеров тоже должно быть собрание сочинений. Классики — это Толстой, Чехов, Достоевский. — Очень интересно! Значит, вы из наших сердитых молодых людей? — Я из достаточно трезво мыслящих молодых людей. — А как вы оцениваете сегодняшнее состояние советского кинематографа? — Как вялотекущее. — Поясните. — Был великий подъем нашего кино в конце пятидесятых — начале шестидесятых, когда пришли Кулиджанов, Ростоцкий, Чухрай и десятки других талантливых режиссеров. Когда хвалишь, упоминай фамилии, учил меня Афанасий. Те, кого ты похвалил, обязательно запомнят тебя, так же как и те, кого ты поругал. Те, кого ты хвалил, при случае помогут тебе. Те, кого ты ругал, найдут способ свести с тобой счеты. Те, кого я хвалил, потом мне помогали… — А сегодня очень небольшой приток молодых, — продолжал я. — Приз за лучший дебют получил режиссер, которому сорок один год. Ситуация должна меняться. — На ваш взгляд, от кого зависит, чтобы ситуация изменилась? — От Комитета по кинематографии, он же нами руководит. Как руководит, такое и кино! Я был смелым. Потом будут говорить, что чуть ли не я снял председателя Кинокомитета. На самом деле еще в Пскове Воротников, как бы между прочим, сказал, что в ЦК партии готовится постановление по работе с творческой молодежью и что скоро в Кинокомитете поменяется руководство. Я мог позволить себе быть смелым и выжал из этого интервью все возможное для себя. Теперь мне оставалось только ждать. «Кинопанорама» должна была выйти в эфир через неделю. Чтобы не смотреть телевизор в холле общежития, я купил портативный черно-белый телевизор «Шилялис», который делали на оборонном заводе, поэтому он был хорошего качества. Наконец настал вечер «Кинопанорамы». Как я и предполагал, начало интервью сократили, но оставили мои высказывания и о Классике, и о Кинокомитете. Я просчитал почти все точно. Ведущий «Кинопанораму» известный кинодраматург не любил Классика, и у них были свои счеты еще с конца тридцатых годов, а о смене руководства Кинокомитета телевизионщики, вероятно, уже знали, и они могли позволить себе быть смелыми и объективными. Я себе понравился. Говорил спокойно, когда необходимо, держал паузу, чтобы привлечь внимание к тому, что собирался сказать. И даже свой выход из интервью я срежиссировал. Поблагодарил корреспондентку, улыбнулся и пошел между столиками летнего кафе к морю, зная, что этот план оператор не упустит. В институте я зашел к Альбине и поставил на ее стол статуэтку из самшита. Местный скульптор выточил из одного куска дерева мужчину и женщину. Они были неразделимы, спины и ягодицы скульптор отполировал почти до мраморной гладкости, но, в отличие от мрамора, единое тело было теплым. У скульптора на рынке их было десять штук, и я их всех купил. Альбина, рассматривая скульптурку, прошлась пальцами по ягодицам, спинам, посмотрела на меня и сказала: — Не знаю, то ли ты будешь большим художником, то ли большой сволочью. — Эти качества могут совмещаться и в одном человеке, — ответил я. — Вчера у Классика был сердечный приступ. Сегодня он не вышел на работу. Зачем бить стариков? — Бить не надо ни стариков, ни молодых, — ответил я как можно нейтральнее. — Но когда Классик бил меня, что-то никто не сказал ему, что не надо бить молодых, потому что молодые вырастают и дают сдачи. — Стариков надо прощать, — сказала Альбина. — Молодых тоже. — Ректор просил тебя зайти. Я зашел в приемную ректора, секретарша тут же нажала на клавишу кабинетного переговорного устройства и назвала мою фамилию. Тогда я еще радовался, когда меня узнавали, сейчас я не радуюсь, а скорее недоумеваю, если кто-то меня не узнает, потому что уже давно появляюсь только в тех местах, когда знаю, что будет телевидение. Я примелькался, как те полсотни политиков, фамилии которых не все помнят, но все знают, что они значительные фигуры в политике. Ректор, принимая студентов, обычно не вставал, здоровался и жестом показывал на стул, стоящий у его стола. Афанасий научил меня многим уловкам. В их числе было и вхождение в кабинет руководства. Надо идти медленно, чтобы руководитель успел не спеша встать и пойти тебе навстречу. А если он не встает, тем самым демонстрируя свою значимость и твою подчиненность, еще больше замедли свое движение и садись не торопясь, пусть подождет. Я шел медленно, и ректор встал. Я замедлил свое движение, и он пошел ко мне, протянул руку. Ладонь у него была огромная, и все в институте знали, что он жмет крепко, может быть, даже тренирует мускулатуру на пожатиях рук. Ему не удалось сразу сжать мою ладонь. Почувствовав сопротивление, он отпустил мою руку, кивнул в сторону журнального столика с двумя креслами. — Чай? Кофе? — спросил ректор. — Чай, — ответил я. Секретарша тут же внесла поднос с чаем, печеньем, нарезанным лимоном, маленькими фигурными кусочками сахара в сахарнице. — Поздравляю, — сказал ректор. — Спасибо. Ректор рассматривал меня, будто видел впервые, хотя я здоровался с ним больше пяти лет. — У вас проблемы с защитой диссертации? — спросил ректор. — У меня нет проблем. — Можно поставить защиту на осень. — Не пройду. Старики зарубят. Особенно сейчас. — Пожалуй, — согласился ректор. — Классики не любят, когда ставят под сомнение их авторитет. Хотя какие это классики. Их фильмы и их самих никто в мире не знает. Но они сбились в стаю. И поддерживают друг друга. Вакансии все заняты, более молодым не пробиться. Места освобождаются только с естественным убытием, то есть со смертью. И так везде. Старики руководят, старики правят страной. Я подумал, что ректор тоже старик. Тогда мне казалось, что все, кому за пятьдесят, старики, а шестидесятилетние — глубокие старики. Сейчас я так не думаю. — Посмотрим на ситуацию весной, — сказал ректор. — Товар произведен, и он все равно найдет покупателя. За год диссертация не устареет. — Спасибо, — сказал я. На кафедре ассистентки со мною поздоровались и с подчеркнутым усердием стали переставлять папки в шкафах, что-то печатать, кому-то звонить, они меня даже не поздравили, вероятно опасаясь, что внимание ко мне Классиком будет расценено как предательство. Классика я встретил недели через две. Мы шли по коридору навстречу друг другу, разойтись — никакой возможности. Классик замедлил свое движение. Он, конечно, много раз представлял нашу встречу, наверное, придумывал ту единственную фразу, которую скажет, но, как ни готовишься, встреча бывает всегда неожиданной — то ли раньше, чем ее ждешь, то ли позже, когда уже забываешь об обиде и расслабляешься. Из кабинета вышла молодая преподавательница, Классик тут же обратился к ней, он о чем-то спрашивал, она отвечала. Я прошел мимо, меня не заметили — мало ли по институтским коридорам ходят бывших студентов. Этот прием я запомнил и потом сам использовал его. Классик ничего не забыл и не простил, наша борьба только начиналась. Его союзницей была Великая Актриса, и самые чувствительные удары я еще получу от нее, навсегда усвоив принцип, что самым неудобным противником является женщина, из-за непредсказуемости своего поведения. Через неделю после «Кинопанорамы» вышло постановление ЦК и правительства об усилении работы с творческой молодежью. Журналисты запомнили, что я одним из первых говорил о молодых. Мне пришлось расписывать время на интервью для нескольких редакций на радио и двух программ телевидения. Я по-прежнему помнил заветы Афанасия: хвали людей, которые тебе помогали, люди не терпят неблагодарности. Это ведь так просто: назвать имя человека и сказать о нем несколько добрых слов. Все любят, когда их хвалят: мужчины, женщины, кошки, собаки и даже тигры и жены. Я похвалил ТТ, вполне искренне, я похвалил редакторшу — она стойко держалась, когда в ЦК комсомола нас могли зарубить, и вообще, она открыла меня. Через неделю, когда пресса и телевидение отреагировали на постановление ЦК, обо мне уже никто не вспоминал. Фильм вышел в прокат, критики отмечали необходимость такого фильма, несколькими строчками упоминали о моей роли, самые информированные добавляли о призе за главную мужскую роль. Слава ко мне пришла и продержалась ровно две недели. ПОДГОТОВКА К НОВОМУ ШТУРМУ И все приходилось начинать сначала. Я позвонил на «Мосфильм» редактору-организатору, чтобы она выписала мне пропуск. Я назвал ее по имени, запомнив навсегда урок Афанасия. Как-то он, знакомя меня с чиновником комитета, назвал мне его имя, отчество, должность, а меня представил по имени как аспиранта Киноинститута. Часа через два, за ужином, он спросил меня: — А как зовут… напомни мне его имя и должность в Кинокомитете? Я не мог вспомнить. — Не запоминаешь — записывай! Я стал записывать и записываю по сей день, хотя сегодня уже почти у всех есть визитные карточки. И некоторые носят при себе уже целые картотеки. Я одним из первых завел электронную записную книжку, в которой на сегодня уже более пяти тысяч фамилий с телефонами. В моей электронной книжке сейчас больше записей, чем досталось мне от Афанасия. В те времена к каждому из объединений были прикреплены до трех десятков режиссеров. Объединение снимало от пяти до десяти фильмов в год. Но одни снимали каждые полтора года, больше по технологическому циклу не получалось, другие ждали своей очереди по пять и по семь лет. Я пытался вычислить, по каким принципам одни получают работу по первому требованию, другие терпеливо ждут своей нечетко определенной очереди. Выписав имена режиссеров в порядке очередности, с какой они снимали, я все-таки вывел закономерность. Вне очереди запускались режиссеры фильмов о колхозниках и рабочих. Потом шли режиссеры, которые делали фильмы к определенным революционным датам. Это мог быть юбилей Октябрьской революции, 60-летие ЧК — ГПУ — НКВД — КГБ. Были фильмы после постановлений ЦК и правительства, комедии поощрялись, почти как фильмы о рабочих и колхозниках. Экранизировалась литературная классика, но, учитывая, по-видимому, дороговизну постановки костюмного фильма, классику изредка позволяли снимать двум-трем режиссерам «Мосфильма», не потому, что они были талантливее других, а потому, что заслужили право выбирать своими званиями и наградами. Просчитав все варианты, я понял, что наибольший шанс получить постановку фильма — если у меня будет сценарий о школьниках, потому что критики постоянно писали, что не снимаются фильмы о подростках, лучше, если это будет комедия, а еще лучше, если музыкальная комедия. По дороге на «Мосфильм» я купил на Киевском рынке персики, груши, в гастрономе напротив студии несколько бутылок хорошего грузинского вина, водку, помня завет Афанасия: не скупись, потому что скупой платит дважды. Меня встретили как хорошего знакомого, поздравляли. Редакторши быстро накрыли стол. Я произнес тост за свою редакторшу, которая меня открыла, и я этого никогда не забуду. Редакторши были симпатичными, но старыми, всем далеко за сорок, я посматривал на редактора-организатора, самую молодую. Я уже заканчивал институт, когда она поступила на первый курс. Я бы с ней с удовольствием переспал, но побаивался отца, режиссера среднего, но скандального. Меня спрашивали, что собираюсь делать дальше. Естественно, снимать. А что? Музыкальную комедию о школьниках. Меня похвалили за правильный выбор, но моя редакторша сказала: — Все хотят снимать музыкальную комедию о школьниках. Но, во-первых, сценариев о школьниках почти никто не пишет, комедий пишут еще меньше, а музыкальные комедии снимает один Гайдай. Он придумывает эти комедии, рассказывает авторам, а они расписывают его замысел. — Спасибо за подсказку, — сказал я. — Пусть будет сценарий о школьниках, а комедийные и музыкальные ситуации я придумаю. Пусть будет просто комедия — я найду место для школьников и для музыки. Я знал, что редакторши запомнят, что я сказал, надо только время от времени напоминать о себе. Провожал я, естественно, самую молодую. Отвез на такси, довел до подъезда. Она сама сказала: — Родители в туристической поездке и Греции. Можешь подняться. Мы не дошли до ее комнаты и занялись любовью на ковре в гостиной, потом она приготовила ужин, поджарив ромштексы. Мы ужинали, она рассматривала меня. — Как понять это изучение? — спросил я. — Не могу понять, что из тебя получится, — ответила она. — Готов выслушать предположения, — подсказал я. — Я как все: люблю, когда говорят обо мне. — Нет предположений. Я видела тебя в двух фильмах. Прежде чем утвердить тебя на роль, мы заказали для просмотра твой узбекский фильм. — И как? — Да никак. Я была против, твоя редакторша настояла. Впрочем, мнение редактора совещательное, принимает решение режиссер. Но ты был забавным, такой криволапенький плебей. Не с горечью и не с обидой я тогда просто отметил, что вряд ли бы она когда-нибудь легла со мною, если бы я сегодня не был победителем. Я получил на фестивале приз за главную мужскую роль, и мне уступили. — Ты же киновед, критик, вас учили прогнозировать. Какой твой прогноз? — Честно — не знаю. Мало информации. Обычно видно — дурак, но талантлив от пупа, неталантлив, но умен, расчетлив и с дурным характером или середняк, набирающий профессионализм от фильма к фильму. — А просто — и талантливый, и умный, и с замечательным характером? — Такого не бывает. Сейчас меня не знают. Но после первых фильмов, которые я сниму, вот такие умненькие девочки и мальчики, хорошо образованные, будут судить обо мне без скидок и снисхождения. — Кстати, — сказала она, — в объединении есть сценарий с музыкальным уклоном о школьниках. Это не комедия, но есть в нем комедийные ситуации. Сценарий лежит на студии уже три года, права студии на него закончились. — Что это значит? — Это значит, что с автором можно заключить новый договор. Сценарий устарел. В нем о ВИА — вокально-инструментальном ансамбле. Сейчас у молодежи более модны рок-группы. Сценарист известный, но старый. Если ты с ним договоришься и подключишь молодых, они тебе его осовременят и по ситуациям, и по лексике. — Если сценарий хороший, почему его никто не схватил? — Его зарубила главная редакция Кинокомитета. По сценарию у ансамбля конфликт с районным отделом народного образования. Это расценили как конфликт с властью. — А как расценят сегодня? — Прямые выпады надо будет сгладить. Да и время изменилось. Всем все уже по херу. Но у меня одно условие. На этот проект ты меня возьмешь редактором фильма, а то я засиделась в редакторах-организаторах. — А если не возьму? — А лучше меня не найдешь. Я знаю всех молодых сценаристов. Я сама недавно училась в школе, я умная, со связями, я уж не говорю о тех достоинствах, которые ты сегодня мог оцепить. — Когда я могу прочитать сценарий? — Хоть сейчас. Уходя со студии, я захватила этот сценарий. Сценарий я прочитал в этот же вечер. И сразу решил, что в нем надо изменить. Через два дня она устроила мне встречу со сценаристом. Мы встретились у метро «Аэропорт». Рядом с метро стояли кооперативные дома, в которых жили писатели. В подъездах сидели консьержки, которые знали в лицо жильцов, а если не знали, то спрашивали, к кому идете. Нас не спросили, органайзер поздоровалась со старушкой по имени и отчеству. Я для себя редакторшу назвал Органайзером, то есть деловой записной книжкой, чьими адресами и телефонами я начал пользоваться. Квартира сценариста была четырехкомнатной, как я потом понял, на площадке соединили две квартиры, трехкомнатную и однокомнатную. Жена — рыхлая, пожилая еврейка — провела нас в кабинет. Проходя по комнатам, я отметил дорогую антикварную мебель — то, что она дорогая, я понял сразу. Альтерман в последние годы покупал только антикварную мебель, считая, что надежно в наше время деньги можно вкладывать только в антиквариат и картины известных художников. В кабинете стоял персональный компьютер, в те времена еще очень большая редкость, и портативная пишущая машинка — писатель, вероятно, не очень доверял новой технике или еще не освоил ее так, чтобы не пользоваться машинкой. На полках — энциклопедии и справочники, на стенах — афиши театров с благодарственными надписями актеров. И когда у меня появится свой кабинет, я тоже расставлю справочники, словари и энциклопедии, которые годами не буду открывать. Жена сценариста вкатила столик на колесиках с кофе и чаем, печеньем, конфетами. Сценарист — шести десятилетний, грузный — закурил трубку и сказал: — Начнем. Я рассказал, как бы я хотел перестроить сценарий, запомнив на лекциях по кинодраматургии, что сценарий не пишется, а строится. Еще я помнил один из заветов Афанасия: любые переговоры преследуют две основные цели — определение сроков исполнения и суммы вознаграждения. Учитывая, что сценарист получит за один раз выполненную работу дважды, я предложил ему половину суммы от нового договора, чтобы вторую половину разделить между доработчиками. — Я могу все доработки выполнить сам, — сказал сценарист. — Сколько вам на это потребуется времени? — Месяца полтора-два. — Мне готовый сценарий нужен через две недели, чтобы запуститься в конце лета и закончить съемочный период осенью. — Ваши доработчики будут стоять в титрах? — Это как вы решите. — Вернемся к этому разговору через месяц. — Очень сожалею, но не вернемся. Как бы мне ни хотелось снять ваш сценарий, я запущусь с другим. Я блефовал. Никакого другого сценария у меня не было. — Режиссер вы никому не известный, — начал сценарист. — Доработчиков я не знаю, может быть, они пошляки и бездари. Я никуда не тороплюсь. Сценарий пролежал четыре года, может и еще полежать. Ваши предложения по доработке сценария прямолинейны и стандартны. Вы высказали свои соображения, я — свои, теперь послушаем редактора. Пока мы шли от метро к дому писателя, я сказал ей, что хочу взять у сценариста половину гонорара. Тысячу себе — все-таки я придумал новую конструкцию сценария, — тысячу молодым сценаристам, тысячу ей — она вычислила этот сценарий, и вообще, мне потребуется ее помощь, я не знаю модных музыкальных групп, а такая группа должна быть в фильме. Она молчала. Сценарист курил. Я ему позавидовал. Он обладал авторским правом, мог дать свой сценарий, мог отказать. Меня всегда поражало, почему советская власть, все обобществив: и землю, и леса, и недра, даже найденный клад принадлежал государству — не приняла закон, что все написанное, слепленное, сконструированное принадлежит государству. И все смирились бы, как смирились со всем остальным. — Я думаю, с режиссером следует согласиться, — наконец сказала Органайзер и мило улыбнулась. — Мотивируй, — сказал сценарист. Он знал ее девочкой по домам творчества, куда она с детства и по сей день ездила с отцом-режиссером, и мог рассчитывать на ее поддержку или просто не принимать всерьез. Но он ошибался. — Сценарий пролежал на студии и устарел, он устарел, еще когда был пьесой, — насколько я знаю, пьеса уже не идет ни в одном театре. Сценарист промолчал, раскуривая трубку. — Сценарий отклонила главная редакция Кинокомитета, и после этого ни один режиссер не рискнул его ставить, хотя сценарий мы регулярно показывали многим. Следовательно, без переработки его снова не примут. Режиссер предлагает проходимую конструкцию, которую надо еще выстроить и записать. В объединении киноактеров идет ваш сценарий, который вы только вчера пролонгировали в третий раз. Яша, зачем вам головная боль из-за трех тысяч? Три тысячи вам и так сваливаются, как снег в июле. В эти минуты в кабинет заглянула жена. — Мира, — обратилась к жене органайзер, — Яша отказывается от трех тысяч. — Он уже согласен, — ответила жена. — Вот ты и будешь писать, — сказал сценарист. — Писать будут доработчики, насколько к поняла. — Вы правильно поняли, — подтвердил я. — Сейчас мы уезжаем отдыхать в Пицунду. Вернемся через три недели. К этому времени деньги уже будут? — Да, — подтвердил я. — Решено, — сказала жена. — Подари ему свою книжку. Я получил книгу сценариев с надписью, что в мой талант верят. Потом у меня будет много книг с дарственными надписями от писателей, сценаристов, политиков, актеров и генералов с их воспоминаниями. Они стоят у меня на отдельной полке. Ни одну из подаренных книг я не прочитал целиком, просматривал, конечно, через некоторое время отзванивал, хвалил, приводил какие-то выдержки, которые мне понравились. Я и сам дарил свои книги, я их не писал, конечно, надиктовывал на магнитофонную пленку и отдавал редактору и никогда не перечитывал изданное. После первой книги я убедился в необходимости редактирования. Половину гонорара я отдавал редактору. Мы шли к метро, и Органайзер меня спросила: — Что тебя беспокоит? — Что надо начинать. — Ты уже начал. У тебя есть сценарий. — Его еще надо переписать. — Не ты же будешь его переписывать. — Поехали к тебе? — Вернулись мои родители. Но здесь рядом живет моя подруга. — Я хочу есть. Какая забегаловка рядом? Я заметил, что после каждого испытанного мною напряжения у меня начинает сосать в желудке и мне нестерпимо хотелось есть. О том, что у меня гастрит и язвенная болезнь, я узнаю только во время съемок. — Сейчас купим еды, — сказала она, — и поедим у нее. Но в магазинах, кроме консервов, мы нашли немногое. МЕЛОЧИ ЖИЗНИ На рынке мы купили овощей, копченого мяса, сыра. Подруга оказалась рослой блондинкой, формой бедер и груди напоминающей пани Скуратовскую. Я с нею пересплю, подумал я. Мне всегда будут нравиться женщины, похожие на пани Скуратовскую. Своим женам я буду изменять необязательно только с такими, но с такими — обязательно. — Познакомьтесь. — Органайзер представила нас. — Между прочим, она актриса. — Не между прочим, — заметила Подруга. — а по диплому. Ей было не больше двадцати пяти, но по Киноинституту я ее не помнил. — Я заканчивала «Щуку», — опередив мой вопрос, сказала Подруга. — Хорошо бы ее снять в фильме, — предложила Органайзер. — Он снимет, — подтвердила Подруга. — И эпизоде. Я забеспокоился: она угадывала мои мысли. Потом, когда мы были близки, я ее спросил: — При первой же встрече ты буквально угадала мои мысли. Ты телепатка? — А чего телепатировать-то? Как только ты вошел и посмотрел на мою задницу, и дура бы поняла, что ты хочешь со мной переспать. Режиссеры, особенно начинающие, еще не скоты. Если они спят с актрисой, то приглашают хотя бы на эпизод. Уходя, Подруга громко, вероятно, чтобы я услышал, сказала: — Чистое белье в шкафу, внизу, ты это знаешь. Ключ, как обычно, бросишь в почтовый ящик. — Сука, — сказала Органайзер. — Зачем она меня макнула? Ладно бы ревновала. А вот так куснуть по-сучьи и отбежать, чтобы тебе не ответили. Не женись на актрисе. Придется снимать в каждом фильме. А чтобы красивая и талантливая — это большая редкость. Как только режиссер женится на актрисе, он сразу проигрывает. Потому что сценарии подбирает под жену, жена начинает диктовать, какую актрису утвердить, а какую не надо. И всегда будет против тех, которые более талантливы, чем она. Органайзер приняла душ, и я проделал с нею все, что полагалось мне проделать, сократив сексуальный процесс до нескольких минут, потому что я хотел есть и мне не терпелось обсудить с Органайзером дальнейшее продвижение проекта. Быстро запустить фильм в производство мог только ТТ и только по готовому сценарию. Я уже нашел двух сценаристов, которые согласились переписать диалоги. Сюжетную схему я написал сам. В прежнем сценарии руководство было против вокально-инструментального ансамбля из-за репертуара. Ансамбль все-таки прорывался на фестиваль и не получал первой премии. Но зрители так долго аплодировали, что ребята уходили со сцены все равно победителями, готовые и дальше отстаивать свое право исполнять свою музыку и свои песни. Я изменил конфликт. Рок-группе мешало не руководство, а другая рок-группа. Эта группа пыталась запугать и даже воздействовать физически, избивая исполнителей. Учитель музыки, который создал рок-группу, приходил к учительнице физкультуры, которая занималась самбо (тогда каратэ было запрещено) с группой девушек. И школьницы-самбистки защищали мальчишек-музыкантов. Естественно, между учительницей физкультуры и учителем музыки возникала любовь. Я решил, что учителя музыки будет играть самый красивый актер советского кино, который играл в основном князей и графов из русской классики. А на роль учительницы физкультуры я выбрал некрасивую, но характерную актрису, которая, как и я, вот уже несколько лет жила в общежитии института. Ее однажды сняли в роли лейтенанта милиции, которая расправляется с пятью бандитами, научив ее перед съемками нескольким приемам каратэ. Она так увлеклась, что стала заниматься каратэ всерьез и почти профессионально участвовала в соревнованиях, стала мастером спорта и полуподпольно вела занятия по каратэ в каком-то научно-исследовательском институте, обучая самозащите молодых кандидатов наук. Чтобы платить, ее зачислили в штат института младшим научным сотрудником. Со сценаристами мы не писали, а наговаривали реплики на диктофон, наговоренные кассеты я относил машинистке. Через неделю сценарий был готов. Зная, что ТТ приходит на студию рано, я позвонил утром, и он сам снял телефонную трубку. Я попросил его прочитать сценарий. — Приноси, оставь секретарю и позвони через три дня. Я позвонил через три дня. — Заходи, — сказал ТТ. — Когда? — Сейчас. — Я могу быть через сорок минут. Закажет или не закажет пропуск, думал я, пока ехал на студию. Пропуск был заказан декадный. ТТ вышел из-за стола и пошел мне навстречу, чуть боком, выставив левое плечо и нагнув голову. Теперь, когда я знал о его боксерском прошлом, такое его передвижение показалось мне особенно заметным. Мы сели друг против друга за стол совещаний. — Я прочитал сценарий, — начал, как всегда, неторопливо ТТ. — Ты его хорошо переделал. Я помню старый сценарий. Сценарист там пытался укусить за жопу советскую власть. Не надо кусать руку дающего, а жопу — тем более. Кино-то снимается за государственные деньги. Если тебе не нравится ни эта власть, и это государство, пиши книжки, издавай за бугром и уезжай туда жить. Играть надо по правилам. За передернутые карты бьют по роже. По этому сценарию у меня замечаний нет. Ты все сбалансировал. Я поставлю сценарий в тематический план. — Когда я могу начать снимать? — В будущем году кто-нибудь обязательно вылетит из плана. Я молчал. — В кино ничего быстро не делается, — пояснил ТТ. Но я был готов к такому повороту: — В объединении «Киноактер» закрыли картину. На оставшиеся деньги я сниму своих «Музыкантов». — Не снимешь, — возразил ТТ. — Из сметы в триста пятьдесят тысяч они сто потратили. — Я сниму за оставшиеся двести пятьдесят. — На музыкальную комедию надо не меньше пятисот. Мы с Органайзером прикинули, дали почитать сценарий одному из опытнейших директоров картин, и он сказал, что меньше чем за четыреста тысяч этот сценарий снять нельзя. Урезая смету во всем, я, наверное, смог бы снять за триста тысяч. — Соглашайся на любую сумму, — убеждала меня Органайзер. — Главное — запуститься. Когда фильм будет снят, они добавят и на монтаж, и на озвучание, и на печать копий. Куда они денутся? Не будут же они выбрасывать отснятый материал. — Не снимешь. — ТТ даже вздохнул от сожаления. — Ты думаешь, я добавлю, куда денусь? Не добавлю, потому что мне надо добавлять еще на семь картин наших гениев. Один переснимает почти половину картины, другой снимает уже год вместо трех месяцев. И так по каждой из семи картин. Я молчал, но не уходил. — А каких ты актеров хочешь занять? — спросил ТТ, не отрываясь от бумаг. Я назвал Вечного Князя и Каратистку. Каратистку ТТ не помнил. Я назвал популярную рок-группу, которую уже начал поддерживать комсомол. Комсомол вначале делал все, чтобы уничтожить все нестандартное, но если не уничтожалось, а наоборот — группа набирала еще большую популярность, на нее переставали давить, печатать разгромные рецензии и как бы не замечали, затем на пике популярности группу начинали поддерживать, если исполнители не давали критических интервью западным радиостанциям. Группа «Механизм», которую я собирался пригласить для сьемок в картине, упорно не сгибалась под административным и пропагандистским напором, но не давала интервью западным радиостанциям, за что ей многое прощали. ТТ кивнул, соглашаясь, и спросил: — В сценарии две учительницы. У тебя уже есть наметки? Я решил упростить для ТТ ситуацию. Одна из учительниц, сексапильная красавица, на нее не могут не оглянуться старшеклассники, преподает математику, она никогда не раздражается и никогда не ставит двоек. Пока ты чего-то не понимал и не выучивал, она вообще не ставила оценок. Сценаристы придумали несколько забавных сцен, когда она мгновенно считала, сколько надо платить, потому что в школу, как и во все учреждения, приносили дефицитные и модные вещи. Я знал, что, обсудив несколько актрис, ТТ все равно предложит Катерину. Если режиссер не соглашался, ТТ обычно говорил: «Я тебе квартиру пробил?» или: «Я тебя на звание представил?», «Я твои неприятности уладил?». И заканчивал всегда одним и тем же: «Это моя личная просьба». — На учительницу литературы еще не знаю, — ответил я, — а на математичку — Катерину. — Почему? — спросил ТТ. — Я с нею познакомился на фестивале. И роль сценаристы писали для нее. И для Князя, кстати, тоже, и для Каратистки. Сценарий специально подстраивался для уже выбранных мною актеров. Что было абсолютной правдой. — Интересно, — сказал ТТ. — Когда будешь давать интервью журналистам, не забывай им об этом говорить. Журналисты любят, когда им подкидывают заготовки, которые легко вставляются в статьи. — Естественно, — ответил я. ТТ рассматривал меня и молчал. Молчание затягивалось. Он тоже умел держать паузу. — Считай, что я твою наживку заглотил, — сказал наконец ТТ. — Я посылаю сценарий в Кинокомитет. И потороплю их. Как только они утверждают, через два часа по студии будет приказ о запуске. Но запомни: не снимешь за двести пятьдесят, я сдеру все возможное с твоих постановочных. — Торг еще уместен? — спросил я. — Смотря на сколько. — Я сделаю все возможное, чтобы уложиться в смету. Но мне даже при самой жесткой экономии может не хватить пятидесяти тысяч. — Я тебе добавлю пятьдесят, и на этом ставим точку. Органайзер маялась на площадке третьего этажа, ожидая моего выхода от ТТ. — Поздравляю, — сказала она. — Как определила? — спросил я. Она не могла знать, чем закончился наш разговор с ТТ несколько секунд назад. — Это всегда видно. Ты уже сосредоточен и устремлен. Я тебе нужна для похода в «Киноактер»? — Я не пойду сам. Отдам сценарий главному редактору студии, и он передаст в объединение для ознакомления. — Директор «Киноактера» обидчив. Он любит, чтобы режиссеры приходили к нему сами. Он любит все давать из своих рук. — Перебьется. Я уже решил не делиться своими расчетами даже с Органайзером. Я помнил один из главных советов Афанасия: «Никогда не раскрывайся перед женщиной, потому что женщины приходят и уходят, а информация о тебе остается с женщиной». — Мы это событие отпразднуем? — спросила Органайзер. — Еще рано праздновать. Когда я все обдумаю, я тебе позвоню. — А вот такого отношения к себе я не заслужила. — Не понял. Какая заслуга и какое отношение? — Извини. Органайзер поняла, что у нас с нею начинаются другие отношения. После войны на «Мосфильме» снимались две-три картины в год. В конце пятидесятых производство фильмов увеличилось до двадцати, то есть двадцать снимались и, как минимум, двадцать были в подготовительном периоде. Директор студии уже не мог отслеживать одновременно сорок фильмов. И тогда организовали творческие объединения, поставив во главе их наиболее опытных и уже старых кинорежиссеров. Старики болели, умирали, их места занимали известные и амбициозные режиссеры, которые, пока были живы старые мастера, числились в молодых, а как только занимали посты стариков, сразу становились выдающимися мастерами кино. К моменту, когда я начал свой штурм «Мосфильма», все стабилизировалось. Из шести объединений двумя руководили старики, которые свои первые фильмы ставили еще и тридцатые годы, остальные пришли после войны. Обычно режиссер, сняв свой первый фильм, старался закрепиться при объединении. Художественный руководитель объединения, как глава клана, защищал своих режиссеров, следил за очередностью постановок, отстаивал фильмы в Кинокомитете, а иногда и в ЦК партии. Выбирая объединение, я выбирал себе жизнь на несколько лет вперед. Но выбирал не только я, выбирали и меня. Я шел не совсем стандартным путем. ТТ практически навязывал меня объединению «Киноактер». Были еще объединения писателей и киноработников, «Товарищ», «Время», «Знамя», «Эксперимент». Пока сценарий читали в Кинокомитете, у меня было время для сбора недостающей информации. «Киноактером» руководил известный киноактер Ковальчук. За глаза его называли Ковалем или Кузнецом, он любил повторять банальную сентенцию, что каждый человек — кузнец своего счастья. Его счастье выковал сам Иосиф Сталин. Вождю понравился тогда молодой Ковальчук в главной роли молодого Кутузова. Кутузов — степенный, мудрый, неторопливый, говорящий немного, но афоризмами. Кутузов победил французов, хоть и терпел вначале поражения. На следующее утро в «Правде» был опубликован Указ Президиума Верховного Совета о присвоении Ковальчуку звания народного артиста СССР с нарушением всех иерархий. Артисту обычно присваивали вначале заслуженного, потом народного РСФСР и только потом народного артиста СССР. Иерархия существовала и в награждении орденами — «Знак Почета», Трудового Красного Знамени, Дружбы народов, Октябрьской Революции, потом орден Ленина. На следующее утро после Указа Верховного Совета Ковальчук стал знаменитым и уже оставался знаменитым всю жизнь. Афанасий говорил: — Коваль умнее даже, чем я. Он не говорил — талантливее. Но Ковальчук был талантливым актером. Он снимался редко и только в главных ролях. Вероятно, понимая зависимость актерской профессии, он стал режиссером, но снимал только литературную классику. Он избегал, в отличие от Афанасия, снимать фильмы из современной жизни. Классика — это как антиквариат, хуже или лучше, но всегда дорого и с каждым годом дороже. Он сразу получил руководство объединением, в котором редко появлялся. У него, единственного из худруков на «Мосфильме», не было своего кабинета. — Кабинеты у бюрократов. Художнику кабинет не нужен, — говорил он. Он заседал в других кабинетах. Они были похожи с Афанасием, заседали вместе в коллегии Кинокомитета, в Комитете по Ленинским и Государственным премиям, в секретариате Союза кинематографистов, в редакционных коллегиях почти всех кинематографических журналов. Их фамилии упоминались во всех отчетах, они приходили на заседания, только если знали, что будет снимать телевидение, и садились всегда рядом, их и снимали всегда вместе — абсолютно лысого Афанасия и с роскошной седой шевелюрой Коваля. Когда-то, сразу после войны, Коваль закончил мастерскую Афанасия, считался его учеником. Потом они стали соперниками и наверняка схватились бы, и никто не мог предположить, кто кого сомнет в дружеских объятиях, но не схватились, потому что учитель умер раньше ученика. И ученику на какое-то время в кино стало неинтересно, у него не было противников. Старые волки умирали, а молодые волчата еще не подросли. У него всегда брали интервью, как у самого известного и узнаваемого зрителями и начальством. Он говорил медленно, даже в минутных сообщениях. Не важно, что ты говоришь, все равно назавтра забудут, но лицо увидят еще раз и наконец запомнят все и навсегда. Он снимал фильмы не часто, но и не редко. Один фильм в два-три года. В армии он был шофером и купил машину на первый же крупный актерский гонорар. Но как только стал известным актером и режиссером, стал ездить только с водителем. Зачем делать работу, которую могут сделать за тебя другие? Поэтому в объединении он все дела перепоручил директору, никогда не вмешивался в работу режиссеров. Если можешь, то сделаешь сам, если не можешь, никакие советы не помогут. Режиссером он, как и актером, тоже стал известным сразу, потому что снял крупномасштабную историческую картину. Тысячные колонны разворачивались на экране в боевые порядки. Гусары, кирасиры, уланы блистали на балах. Новые правители после Сталина мечтали о киноэпопеях. Они понимали, что от их правления останутся не только электростанции и мосты, но и фильмы, снятые режиссерами, картины, написанные художниками. Когда я работал на «Мосфильме», мне тоже казалось, что «Мосфильмом» руководит не ТТ, а Коваль, потому что если картину хотели закрыть партийные идеологи, то ТТ выпускал Коваля, и ему уступали. Я тогда пытался понять, откуда его сила, его внушительность, и понял только через много лет. Наших правителей, почти всегда малограмотных, знавших историю и литературу в лучшем случае по учебникам истории для средней школы, поражало, что этот человек преображался в исторические личности, они и историю узнавали по нему, у них не хватало времени на чтение книг. В американском кино стоимость человека определялась конкретными миллионами долларов, которые платили за его труд. Популярность без стоимости была невозможна. Мы, как язычники, боготворили и обожали своих идолов-актеров вне их стоимости и даже возраста. Я знал, что Коваль вряд ли будет читать сценарий моего будущего фильма, в лучшем случае посмотрит актерские пробы, согласится или усомнится в моем выборе, но настаивать не будет. А мне, вероятно, потребуется поводырь, который бы предостерегал от явных ошибок на протяжении всех съемок, чтобы я мог переснять неудавшиеся сцены, мне будет нужен оппонент. Я рассчитывал на органайзера и ее вкус, но и она могла ошибаться. Она не провела ни одного фильма самостоятельно от сценария до последней монтажной склейки. Все будет решать директор объединения, которому важно пристроить киногруппу фильма, который вчера остановили. Я знал, что директор этого фильма — старый вор, а у меня теперь каждый рубль на счету, я не был даже уверен, что мне разрешат взять на картину органайзера, потому что в объединении были без работы свои редакторы. Я вряд ли подружусь с Ковалем: он дружил только с известными, все остальные ему служили, а я не хотел служить без взаимности. Это все равно что давать деньги в долг без уверенности, что тебе их вернут. И я вычеркнул объединение «Киноактер». Я мог претендовать на объединение «Союз», в котором снимались комедийные фильмы. Руководил объединением московский грузин Лаберия. Говорили, что он был родственником Берии и что после расстрела всесильного руководителя КГБ все его родственники из Бериев превратились в Лабериев, то ли эту приставку к фамилии им рекомендовали взять, то ли это было решено семейным кланом, во всяком случае, среди мингрелов я никогда не встречал фамилии Берия. Лаберия снимал иронические комедии, и с каждым его новым фильмом становилось ясно, что этот русско-грузинский кентавр занимает в кино свою нишу. Но ходили слухи, что он вмешивается во все: от выбора актеров до окончательного монтажа. Может быть, — все фильмы, которые снимались в его объединении, были похожи на его собственные, только хуже, потому что копии могут быть даже лучше оригинала, но это все равно копии. Я вычеркнул «Союз» и, перебрав остальные объединения, остановился на «Эксперименте», в котором я снимался в фильме о председателе колхоза. Руководил «Экспериментом» Арман — старый режиссер, он начинал тапером в двадцатые годы, когда в кинотеатрах еще шли немые фильмы с титрами, а в драматических или мелодраматических пьесах тапер на пианино усиливал эмоциональное воздействие на зрителя. Арман — еврейский мальчик одного из белорусских местечек — так любил кино, что его путь от тапера из кинотеатра до режиссера на киностудии стал вполне закономерным. Поработав помощником и ассистентом с Протазановым, когда-то очень известным режиссером, и сегодня еще известным историкам кино и студентам киноинститутов, он получил наконец самостоятельную постановку и снял достаточно популярную кинокомедию. Во время войны он снял фильм о партизанах, получил Сталинскую премию. Но когда в конце сороковых началась кампания против космополитов, он попал в один список с наиболее известными евреями. Понимая, что в ближайшие годы не будет ставить фильмы, Арман под псевдонимом начал писать статьи по истории кино и так увлекся, что написал книгу. После смерти Сталина он издал ее, защитил по ней диссертацию и стал научным сотрудником Института искусствоведения. К моменту образования кинообъединений он был уже доктором наук и профессором. Его назначили руководить объединением. Кто-то в ЦК партии решил, что доктора наук и профессора, который еще умеет снимать фильмы, очень выгодно использовать в разного рода отчетах. Арман так и не стал ставить фильмы, но радовался, если в объединении снимали интересную картину, и давал всегда профессиональные и дельные советы молодым и неопытным режиссерам. ДЕРЖАТЬ УДАР Я еще не мог планировать свою жизнь на несколько лет вперед, но, поставив перед собой конкретную цель, уже научился добиваться маленьких, но конкретных результатов. Сейчас конкретно мне было необходимо уйти из «Киноактера» и перейти в «Эксперимент». Органайзер мне устроила встречу с Арманом, предварительно дав ему прочитать сценарий. Полный, лысый, он сидел в своем огромном кабинете, в котором художественный совет объединения обсуждал варианты сценариев и отснятых эпизодов фильма. Я объяснил ему, почему хочу снимать в «Эксперименте». — Я польщен, — сказал Арман, — но я не буду ссориться с Кузнецом. Если он вас отпустит, я вас тут же запущу. Сценарий в Кинокомитете прочитали за неделю и утвердили. Я об этом узнал от Органайзера утром на следующий день, но меня вызвали к директору «Киноактера» только через три дня. О директоре объединения я уже знал многое, он обо мне, вероятно, только то, что я получил главный приз за мужскую роль на кинофестивале. Лысеющий армянин в модном и дорогом костюме — я, побывав один раз за границей, уже стал понимать, что и сколько стоит, — осмотрел меня и спросил: — Вы родственник ТТ? Я молчал. И директор молчал. — Вы глуховаты? — спросил он, не дождавшись моего ответа. — Я пришел решать вопрос не о своих родственных связях, а о запуске фильма, — ответил я. — А что решать? Сценарий утвержден. Мы выручим ТТ. — Насколько я понимаю, ТТ и я тоже выручаем объединение. — Это каким же образом? — Объединение потратило сто тысяч, а фильм закрыли из-за профессиональной непригодности режиссера. Я же согласился на оставшиеся от сметы деньги снять фильм, то есть выручаю вас. — А вы уверены в своей профессиональной пригодности? — спросил директор. — Я лично не уверен. Вы закончили актерский. Неплохо исполнили одну главную роль, но какой вы режиссер, никто не знает. Все-таки директор знал обо мне больше, чем я предполагал. — Тогда откажитесь от меня, — предложил я директору. — Обсудим ваш режиссерский сценарий — может быть, и откажемся. — У меня уходит натура. Для убыстрения работы я хотел бы совместить подготовительный период с работой над режиссерским сценарием. С завтрашнего дня мне нужен оператор, директор, художник-постановщик, ассистент по актерам, музыкальный редактор и редактор по фильму. — Съемочная группа еще не распущена, берите. — И директор протянул мне лист с фамилиями киногруппы. Часть группы была заменена. По-видимому, директор устраивал на работу тех, кому благоволил. Я положил перед директором свой список киногруппы. Ни одна из фамилий из списка директора не совпадала с моим списком. — Ваш оператор — типичный середняк. Снял самостоятельно одну картину третьей категории. Директор уже пять лет ходит в заместителях и еще столько же будет ходить. Художник-постановщик — скандалист, редактор не провела самостоятельно ни одной картины. На эту группу мы не согласимся. — Я не согласен снимать с киногруппой, которую мне навязывают. — А может быть, вы вообще не хотите снимать в нашем объединении? Я ждал этой фразы и дождался наконец. — Под таким давлением не хочу. — Да ради бога! — Напишите, что не возражаете, если сценарий «Музыканты» будет поставлен в другом объединении. — В каком? — В «Эксперименте». — А вот это пусть решает ТТ. Он направил вас к нам, пусть и забирает от нас. — Рад был познакомиться, — сказал я, вставая. — О себе я этого сказать не могу. И последний совет: не думай, что, если получил приз на кинофестивале, ты схватил бога за бороду. Все же понимают, что этот приз не за творчество, а за политику. Любое говно в роли председателя колхоза получило бы приз. Я впервые понял, что такое задыхаться от злобы. У меня перехватило дыхание, я сделал несколько глубоких вдохов и выдохов и направился к ТТ. И допустил ошибку, которую больше никогда не повторял. Мне надо было позвонить ТТ от директора: за те пять минут, пока я шел до его приемной, директор уже позвонил ТТ и, вероятно, сказал такое, что при мне вряд ли решился бы сказать, я это сразу понял, когда секретарша, которая перемещалась с ТТ по всем его должностям, на мою просьбу спросить, когда меня может принять ТТ, ответила: — Сегодня не сможет. Я расположился на диване в приемной. ТТ выходил принимать снятый фильм, уезжал обедать, уезжал в Кинокомитет, не замечая меня. Я просидел в приемной шесть часов. Наконец он не выдержал и по громкой связи сказал секретарше: — Пусть зайдет. — Ты чего залупаешься? — спросил ТТ. — У Коваля режиссеры мечтают снимать. — Я смогу снять фильм только с людьми, в которых уверен. — Ну и поторговался бы. Ты бы уступил, тебе бы уступили. Зачем тебе редактор, которая ни одной картины не провела? — Она нашла этот сценарий. Она уговорила сценариста на переделки. И вообще, я своих не сдаю. — Никогда? — Никогда. — Упускаешь такую возможность, — с явным сожалением сказал ТТ. — Коваль — личность, талант. Если бы подружился, у тебя в кино на всю оставшуюся жизнь проблем не было бы. — А я бы не подружился. Коваль дружит с нужниками. — Это кто такие? — Это которые ему нужны. Остальные ему служат. Он великий артист, а режиссер… — Хороший режиссер, — перебил меня ТТ. — Хороший. В смысле хорошо считает и выверяет. Снимает только классику. И как актер вытаскивает все свои фильмы. Без него, актера, его фильмы были бы не лучше других. Он сейчас занят своей картиной, ему сейчас не до меня. А мне нужен советчик, я не смогу каждый раз приходить к вам. Арман и советчик, и поводырь. И вообще, я для них плебей. Знаете, что мне сказал директор? — И что же? — Что все же понимают, что на кинофестивале любое говно за роль председателя получило бы приз. Для них эти слесари, председатели, доярки — говно. Значит, играть надо только братьев Карамазовых и князей Волконских. Здесь я ударил точно. ТТ гордился, что он начинал со слесарей. — Может, ты и прав, — сказал ТТ, — но наживешь в Ковале врага. А враг он неудобный. Он ничего не спускает и не забывает. Иногда надо зажаться. Перетерпеть. Я тебе даю сутки. Подумай. Через сутки я позвонил ТТ. — Подумал, — сказал я. — Не хочу. Я ведь только начинаю в кино. Не могу сдавать своих. ТТ своих не сдавал и уважал тех, кто не сдает. Я потом буду сдавать, но не всех. ТТ я останусь верным, даже когда его выдавят из кино. — Ладно, — сказал ТТ. — Я скажу Арману, чтобы они начали работать с тобой. Я воспользовался первой же возможностью, чтобы ответить директору «Киноактера». Тогда я не нашелся, что ему ответить, и ушел молча. Кинофестиваль был позади, о призерах стали забывать. Но за первой волной известности всегда идет вторая, когда тебя используют менее популярные телевизионные передачи и газеты. Меня пригласили в «Сельский час», где собрали молодых председателей. Я знал, что они придут в телевизионную студию, как привыкли приходить на прием в обком партии: в темных пиджаках, при неброских галстуках. Я надел светло-желтую летнюю куртку, серую рубашку, уже зная особенности телевидения. Желтый цвет передавался очень отчетливо, а серый выглядел как белый. Я хотел выделиться, чтобы меня не путали с такими же, как я, молодыми парнями, и добился своего. Я знал, что ведущая обязательно спросит о моих дальнейших творческих планах. Я поблагодарил ТТ и руководство Кинокомитета и сказал: — Конечно, я буду снимать фильмы о деревне. Но не сейчас. — Почему? — спросила ведущая. — Потому что если я сейчас сниму фильм о деревне, то попаду в разряд режиссеров самого низкого уровня. И хотя все говорят, как нужны фильмы о тружениках, кинематографическая элита на такие фильмы смотрит с усмешкой. Меня не взяли в объединение прославленного Ковальчука. «Ну что можно ждать от человека, который снялся в роли председателя колхоза?» — сказал директор объединения Ковальчука. — Он так и сказал? — спросила ведущая. — Он сказал грубее. — А ты ему дал бы по роже, — предложил мне один из председателей. — При случае и без свидетелей, — пообещал я. Через несколько дней в коридоре «Мосфильма» я встретился с Ковальчуком. Он шел посередине, и все встречные жались к стенкам, потому что рядом с ним шли его второй режиссер и оператор-постановщик, занимая большую часть коридора. Я не отступил к стене, и столкновение становилось неизбежным. Ковальчук остановился и протянул мне руку: — Ну здравствуй, драчун! Я пожал ему руку. — У меня к тебе просьба. Пожалуйста, не бей больше моих. — Не буду, — ответил я. — Если они не будут. — Они не будут. И вообще, ты зря от нас ушел. Вот снимешь у Армана, приходи ко мне. Мне нужны такие боевые хлопцы. Будь здоров! — И вы будьте здоровы, — ответил я. Мы перегородили коридор, и с обеих сторон терпеливо ждали уже несколько человек, когда мы разойдемся. Ковальчук со свитой двинулся дальше, и я услышал, как он громко сказал: — Большой мудак подрастает! Этого я ему простить не мог. Тогда я еще не знал, что мы будем биться еще много лет с переменным успехом: то он приложит меня, то я. НОВЫЙ СТАРТ — Ты выиграл, — сказала мне Органайзер. — Мы выиграли, — посчитал нужным добавить я. — Спасибо, что помнишь об этом. — А некоторые забывают? — Забывают практически все. Когда увидимся? — Завтра на студии. Мне хотелось осмыслить случившееся. День летний, солнечный, можно пойти на Выставку достижений народного хозяйства. Выпью пива, возьму шашлыку. Я уже знал, каких артистов приглашу, кто будет оператором и художником-постановщиком. Есть договоренность и с директором. Мне нечего осмысливать. Я мог только действовать. Из суеверия я ничего не говорил Каратистке, что для нее специально пишется роль. Главная женская роль. — Роль написана специально для меня? — не поверила она. — Да. Завтра я жду твой ответ. Почитай сценарий. — Я скажу тебе через час. Я читаю быстро. — Через час меня еще не будет. Катерине ТТ, вероятно, уже сказал о роли для нее. — Сценарий вам опустят в почтовый ящик, — сказал я. — У меня сломан замок на ящике, пусть занесут, — ответила она. — Я не знаю, когда освободится ассистент, может быть, только к вечеру. — Я весь вечер дома. Мне не хотелось бы, чтобы ТТ узнал от нее, что я сам развожу сценарий. Не режиссерское это дело. А если завез и остался выпить чашку кофе, значит, что-то хотел от женщины. Я знал, с каким трудом ТТ досталась эта молодая женщина, и, наверное, страх потерять ее был больше всех других страхов в его жизни. Но вначале я все-таки осуществил свою последнюю мечту. Я набрал телефонный номер и сказал: — Здравствуйте. Это режиссер… — Здравствуй, — ответила Подруга. — А я ждала твоего звонка еще с утра. — Почему? — А потому, что я еще утром узнала, что тебе утвердили сценарий и что в сценарии есть роль для меня. — Да, — подтвердил я. — Есть роль. Я недалеко от Аэропорта и могу забросить сценарий. Я ожидал чего угодно, только не молчания в телефонной трубке. — Алло! — сказал я. — Я думаю. У меня только два часа свободного времени. В шесть я должна выйти из дома. Перенесем на завтра, а? Но я хотел сегодня, я хотел уже много дней. — Я буду через двадцать минут. Хотя от Выставки до Аэропорта я мог добраться минут за двадцать с трудом — если мгновенно выйду, сразу сяду в такси и не попаду ни в одну из пробок. Начинался час пик. Мне повезло. Я почти у подъезда общежития остановил такси и через двадцать минут вышел у подъезда дома Подруги. Лифт ремонтировали. Я бегом поднялся на седьмой этаж и нажал на кнопку звонка. Подруга в прозрачной нейлоновой сорочке открыла дверь и спросила: — Кофе сейчас или после? — После, — сказал я и в очередной раз порадовался понятливости московских женщин. — Твое полотенце синее, слева, — сказала Подруга. На раздевание и душ я потратил, наверное, не больше двух минут. Подруга, уже без сорочки, стелила на тахту чистую простыню. Она не разогнулась, когда я вышел из ванной. Женщина инстинктивно всегда готова к защите. Если опасность впереди, она сжимает коленки, если сзади — ягодицы. Так было со всеми женщинами, но Подруга обернулась, улыбнулась мне и продолжала раскладывать простыни. Наверное, ей много раз говорили о ее достоинствах, и она их демонстрировала. Великолепные ноги, ягодицы и даже то, что женщины обычно не любят показывать. — Не торопись, — сказала Подруга. — У тебя почти час. Но я уже не мог сдерживаться, я хотел ее, она напоминала мне пани Скуратовскую. Обессиленный, я отшатнулся на прохладные простыни. Подруга принесла тазик с горячей водой, вытерла меня влажным полотенцем. И мне стало прохладно. Она прошла на кухню. Сейчас принесет кофе, я хотел не горячего и горького, а холодного. Подруга принесла фарфоровый молочник и налила в высокий узкий стакан холодных сливок. Неужели есть женщины, которые все понимают? Если они есть, на них женятся, чтобы не упустить. Пани Скуратовская тоже все понимала, но чаще делала наоборот, не то, чего я хотел. — Как ты поняла, что я хочу холодного молока? — спросил я. — Ты же деревенский, — ответила Подруга. — Я подумала: а как у вас в деревне, когда мужик оттрахает свою бабу, что он пьет с устатку? Наверное, молоко или квас. Пиво в деревне дефицит. Вот и принесла сливок. — Ты слишком умная для актрисы. Тебе это не мешает? — Мешает, — ответила Подруга. — Но актерство — зависимая профессия, ты это и сам знаешь. Что бы ни требовал режиссер-идиот, приходится исполнять. Я ведь тоже еще не звезда. — Когда у меня будут идиотские требования, ты мне скажи. — Никогда. Это все равно что сказать, что у мужчины член маленький. Он это запомнит на всю жизнь и никогда не простит. Вот у тебя член замечательных кондиций, и вообще, ты замечательный любовник. Подруга посматривала на часы. — Тебе пора? — спросил я. — Извини, я тебя предупреждала. Она вышла из ванной свежей, села перед зеркалом и начала наносить макияж. — В это время у подъезда сидят старухи. Я бы не хотела, чтобы они видели нас вдвоем. Ты иди первым. Или посиди минут десять, после того как я уйду, а двери захлопнешь. Можешь даже поспать. — Я пойду первым. Подруга поцеловала меня. — Не дуйся. Ты можешь прийти завтра. Не знаю, почему я задержался у ее дома. Потом шел за нею. На станции метро ее ждал сухопарый старик в синем блейзере и серых брюках. Он поцеловал ее, и они вошли в вагон. Лицо старика показалось мне знакомым. Я тогда уже знал довольно много известных мужчин, да и женщин тоже. И вспомнил. Очень известный театральный драматург. Следовательно, ему около семидесяти. Органайзер говорила, что Подруга пытается устроиться в один из московских театров. Все нормально. Старики для того и существуют, чтобы через них молодые женщины устраивали свою жизнь. Я тогда не думал, что сам стану стариком. А впереди был еще целый вечер, как минимум, шесть часов, прежде чем лягу спать. Я шел по Москве, думая сразу обо всем. Надо снимать квартиру с телефоном, не набегаешься вниз к вахтеру, да и в общежитие дозвониться невозможно. Я договорился с кинооператором, с которым знаком с первого курса Киноинститута, своим когда-то спарринг-партнером. Он снял одну картину, пейзажи замечательные, но у меня главное — лица, как он снимет портреты, я не знал. Запечатленное на пленке только частично можно исправить монтажом. Конечно, мне нужен не начинающий, а оператор экстра-класса, таких не больше пяти — семи, все они снимают или расписаны, как минимум, на год вперед. Оператор, с которым я договорился, не москвич. Он мог снять Москву замечательно, но для этого надо любить этот город лучше всего с детства, но и у провинциала видение может быть острее, неожиданнее. Съемки начнутся осенью, а закончатся накануне зимы. Но какая будет осень — долго желтеть листвой или дождливой и хмурой осенью средней полосы, о такой прошлой осени я не мог вспомнить без тоски. Конечно, у меня будет группа, сорок человек с осветителями, ассистентами, помощниками, администраторами, вторым режиссером, но все решения должен принять я и настаивать на них, добиваться этих решений. А если я ошибаюсь? Из ничего я должен создать новую жизнь, которой не было до меня и никогда не будет после меня. Я спустился в метро и увидел своего сокурсника по актерскому факультету. Сокурсник происходил из знаменитой актерской семьи. Высокий, загорелый, светлоглазый, фотографии таких мужских лиц печатают в рекламах горных курортов и новых моделей автомобилей. Они хорошо смотрятся, но не запоминаются. После института он стал работать во МХАТе, еще студентом его сняли в популярной комедии, используя поразительную схожесть с отцом. Рядом с ним стояла худенькая, высокая и красивая девушка лет восемнадцати. У меня таких не было и, наверное, не скоро будут. — Как ты? — спросил он. — Так себе. — Служишь на театре? — Не служу. — В кино? — Очень относительно. Я надеялся, что он скажет, какая же относительность, если на фестивале получил приз за главную мужскую роль. Но сокурсник, вероятно, газет не читал и за внутренними кинофестивалями не следил. — А может быть, тебе надо было поехать в провинциальный театр, наработать мастерства и предпринять новый штурм Москвы? Иногда надо и отступать. У платформы уже собрались несколько молодых парней и девушек, вероятно, компания куда-то ехала. На меня не обращали внимания. Тогда я подумал, что для московской элиты я всегда буду провинциалом. Меня могут даже и принять, но всегда будут помнить о моем деревенском происхождении, как сегодня Подруга со стаканом сливок, и мой сокурсник, который сразу попал в прославленный театр и считал это нормой, а если я приехал из провинции, должен был туда и вернуться. Это тоже норма. — Если что, звони, — сказал сокурсник. — Телефон тот же. Значит, он по-прежнему живет со своими родителями. Я был в этой огромной четырехкомнатной квартире. Даже если он женится и приведет жену и родит ребенка, ему выделят две комнаты, а когда-нибудь он эту квартиру получит в наследство. — Как другие получают московскую прописку? — как-то спросил я у Органайзера. — Есть три пути, — ответила она. — Первый — обмен. Например, трехкомнатную, скажем, в Саратове ты меняешь на однокомнатную в Подмосковье, потом эту квартиру меняешь на комнату в коммунальной квартире в Москве, если, конечно, у тебя есть работа в Москве, тебе такой обмен разрешат. А потом покупаешь кооперативную квартиру в Москве, вернее, вносишь первый взнос и ждешь, когда построят дом на пустыре, где-то возле окружной дороги. — А второй путь? — спросил я. — Женишься на москвичке, получаешь прописку, зарабатываешь деньги и строишь кооперативную квартиру. — А третий путь? — Женишься фиктивно, за деньги. Снимаешь квартиру, копишь деньги и строишь кооперативную квартиру. — Путь, в общем-то, один. Квартиру все равно надо покупать? — В общем, да, — согласилась органайзер. — Конечно, если ты станешь известным и знаменитым, то в порядке исключения у тебя возьмут твою малогабаритную в Свиблово и дадут хорошую в центре. Но для этого нужно быть очень известным. Я вернулся в общежитие и увидел на двери своей комнаты записку: «Зайди в 301». Я спустился к Каратистке и увидел сервированный стол. Шпроты, селедочка с луком, на подоконнике завернутая в газету кастрюля, по-видимому с отварной картошкой, бутылка водки и две пива. Изысканный студенческий обед. Каратистка в кофточке и мини-юбке, с уложенной прической. Я отметил ее крепкие мускулистые ноги. — Замечательный сценарий, — сказала она. — Я это могу сделать очень хорошо. Я тебя не разочарую. — Я рад, но я тебя буду пробовать. — Хоть сейчас… Есть хочешь? — Хочу. Я хотел есть и пить. Водка у нас закончилась быстро. — Я сбегаю, — сказала Каратистка. Я дал деньги. — Я сегодня возьму, — сказала Каратистка. — Через неделю я тебе отдам. У меня через неделю зарплата в институте. — А у кого одолжила? — спросил я. — У сценаристов. Они баржи с арбузами разгружают. Я протянул Каратистке еще пятьдесят рублей. Больше пятидесяти в общежитии никогда не занимали. — Отдай сценаристам. Отработаешь. — Отслужу, — пообещала Каратистка. Мы выпили еще, и я поднялся. — Можешь остаться, — сказала Каратистка. Ее переполняла благодарность. — Нет, — ответил я. — С актрисами, которых я собираюсь снимать, я не сплю. — Почему? — удивилась Каратистка. — Все режиссеры спят. — Потому что, если спишь с актрисой во время съемок, не сможешь от нее потребовать полной отдачи на площадке. Уже не ты ей диктуешь, а она тебе. Такие рассуждения я слышал от режиссеров, но сам никакой концепции по этой проблеме не имел. Когда я был режиссером в Ташкенте, после съемочной площадки я еще сидел в монтажной, чтобы понять, складывается ли фильм, хотя бы монтажно, и каких планов не хватает для монтажа. На романы с артистками у меня не было ни времени, ни сил. К тому же узбечки-актрисы в романы не вступали. Я вернулся в свою комнату и уснул. Утром я принял холодный душ, выпил чашку кофе и поехал на киностудию «Мосфильм». Я окончательно поверил, что фильм все-таки будет сниматься, когда на двери одного из кабинетов появилась табличка с моей фамилией и указанием титула — режиссер-постановщик. В КИНО КАК В КИНОЛОГИИ… Я не нарушил главный и основополагающий принцип Афанасия. Он много раз повторял: «В кино как в кинологии: надо спариваться только с породистыми. Если спариться с непородистым, обязательно родится ублюдок». Пока у меня в группе был один породистый актер. Вечный Князь, прочитав сценарий, дал согласие сниматься. Я предчувствовал, что и Каратистка будет породистой и, может быть, я открою замечательную и даже великую актрису. Я зашел к Органайзеру и сказал: — Я не набрал группу, а устроил на работу нескольких безработных. Хотя большинство из группы приглашены по рекомендациям Органайзера, упрекать ее было бессмысленно. Она рекомендовала, но принимал решения я. В кино за фильм отвечает один человек — режиссер. Если он выигрывает, вся слава его, если проигрывает, все удары принимает тоже он. — Еще не поздно произвести замены, — сказала Органайзер. Меня беспокоил кинооператор. Каратистка, некрасивая в первой половине фильма, во второй половине, когда влюбится в учителя музыки, должна выглядеть красавицей. Художник-гример предложил свое решение преображения. На фотопробах преображения не получилось. Кинопробы немногое изменили. Арман посмотрел пробы и сказал: — Девочка способная, но лечь с ней в постель вряд ли кому захочется, тем более Вечному Князю. Ищите грим, и хорошо бы найти оператора поинтереснее. Вечером ко мне зашла женщина лет сорока, в джинсах и куртке, по ее голосу я определил — курит давно и много, она это тут же подтвердила: — Я ваш директор. Я знаю, что вы не курите и не разрешаете курить в своем кабинете. Это будет единственной нашей с вами проблемой. Я курю больше двух пачек в день. Сделайте для меня исключение. — Нет, — сказал я. — Вы будете курить перед встречей со мною и после встречи. — Не прошло так не прошло, — ответила директриса. — Но попомните мои слова: вы закурите если не на этой картине, то на следующей. Ее предсказание не сбылось, я не закурил и не курю до сегодняшнего дня, хотя такое воздержание не спасло от тех болезней, предпосылкой которых, по утверждению врачей, является непомерное курение. В первой комнате перед моим кабинетом сидели помощник режиссера, девочка лет восемнадцати, и ассистентка по актерам, сорокалетняя полнеющая красавица, мечта мужчин от тридцати до пятидесяти. Судя по хорошо поставленному голосу, из неудавшихся актрис. Почти все ассистенты по актерам были из бывших актрис. Афанасий говорил: «У режиссера в группе должна быть толстая, некрасивая, средних лет женщина, с которой не захотелось бы переспать, брошенная мужем, разведенная, без детей. У нее должно быть нерастраченное чувство заботы и служения мужчине. Но ее надо поощрять, делать подарки ко дню рождения, когда возвращаешься из-за границы. Тогда она становится незаменимой. Вся ее жизнь — это съемки и создание условий для режиссера. В перерывах между съемками она не живет, она ждет, когда режиссер запустится с картиной. Но ей, как, ревнивой жене, нельзя изменять. Ее всегда надо приглашать на картину, не делая исключений. Она, и только она». Я дал поручение Органайзеру искать такую. Она довольно быстро нашла оператора. — Сейчас свободен оператор Будберг. Из пятерки лучших. На его картине у режиссера инфаркт. Следующая картина у него только в начале года. Он успеет снять нашу. Я показала ему наш сценарий, он готов обсудить. Будберг зашел ко мне через несколько дней. — Сценарий — говно, — сказал он, — но Каратистка — замечательная актриса. — Она должна быть красивой, когда влюбится. — Она и так красива. У нее замечательные глаза. — У нее лошадиные зубы. — А зачем показывать ее зубы? Надо показывать ее глаза. Но я приду на картину только после того, как вы решите свои проблемы с оператором. В кино киногруппа — это группа наемников. Люди объединяются для одной операции — съемки картины — и уходят, как только съемки закончены. Они могут встретиться на другой картине, у другого режиссера через год или никогда уже не пересекутся, хотя и работают на одной студии. Существуют, конечно, привязанности и дружбы, но не для режиссера. Можно снимать из картины в картину любимых артистов, если они подходят для роли, но если не подходят, их заменяют на других, более подходящих в данном фильме. Оператор — более близкий и труднее заменяемый член группы, если он понимает режиссера и дополняет его. С моим нынешним оператором мы пили пиво в Киноинституте, разминались на ринге. Разговор, который у нас состоялся, тогда казался трудным, сейчас я это делаю намного легче. Но тогда в мой кабинет вошел оператор с предложениями по съемкам натуры — улиц, по которым будут ходить будущие герои фильма, и я ему сказал: — Картину будет снимать другой оператор. Ты пока не тянешь. — А ты тянешь? — спросил меня оператор. — Я тяну, — ответил я ему. — Трудно отказывать своим друзьям, но я отказываю. — Друзьями мы никогда не были. — Ну, приятелям, знакомым. Но я должен думать о картине. — Можешь не объяснять. Я все понял, когда мне передали, что к тебе заходил Будберг. Режиссеры все бляди. Дают тому, кто дороже заплатит. — Кто дороже стоит, — поправил я. — Ладно, я уйду, — сказал оператор. — Но больше ко мне не обращайся, я с тобой никогда работать не буду. — Будешь, — сказал я. — Когда я стану знаменитым режиссером. Будешь считать за честь, что я тебя приглашу. — Ты будешь знаменитым? — Буду. Оператор задумался и неожиданно согласился: — А что? Вполне возможно. Таких сволочей, как ты, поискать надо. Будберг сделал пробы Каратистке. Она была прелестна, когда не улыбалась во весь рот. Но зато, когда смеялась, вместе с ней смеялись все зрители в зале, потому что она не стеснялась показывать свои огромные зубы. Мне были нужны молодые актеры, которые исполнили бы роли школьников. Ассистентка по актерам принесла мне альбомы школьников, которые снимались в картине известного режиссера на студии Горького. Я видел эту картину два года назад, значит, снималась она больше трех лет назад. — Они уже выросли, — сказал я, возвращая альбом. — Хорошо, я поищу в школах, — тут же согласилась ассистентка. — Пригласите на завтра Каратистку, будете искать вместе. Ей с этими девочками работать. Я сказал директрисе: — Где та ассистентка, которая бы мне подсказывала, а не я ей? — Есть такая, — ответила директриса. — Завтра выходит из отпуска. А пока в моем кабинете сидели Каратистка и очень сосредоточенная прежняя ассистентка — ей уже сообщили, чтобы она искала себе другую работу. Сегодня у нее оставалась последняя попытка доказать свою профессиональную необходимость. — По сценарию у тренерши из группы в двадцать девушек действуют шесть каратисток. Первая — полная, высокая, с мощной задницей, грудью четвертого размера и лицом школьницы. Вторая — маленькая, худенькая, которая всех побеждает. Остальные четверо — чтобы у всех были замечательные попки и груди. — Я поставил конкретную задачу. — Простите, — возразила ассистентка, — но это же школьницы, дети, какие груди? — Любые, чем они больше, тем лучше. Фильм будут смотреть и мальчишки, и мужчины, и на экране должно быть, на что посмотреть. — Актерские способности вас совсем не интересуют? — спросила ассистентка. — В данном случае не интересуют. Я буду просматривать всех претенденток. Форма одежды — трико. На каждую надевать трико на размер меньше, чтобы все обтягивало. И никаких лифчиков. Ассистентка молчала. До моей картины она работала на нескольких картинах со старым интеллигентным режиссером, почти классиком, была его любовницей и привыкла к другим объяснениям. Она буквально постарела за несколько минут, вероятно поняв, что для меня она не представляет ценности ни как женщина, ни как работник. На следующий день она написала заявление об уходе, и появилась другая ассистентка, худенькая, сорокалетняя, гладко зачесанная, в белой блузке, темной юбке, туфлях-лодочках на невысоком каблуке. Я начал ей объяснять. — Мне все ваши пожелания передали, — сказала она. — Мы пройдем по первокурсницам актерских училищ и физкультурных факультетов педагогических институтов. Через неделю покажем. — Через пять дней. — Хорошо, через пять дней. По четкости ответов и по полному отсутствию кокетства она абсолютно не походила на бывшую актрису. — Вы кто по образованию? — спросил я. — Филолог. Преподавала латынь в медицинском училище. На студии десять лет, провела четырнадцать картин. Судя по занятости, режиссеры ее ценили. — Сколько картин провели с одним и тем же режиссером? — Пять. — Снова к нему пойдете работать? — Не пойду. Он умер. — Простите. Сколько лет вашим детям? — У меня нет детей. Я не замужем. Живу одна, рядом со студией. Когда я на картине, у меня не бывает проблем от и до. Я работаю сколько необходимо. А если получается хорошее кино, я радуюсь этому, как самому лучшему подарку. Конечно, она не подходила полностью под критерий Афанасия, не была ни толстой, ни безобразной, и, хотя она явно старше меня лет на десять, встретив ее в какой-то компании, я, наверное, попытался бы затащить в постель. Через пять дней в студийном спортивном зале толпилось не меньше полусотни девушек в купальниках. Мой приход отфиксировали почти все. Мгновенно среагировали девушки из театральных училищ. Девушки из физкультурных факультетов лежали на сложенных матах — привыкли расслабляться перед соревнованиями. Я сразу выделил одну, потому что она выделила себя. Встала, поправила под купальником внушительную грудь, провела ладонями по талии, повернулась, демонстрируя спину и ягодицы, великоватые для вчерашней школьницы, и улыбнулась мне. И я улыбнулся ей, уже зная, что возьму ее обязательно. Потом я много раз убеждался, что режиссер, выбирая актрису на роль, выбирает женщину, которая нравится и хочет понравиться. Если не хочешь понравиться, будь трижды талантливой, мимо тебя могут пройти. Нужен посыл, чтобы получить ответ, положительный или отрицательный, как уж сложится, а если ничего не посылаешь, ничего и не получаешь в ответ. И я ее выделил. — Записываю. Рыжеволосая. С накладной грудью. — Ассистентка сделала пометку в своем блокноте. — А задница тоже накладная? — Задница у нее привлекательная и своя. За это и взяли. Я отобрал двадцать девушек, из которых шестеро могли вполне естественно произносить реплики. Пришлось поспорить с Будбергом о первой, на которую я обратил внимание, вернее, она сама обратила на себя мое внимание. — Коротконогая и задница под коленками, — вынес свой вердикт Будберг. — Не надо ее. — Надо, — сказал я. — Почему? — спросил Будберг. — Потому что она мне нравится. — Не всем нравятся висячие задницы, — возразил Будберг. — Всем, — ответил я и вынес уже свой вердикт: — Утверждена. Когда у меня берут интервью или когда я выступаю перед зрителями, почти всегда просят: — Расскажите о забавных случаях на съемках. У меня есть несколько заготовок, но забавное случается редко, есть недоразумения, и чаще всего съемка — это сплошное недоразумение, когда ты хочешь получить одно, а тебе предлагают прямо противоположное. КИНЕМАТОГРАФИЧЕСКИЙ ОПЫТ В те годы существовало распоряжение снимать в первую очередь актеров Театра киноактера. Выпускники Киноинститута направлялись в Театр-студию киноактера, где они получали мизерную зарплату, озвучивали иностранные фильмы, выезжали с киноконцертами, пели песни из фильмов, показывали отрывки из фильмов, у каждого актера был смонтированный киноролик, хотя многие снимались в основном в эпизодах. Чтобы выполнить указание, я пригласил на роли учительниц нескольких актрис из Театра киноактера, когда-то в молодости очень известных. Теперь пятидесятилетние, они старались держать форму. Знаменитой на всю страну соблазнительной блондинке я предложил несколько реплик. Она пришла на съемку с прической, уложенной в дорогом салоне, и старомодном платье, но от Диора, купленном в Париже лет пятнадцать назад. Я попросил изменить прическу на «халу», покрытую лаком, — такие носили пятидесятилетние учительницы в школе, потому что они носили эти «халы», когда были молодыми и привлекательными. А платье попросил заменить на кримпленовый костюм. Актриса возмутилась, стала настаивать, что учительницы сегодня не одеваются так плохо. Я не стал спорить и заменил ее другой пятидесятилетней актрисой, менее знаменитой. Она замечательно перевоплотилась в одинокую, всегда готовую к обороне учительницу, которая понимает, что, если она не защитит себя, ее никто не защитит, поэтому она нападает первой. Выбор актера — это как выбор женщины. Конечно, она должна понравиться, но от нее тоже должен исходить посыл. Да, вы мне нравитесь или хотя бы не безразличны. Да, я кокетничаю. Да, я демонстрирую лучшую свою улыбку, я сделаю прическу для вас. Я всегда выбирал тех, которые мне нравились. Я пишу это для актрис, если они прочтут эту книгу, то пусть запомнят. Если режиссер мужчина, у него есть свои предпочтения. Мне, например, всегда нравились в женщине аномалии, чтобы или грудь была полнее, или попка округлее, чем у других. Мне, конечно, нравились высокие женщины, как большие дорогие автомобили, но я еще в школе убедился, что высокие женщины предпочитают высоких мужчин, и смирился с этим. Мне стали нравиться женщины среднего роста, они чаще выбирали меня. Пани Скуратовская была выше меня, и с нею я потерпел поражение. Одна из девушек взяла скакалку и демонстрировала координацию движений, но главным образом — грудь. При прыжках грудь перекатывалась под купальником соблазнительными шарами. И ноги у девушки оказались замечательными. Чтобы я ее лучше рассмотрел, она повернулась ко мне попкой и продемонстрировала открытые ягодицы — она выбрала купальник, минимально ее прикрывающий. И она выиграла. Я ее отметил сразу, и она получила роль всего с несколькими репликами, но ее заметили по этому фильму и начали приглашать сниматься. Были девушки, слишком занятые собой. Они подправляли прически, макияж, припудривали прыщики. Каратистка показала мне на пятерых девушек из Института физкультуры, которым требовалось минимальное обучение каратэ. Ни одна из них мне не приглянулась, Каратистка это поняла сразу и попросила: — Выбери хотя бы двух. Я выбрал одну. Белобрысую, жилистую, с почти мужским твердым взглядом. Она запомнилась в фильме. Вместо огромной девушки я выбрал полненькую хохотушку, и она, улыбаясь, била по яйцам противников, которые нападали на парней из их школы. В учительской солировали учительницы: Подруга и Катерина, именно для них были написаны роли, и, конечно, Вечный Князь и Каратистка. Из Катерины и Подруги я выжал всю возможную сексуальность. Им сшили обтягивающие платья. В фильме был эпизод, когда они разговаривают, высунувшись из окна, чтобы остальные учителя не слышали, о чем они говорят. В это время в учительской идет разборка. Вызывают провинившихся учеников. Я предупредил Будберга, чтобы он снимал реакцию мальчишек, потому что был уверен: даже говоря заученные тексты, они будут смотреть не на строгих учительниц, а на эти привлекательные задницы. Так и получилось. ТТ, посмотрев этот эпизод, ухмыльнулся, но посоветовал: — Вырежь эти задницы. — Здесь будут смеяться. Это же комедия. — Я понимаю, — согласился ТТ, — но в комитете обязательно прицепятся. В комитете смеялись, но предложили подрезать кадры округлых женских форм. Я пообещал, но оставил в фильме. Я смотрел фильм в разных аудиториях, и всегда над этой сценой гомерически хохотали, особенно когда двенадцатилетний мальчик начинал оправдываться, но, увидев учительские округлости, тут же забыл текст. Если бы руководитель рок-группы сбрил бороду, то вполне мог сойти за старшеклассника. Но он отказался сбривать бороду. Таким его уже запомнили миллионы. В кино, в отличие от жизни, нет безвыходных положений. Я вызвал сценаристов, и они за вечер переписали сюжетную ситуацию. Теперь рок-группой руководил не школьник, а бывший выпускник школы, студент консерватории, которого на конкурс не пускают из-за бородки, потому что это конкурс школьных оркестров. А он эту бородку сбривать не хочет. В те годы следили за благопристойностью всюду. Ни в обком партии, ни в ЦК женщин не пускали в брючных костюмах. На первом канале телевидения выступал бородатый известный музыковед, и после нескольких его выступлений пришли тысячи писем от телезрителей с вопросом: почему по телевидению выступает поп? В огромной стране всегда может найтись несколько тысяч сумасшедших, пьяных или с похмелья, которым может показаться все что угодно. Но эти письма передали председателю Телерадиокомитета. Он вызвал музыковеда и предложил ему сбрить бороду. Тот сослался на бородатых основоположников Маркса и Ленина и бороду не сбрил. Тогда его отстранили от эфира, то есть он продолжал приходить на работу, готовил свои выступления, ему платили зарплату, но передачи не записывали и не выпускали. Руководство телевидения ждало, что музыковед или сбреет бороду, или напишет заявление об уходе. Но он не писал заявления и не сбривал бороду. Через год он согласился с переводом на радио, но с повышением зарплаты. По радио можно было выступать и с бородой, все равно не видно. В фильме ученики выставляют на заднике портреты всех великих бородатых русских. И рок гремит на фоне бородатых знаменитостей. Потом эти кадры назовут символичными. После выхода фильма меня причислят чуть ли ни к диссидентам. ТТ посмотрел фильм и, когда мы остались с ним вдвоем, спросил: — Если тебя заставят переснять этот эпизод, переснимешь? — Это же комедия. — Я попытался уйти от конкретного ответа. Я был как все. Сегодня оказалось, что в стране были чуть ли не десятки тысяч диссидентов; вспоминая то время, я не могу насчитать и десятерых из кино. Сопротивлялись идиотским поправкам редакторов, но никто не снимал антисоветских фильмов. Их и снять было невозможно, потому что деньги на производство фильмов выделяло государство, а чиновники, которые выполняли гласные или негласные указания системы, никаких денег на производство фильма против системы не могли дать при тотальном контроле сверху. Я считал советскую власть вечной, потому что и я, и моя мать родились при этой власти. Конечно, все понимали абсурдность безальтернативных выборов, когда выдвигался только один кандидат на любую должность, но все голосовали. Страна жила в адаптированном режиме. Это как в школе: даже если ученики начинали понимать, что учитель полный идиот, но, если хочешь получить аттестат зрелости, надо подчиняться школьным правилам, а доучиваться все равно придется самому или с помощью более подготовленных репетиторов. В магазинах уже давно не было еды, но все еду привыкли добывать на рынках, из-под прилавков магазинов. Провинция ездила в Москву за мясом уже несколько лет. В Москве плохое, мороженое, может быть, из стратегических запасов, но мясо продавали. Железнодорожные билеты стоили дешево, и мороженое мясо везли в сумках-холодильниках, если расстояние не превышало шестисот — семисот километров, обычно такие расстояния электропоезда преодолевали за ночь, а за ночь мясо не размораживалось. В Москву за мясом ездили из всех областей средней России, и никто не роптал, не устраивал забастовок, потому что все знали, что любой протест будет подавлен мгновенно. Те, кто сегодня утверждает, что не знали о партийной коррупции, психушках, запрете на профессии, — врут. Знали все. У всех были родственники, или раскулаченные, или расстрелянные, или сидевшие в лагерях. Но все надеялись, что, если они будут вести себя разумно и примерно, с ними ничего подобного не случится. Тогда все освоили формы защиты. Одной из лучших форм было вступление в партию. Прежде чем привлечь коммуниста к уголовной ответственности, его надо было исключить из партии. Чтобы занять должность даже начальника цеха, надо было вступить и партию. Отцы передавали свой опыт сыновьям. У меня не было отца, но я находил учителей: Альтермана, Афанасия, а теперь ТТ. Они объяснили мне правила игры, а я оказался понятливым учеником. Я закончил озвучание, и фильм повезли в Кинокомитет. Принимал фильм заместитель председателя комитета. Я был начинающим режиссером, а председатель смотрел фильмы только известных. Чаще всего смотрел в одиночестве. Когда смотришь один, можно и не досмотреть фильм, или пропустить несколько частей, или посмотреть только ту часть, на которую обратили внимание редакторы. И выражать неудовольствие не надо, и хвалить не надо. Похвалить можно потом, когда посмотрят на дачах, можно даже позвонить по телефону самому режиссеру и поздравить с успехом. Я сидел в комитетском кинозале, не ожидая никакой реакции от редакторов. Они не смотрели, они работали, всматриваясь в каждый кадр и вслушиваясь в реплики. Закончился просмотр, в зале зажгли свет. Редакторы выходили молча. Заместитель председателя тоже мог бы выйти молча, но рядом со мною сидел Арман. Заместитель подошел к нам и сказал почти по-свойски: — Лотерейная картина: или крупно выиграете, или будут щипать везде и всюду. В конце недели пошлем на дачи. Они всегда просят комедии. Позвоните мне в понедельник на следующей неделе. До решения оставалось пять-шесть дней. Я не беспокоился, потому что играл по правилам, фильм не будет раздражать старшее поколение. Картину похвалят, и она, возможно, даже будет пользоваться успехом у молодых зрителей, а критика уж оценит наверняка. Я все просчитал почти ювелирно и мог позволить сделать себе подарок. Из будки телефона-автомата я позвонил Подруге. — И как? — спросила она. — Повезут на дачи. В понедельник будет ответ. Я бы хотел тебя увидеть. Может, сходим поужинать? — У меня сегодня спектакль в театре. Драматург все-таки устроил ее в театр. — А завтра? — спросил я. — Завтра весь день твой. — Весь, с которого часа? — С любого. Можешь даже подать мне кофе в постель. Я так и сделал. В шесть утра я был в метро, а через сорок минут возле ее дома. — Кто? — спросила она из-за двери утренним хриплым голосом. Я тогда подумал, что ей пора бросать курить. — Кофе в постель, — ответил я. Этот день я буду вспоминать всю жизнь. Утренняя, сонная, горячая женщина. И не надо другого счастья. Я провел в ее постели семнадцать часов. Когда я уходил в полночь, чтобы успеть на метро, она сказала: — Такого у меня уже не будет никогда в жизни. У меня-то будет, подумал я. Но и у меня никогда такого больше не было. Ни такого желания, ни времени, ни женщины, которую я бы так хотел и которая бы так хотела меня. Подруга очень напоминала мне пани Скуратовскую, которую я не видел больше года, и после этого утра, дня и ночи с Подругой я впервые понял, что все заменяемо, даже очень любимая женщина. И я успокоился. У меня была женщина, которая мне очень нравилась, я сделал почти хорошую картину, мне казалось, что у меня наконец то началась нормальная жизнь, как у всех. ТЮРЬМА Я не могу объяснить, когда и почему у меня появляется ощущение опасности. Вначале возникает беспокойство от взгляда, от недоговоренности. Я шел по студии, встретил начальника особого отдела; чем занимается этот отдел, я не знал, но с начальником все вели себя почтительно, и я поздоровался почтительно. Он мне ответил, пауза длилась десятые доли секунды, в эти доли секунды он меня идентифицировал и, вероятно, прокрутил в памяти все, что ему обо мне известно. Раньше паузы не было. Значит, совсем недавно у него спрашивали про меня, или он изучал мои документы. Потом, анализируя случившееся, я понял, что Организация уже проанализировала все возможные варианты про меня и выбрала сравнительно новый. Бывший киноактер Рональд Рейган довольно успешно выиграл президентские выборы в Америке, я только становился более или менее известным актером, а теперь и режиссером. Я не думаю, что аналитики Организации копировали американский опыт. Путь наверх одинаков во всех странах. Большинство американских президентов проходили через должности губернаторов или через сенат. Наши генеральные секретари редко миновали должности секретарей обкомов, практически секретарь обкома выполнял функции губернатора штата. Может быть, аналитики Организации решили: а почему бы не попробовать популярного актера на работе в Совете Министров или Верховном Совете? Известный по фильмам актер вполне может стать Председателем Президиума Верховного Совета (тогда еще Брежнев не совмещал должность Председателя Президиума и Генерального секретаря) и будет вручать ордена и принимать верительные грамоты у вновь назначенных иностранных послов. Кроме меня, наверное, было выделено еще несколько благонадежных актеров, которые уже сотрудничали с Организацией. И пришло время самой тщательной моей проверки. Меня арестовали на следующий день после встречи с начальником особого отдела. В мой кабинет на студии зашел молодой, примерно моих лет, мужчина, поздоровался, улыбнулся, сел без приглашения напротив меня и протянул красное удостоверение с надписью «МВД СССР». Из него я узнал, что он майор. — Предупредите второго режиссера, что уезжаете в командировку, — сказал майор. — На сколько? — спросил я. — Недели на две. — Я не могу на две, — сказал я, понимая абсурдность своего утверждения. — Может быть, мы управимся и раньше, — пообещал майор. Я понимал, что я уже арестован, но никак в это не мог поверить. — Мне надо буквально на пять минут к директору студии, возникли кое-какие проблемы с фильмом. — Не надо впутывать директора студии, — сказал майор. — Сейчас мы выйдем, спустимся вниз, сядем в машину и выедем со студии. — Куда? — спросил я. — На Петровку. Значит, мною будет заниматься или Уголовный розыск, или Отдел борьбы с хищением социалистической собственности, так называемый ОБХСС. Я не сомневался, что разбираются с покупкой игровых автомашин, которые не были разбиты. В фильме, который я снимал, в катастрофу попала не «Волга», а кузов «Волги» на колесах с двумя канистрами бензина для взрыва. По сути, сгорел покрашенный кузов автомобиля, а подержанную «Волгу», которую приобрели для съемок автокатастрофы за треть стоимости, продали мне. Я знал, что участвую в незаконной финансовой операции, но так поступали практически все, потому что «Волг» для продажи населению выпускалось мало, приходилось ждать годами даже самым заслуженным и народным. К тому же машина стоила дорого. Постановочных за год работы над фильмом хватало на «Жигули», а «Волга» стоила на треть больше. Я не устоял перед соблазном. С тех нор как я научился управлять автомобилем, я мечтал купить машину, но не мог, потому что для этого надо было записаться в очередь на покупку, а очереди создавались только на предприятиях. Мы вышли из кабинета, и я увидел, что невдалеке стоит явно не студийный крепкий парень в коричневом костюме с коричневым галстуком. Так продуманно стандартно студийные не одевались. Еще один, уже в темном костюме, блокировал подход к лифту. Майор сел впереди, я сзади, подпираемый парнями. Уже в машине на моих руках защелкнули наручники. В тюрьме у меня забрали часы, деньга, студийное удостоверение, ремень, шнурки от ботинок, срезали пуговицы, теперь я должен был постоянно поддерживать брюки. При осмотре влезли пальцами в рот, заставили присесть — спрятанное в прямой кишке выпало бы. В камере на двенадцать нар было четырнадцать человек. Одиннадцать, которые сидели уже более полугода, имели постоянные места на нарах, и трое: я, старик и совсем молодой парень — делили одно место на троих, спали по очереди. Я не буду описывать взаимоотношения со своими сокамерниками. Ни с кем из них, как и в армии, не подружился и даже ни разу не встречался после тюрьмы. Я забыл фамилию следователя, который вел допросы. Но я запомнил, как судорожно перебирал своих знакомых, которые могли бы мне помочь. Почему-то я начал с женщин. Если бы Органайзер не уехала в туристическую поездку, она привлекла бы лучшего адвоката, вышла на генералов МВД, которые консультировали кинодетективы. В Москве не было и Каратистки. Она снималась в Болгарии. Подруге я звонил редко, и ее не обеспокоит мое отсутствие в несколько недель. Подумает только, что я нормальный хам — переспал и забыл. Мой следователь, пятидесятилетний, в тесноватом костюме, на первых допросах все записал, а теперь только уточнял. Он явно не спешил. Теперь-то я знаю, что он был прикрытием, дело разрабатывали и вели ребята из Первого главного управления — Организация начала свой эксперимент. Дважды меня провоцировали в камере. Я дрался. Но били тоже странно, как будто мне берегли лицо. Но все это я понял позже. Это сегодня у меня есть личный адвокат, и я не подписываю ни одного договора, просьбы или протеста, не обсудив с ним все возможные последствия. Тогда в камере сидел толкователь Уголовного кодекса и, разбирая уголовную ситуацию, в которую каждый из нас, сидевших, попал, предсказывал предполагаемый срок лагерей, которые мы должны были получить. Я ему долго объяснял, что, хотя я в съемочной группе главный, финансовые документы не подписываю. Поняв кинематографическую иерархию, он вынес свой вердикт, что мне все-таки грозит от пяти до семи лет заключения. Я не сомневался, что кто-то из съемочной группы на меня написал донос, и выписал на листе бумаги всех, кто этого мог бы хотеть. Таких оказалось довольно много, на съемках я уволил с десяток работников. Через несколько дней, когда окончательно вышел из почти шокового состояния, я написал записки и передал их на волю Органайзеру, Каратистке, Альтерману и ТТ, особенно надеясь на ТТ, который, если в беду попадал кто-то из студийных, подключал все свои связи. Первой прорвалась ко мне Каратистка. Меня провели в комнату для свиданий, хотя, как подследственному, все свидания мне были запрещены, — толкователь Уголовного кодекса обратил на это мое внимание. Она вошла в комнату, обняла меня, и я почувствовал, какие у нее крепкие груди. Каратистка села на следовательский стул, я — на табуретку для заключенного, прикрученную к полу. Она достала из сумки банку уже открытого сгущенного молока и батон белого хлеба. Только Альтерман знал, что я люблю сгущенку. В армии мы закрывались в его каптерке и пили чай, макая хлеб в банку со сгущенкой. — Привет от Альтермана? — спросил я. — Да. Он замечательный мужик, — ответила Каратистка. — Что мне грозит? — В камере у вас же есть толкователи Уголовного кодекса. Сколько они тебе дают? — Одни — от трех до пяти, другие — от пяти до семи. — Перебирают. Тебя на днях выпустят, взяв, разумеется, подписку о невыезде. — А кто? — Тогда и поговорим. — А как? — Тогда и узнаешь. На следующий день приехал следователь. Он взял с меня подписку о невыезде. Я вышел за ворота Бутырской тюрьмы и пошел в сторону метро «Новослободская». В камере я провел всего две недели. Раньше мне казалось, что я самодостаточен. В тюрьме оказалась хорошая библиотека. Я перечитал всего Гоголя и понял, что в России за сто пятьдесят лет не многое изменилось. Со мною в камере были и Собакевич, и Манилов, и Чичиков. И во мне от всех от них было, от кого-то больше, от кого-то меньше. В Красногородске в каждой семье кто-нибудь обязательно сидел. Одни за воровство, другие за пьяные драки, когда увечили себя и других. Раньше многие сидели за политику, но об этом я знал только по рассказам взрослых: при моей жизни моих знакомых за политику уже не сажали. Я не удивился и не поразился, когда оказался в камере. И даже, осмысливая самый неблагоприятный вариант — от трех до пяти лет, я решил, что за это время изучу английский и приобрету какую-нибудь профессию. После выхода на волю первое время, пока не забудется отсидка, меня вряд ли будут снимать как актера и в ближайшие годы не позволят быть режиссером. Я могу поработать шофером. Рядом со мною у тротуара притормозила «Волга». Из нее вышли Каратистка и большой грузный мужчина лет сорока. — Познакомьтесь. Вы коллеги, — сказала Каратистка. — Большой Иван, — представился он. — Большой, потому что во мне сто сорок килограммов веса, правда, и роста почти два метра. — Умнов, — представился я. — Мы знакомы, ты меня вспомнишь, — ответил Большой Иван. — Мы решили вас встретить у ворот тюрьмы. Совсем как в кино. Он выходит, а его ждут подельники. Я пока ничего не понимал. Этого огромного толстяка я много раз видел в Доме кино и на «Мосфильме». Он мог быть кем угодно — от неизвестного режиссера до известного всем инженера звукозаписи. — Какой у тебя сегодня день? — спросил Большой Иван. — Думаю, что свободный, — ответил я осторожно. — Тогда есть предложение: посидим в ресторане «Метрополя». Будет еще один человек, который приложил определенные усилия, чтобы тебя выпустили. С тебя коньяк. — Конечно, — поспешно согласился я. — Увидимся на студии, — сказала Каратистка. Она явно робела перед Большим Иваном. В «Метрополе» Большой Иван подвел меня к столику, за которым сидел ТТ и пил пиво. — С чего начнешь? — спросил меня ТТ. — С пива или водки? — С водки, — ответил я, понимая, что мне надо расслабиться. Выпив водки, я спросил Большого Ивана: — А мы разве с вами знакомы? — Конечно, — сказал он. — Я поздравлял тебя в Доме кино, когда ты исполнил роль председателя колхоза. И я вспомнил. Я всегда видел его в Доме кино и на «Мосфильме», здоровался с ним, понимая, что мы знакомы, но где познакомились и кто он, стеснялся спрашивать. Если он меня называет по имени, значит, нас представляли друг другу, только я почему-то его не запомнил. Он всегда был в темных костюмах и незаметных галстуках и мог быть директором фильма, инструктором ЦК партии, начальником управления Комитета по кино или Министерства культуры. Моложавым его можно было назвать только при беглом осмотре, а когда я теперь присмотрелся, ему было явно за сорок. Я достаточно быстро и четко рассказал ТТ и Большому Ивану об уголовном деле, связанном с покупкой «Волги». И тут ТТ позвали к телефону. Тогда еще не было сотовых телефонов, они появятся только через несколько лет. ТТ извинился и пошел к телефону. — Вы совершили несколько противозаконных актов. Не самых больших при всеобщем воровстве. Завтра вы напишете заявление в отдел каскадеров и сдадите туда вашу «Волгу» по стоимости, за которую вы ее приобрели. — Следовательно, я теряю минимум три тысячи, которые я выложил за ее ремонт, а по сути, за реставрацию. — На «Мосфильме» работает режиссер Юлий Райзман. Вы его, конечно, знаете. — Знаю, но не знаком. — Он решил бросить курить. Пришел к иглоукалывателю. Тот с него запросил произвольно большую сумму. Райзман спросил: «Почему так много?» — «А потому! Если я с вас возьму внушительную сумму, вы уже никогда не закурите. Пожалеете потраченных денег». Так вот, в будущем вы очень сильно подумаете, прежде чем использовать свое служебное положение. И вообще, прежде чем нарушать закон, вы вспомните, что один раз вам это обошлось в стоимость почти новых «Жигулей», а в следующий раз может обойтись значительно дороже. Я тогда мог только предполагать или догадываться о настоящей деятельности Большого Ивана, поэтому, придя на «Мосфильм», я зашел к ТТ и спросил прямо: — Откуда Большой Иван? — Из конторы глубокого бурения. — Наверное, подполковник? ТТ промолчал. — Он курирует «Мосфильм»? — Не только… — Он заканчивал Институт кинематографии? — Не знаю… Но кино и кинематографистов знает хорошо. КГБ кино отслеживало, как все учреждения и ведомства. Институт кино курировал офицер из Московского управления. Эти офицеры довольно часто менялись, — может быть, в кино было много болтливых, поэтому материал собирался быстро, конечный результат достигался быстрее, и офицер получал повышение. В Комитете по кино, в Иностранном отделе работали офицеры КГБ, проверяя всех выезжающих на фестивали, симпозиумы, конференции. Они зачислялись во все делегации. В Союзе кинематографистов, кроме уже пожилой чекистки, начальницы Зарубежной комиссии, когда-то очень красивой и все еще очень сексуальной, обычно работал один офицер КГБ, а отделами руководили чекисты, ушедшие в отставку. По-видимому, в Пятом управлении КГБ, которое отслеживало диссидентов, был большой Отдел кино. После разговора с ТТ я решил, что Большой Иван из Пятого управления, и еще долго не знал, что он из ПГУ — Первого главного управления, которое занималось внешней разведкой. НАЧАЛО БОЛЬШОЙ СТИРКИ Меня попросили зайти в спецотдел уже на следующий день. Начальник отдела представил мне молодого человека, который показал удостоверение полковника КГБ, и вышел, оставив нас с полковником вдвоем. — Наша встреча не случайна, — сказал полковник. — Ситуация с незаконной покупкой вами «Волги» к этой встрече не имеет значения, просто пришло время для встречи. Вы нам давно не безразличны. Мы многое знаем о вашей жизни в Красногородске, о работе в Риге, о службе в армии, об учебе в Институте кинематографии, о работе на «Мосфильме». Хотите посмотреть, что о вас думают? — Конечно, хочу. Из Красногородска меня характеризовали вполне положительно. Но моя драка с сыном Воротникова упоминалась. Новый уполномоченный КГБ сообщал, что я не теряю связей с родиной и привожу каждый новый фильм со своим участием. Из Риги сообщали, что я дружил с немцами, которые приехали из Казахстана, а потом выехали в Германскую Демократическую Республику. Что я судосборщик очень средний. В авиационном полку я запомнился спортсменом и тренером полковой команды по боксу. Но меня поразила приписка: «Механиком был плохим. Сам это осознавал и попросился топить печи в штабе». Начальник особого отдела полка свой хлеб ел не зря. Институтские характеристики были более обстоятельными. Умен, настойчив, хорошо владеет немецким языком. Умеет и не боится рисковать, подрабатывал, вывозя в Тулу продукты. Хороший спортсмен. Актерские способности весьма средние. Куратор городского отдела КГБ тоже не зря ел свой хлеб. — А «Мосфильм»? — спросил я. — Как-нибудь в следующий раз, — пообещал полковник. — Вы в каком воинском звании? Вот об этом спрашивать совсем не обязательно, о моем воинском звании знали наверняка. — Из армии демобилизовался рядовым. Но после окончания Киноинститута нас переводят в политсостав и присваивают офицерское звание. Так что теперь я лейтенант. — Не всех переводят, — поправил полковник, — а только членов партии. Какие у вас есть противоречия с советской властью? — Слишком общий вопрос. — Что вам не нравится в системе организации советской власти? — Я плохо знаю принцип управления советской власти. У нас правящая роль Коммунистической партии, статья шестая Конституции СССР, а советская власть — это что-то вроде муниципального управления. — Как вы относитесь к безальтернативным выборам снизу до верху? Один кандидат, и ты можешь голосовать или «за», или «против». Это же не выборы. — Я отношусь, как все, с иронией. И к результатам голосования тоже. Всегда 99,98 процента. Надеюсь, когда-нибудь наверху это поймут и изменят этот принцип. — И тем не менее вы участвуете в этой комедии? — Насчет комедии это вы сказали. Я член КПСС и понимаю, что решения принимает партия, а декор не имеет особого значения. Впрочем, имеет, — поправился я. — Выборы — это всегда праздник. Гремит музыка, в буфетах дефицит, особенно в деревнях, где все дефицит: колбаса, пиво, лимонад, конфеты в обертках. И когда идут голосовать, одеваются по-праздничному, потому что праздников у нас мало, когда можно надеть праздничное, себе покупают колбаски, детям конфет. Потом праздничный обед. Хозяин и хозяйка выпьют водочки и закусят колбаской, дети… — Грустная история выборов, — заметил полковник, — но вы объективны… Куратор КГБ, собирая о вас данные, написал, что актерские способности у вас весьма средние, я считаю, что он не прав. Я посмотрел и узбекский фильм, и вас в роли председателя колхоза, и в школьном, в роли одного из учителей. Чекист, председатель колхоза, учитель — неплохой диапазон, и, главное, вам веришь. И то, что вы занялись режиссурой, это тоже многое о вас говорит. Значит, вы не хотите зависеть от актерской участи: пригласят — не пригласят сниматься. Судя по наблюдениям информаторов, вы не любите прогибаться, поэтому и выбрали режиссуру. Режиссер решает сам и выигрывает или прокалывается. Почему мы заинтересовались вами? Вы разумный человек. И хотя видите недостатки, не диссидент, не антисоветчик, вы советский русский человек, который хочет, чтобы на его родине было не хуже (вы пока мало ездили по миру), ну, хотя бы чем в Германской Демократической Республике. У нас к вам следующее предложение. Конечно, вы будете заниматься своим делом: снимать фильмы, играть роли. Мы вас призовем на год на учебу. Как вы знаете, каждый офицер Советской армии должен проходить переподготовку, а у вас будет не переподготовка, а учеба. Вы хорошо знаете немецкий, и на кафедре о вас отозвались очень хорошо. У вас есть явные способности к языкам. Вы ведь начали изучать английский, и у вас неплохо получалось. Мы эти знания английского закрепим. Может быть, вы возьмете и второй язык: испанский или португальский, смотря какой группой стран вы захотите заниматься. Если Латинской Америкой, то без испанского и португальского не обойтись. В Южной Америке много немцев. Вам нужны, как минимум, два языка. Режиссер — интересная профессия, потому что организация любого дела или мероприятия — это ведь режиссура. Не мне вам объяснять, что режиссура — профессия двадцатого века. В девятнадцатом в театре пьесы ставили или сами авторы, или актеры. Поэтому разведка чаще имела дело с актерами и в основном с авторами, как наиболее умными и аналитичными людьми. Вы знаете, что великий Шекспир работал в разведке. Бомарше вообще был великим разведчиком, как и Мольер, во Франции отдельные разведывательные задания выполнял Дюма, де Кюстин вообще был кадровым разведчиком. Я надеюсь, вы читали Сомерсета Моэма? — Да, конечно. — Великолепный разведчик. Много вреда принес нашей стране. И наши писатели были замечательными разведчиками: и Илья Эренбург, и Константин Симонов. Теперь мы плодотворно сотрудничаем с режиссерами. Конечно, есть определенные технологические сложности. Наше художественное кино хоть и получает иногда международные премии на кинофестивалях, но его в мире практически нигде не смотрят, потому что мы делаем вялые, сентиментальные, медлительные и очень идеологизированные фильмы с почти обязательными заседаниями парткомов или райкомов. Но есть еще и документальное кино. Причем режиссеры художественного кино добиваются уникальных успехов, когда начинают работать в жанре документального кино. Пример тому — Михаил Ромм со своим «Обыкновенным фашизмом». Ваш учитель Афанасий во время войны снял поразительные документальные фильмы, жаль, что он не стал заниматься документальным кино в последующие годы. Нам бы очень хотелось, чтобы и вы попробовали свои силы в документальном кино. Здесь мы вам можем помочь. Вы сможете снимать во всем мире — от джунглей Амазонки до индийских пагод. Подумайте, на какую тему вы хотели бы снять документальное кино. За этот год учебы в нашем учебном заведении вы никуда не исчезнете. Вы будете появляться в Доме кино, на «Мосфильме». Вы этот год просто будете находиться в простое. Ведь все режиссеры находятся в простое — одни год, другие пять лет. И вам надо обязательно защитить кандидатскую диссертацию. Практическому режиссеру, если вы не собираетесь преподавать, она не нужна. Но за рубежом, где нет разделения на кандидатские и докторские диссертации, приставка «Д» указывающая на вашу ученую степень, весьма существенна. Вы не только художник, но и ученый, а это очень уважается. В общем, в вашей жизни одновременно ничего и все изменится. Вы войдете в военную секретную организацию, которая существует несколько тысячелетий, — с момента, когда появились первые отряды воинов, появилась и разведка. Менялись царства, распадались империи, но разведка оставалась всегда. Мы будем вам помогать и защищать вас. У вас всегда будет работа. Вы сразу решите многие свои проблемы. И вам повезло, что мы обратили на вас внимание, еще когда вы учились в школе. Так везет немногим. Подумайте, но, пожалуйста, учтите — в разведке существует принцип: дважды одно и то нее предложение не делается. Если вы откажетесь, второго предложения от разведки уже не будет, мы не обидимся, но запомним… И еще одно условие. Вы не имеете права ни с кем советоваться по поводу нашего предложения… С тех пор прошло уже много лет, но я запомнил ощущения того дня. Меня заметили. Очень скоро я буду не таким, как все актеры и режиссеры. У меня будет тайна. Как и все мальчишки, я смотрел фильмы о разведчиках и читал книги, как наши разведчики за рубежом добывают необходимые родине секреты. Правда, я никогда не мечтал стать разведчиком, понимая, что сельские парни из Красногородска вряд ли попадают в разведку. В разведку идут те, кто любит рисковать, но я тогда еще не знал, что идут из-за комплекса неполноценности, из страха перед этими организациями. Не случайно чаще всего осведомителями становятся бывшие заключенные. Нормальная человеческая слабость. Только что тебя подавляли, а теперь можешь подавлять сам. Много раз я видел, что среди собак, если дерутся два кобеля, третий всегда присоединяется к более сильному, хотя этот сильный недавно его покусал. И вроде бы двое слабых могли бы объединиться, чтобы отомстить более сильному, но никогда не объединяются из страха быть покусанными завтра. Как ни странно, у меня не было страха перед карательными органами. Когда разоблачили культ личности Сталина, я еще не пошел в школу. Так получилось, что среди моих знакомых не было ни одного диссидента или правозащитника. Конечно, я знал, что перед праздниками диссидентов забирают и помещают в психушки, и считал, что это вполне нормально. Диссиденты были явно с психическими отклонениями. Какой нормальный человек пойдет на Красную площадь протестовать против ввода наших войск в Чехословакию или, как генерал Григоренко, будет бороться за возвращение крымских татар из ссылки? Не зная ни одного крымского татарина, почему я должен за них страдать? Конечно, я считал себя умным человеком, но все-таки не настолько умным, чтобы принимать самостоятельные решения, меняющие всю мою жизнь. Раньше я советовался со многими и выбирал оптимальный вариант. Сейчас, помня о запрете, я мог позволить себе посоветоваться максимум с одним человеком, который никогда и никому об этом не расскажет. Таких у меня было двое: Альтерман и ТТ. Но Альтермана в эти дни не было в Москве, значит, оставался один ТТ. Я позвонил ему и сказал: — Мне надо с вами посоветоваться. — По какому поводу? — спросил он. — По предложениям из конторы Большого Ивана. — Я спущусь, посидим в садике, хорошая погода, совсем не бываю на свежем воздухе. Мы прошли в яблоневый сад, который, как утверждали историки кино и ветераны «Мосфильма», посадил один из классиков советского кино — Довженко. Официально в советской истории кино первые три места были закреплены за Эйзенштейном, Пудовкиным и Довженко. Весна только начиналась, на яблонях распустились, но еще не развернулись листья, солнце в этот час уже нагрело асфальт. Мы сели на скамью на окраине яблоневого сада, и я рассказал о своей беседе с полковником. ТТ выслушал и спросил: — Тебе надоело кино? — Мне обещали, что я по-прежнему буду снимать фильмы. — Я, хотя мне никто не сообщает, знаю почти всех, кто на студии сотрудничает с КГБ. И потому что я сам работал в разведке, и потому что не дурак, но и вокруг довольно много умных людей, которые умеют анализировать, сопоставлять и делать выводы. Вот ты подал заявление на туристическую поездку в Америку. Руководить группой будет один из наших режиссеров. Ты за поездку заплатишь тысячу восемьсот рублей, а он поедет бесплатно. А бесплатным бывает только сыр в мышеловке, значит, однажды он попал в эту мышеловку, ему придавили лапы, а потом ослабили пружину и выпустили из мышеловки. Это называется — топорная работа, если все и сразу узнают, что он платный или не платный агент, давший подписку о сотрудничестве с органами. И вообще, когда анализируешь поступки, участие в руководящих органах, в кинофестивалях, секретные сотрудники, или сексоты, высчитываются довольно легко. А некоторые даже и не скрывают своего сотрудничества с органами. К ним соответствующее и отношение. Попробуем заглянуть немного вперед. Брежнев вряд ли протянет еще год. Его место займет Андропов, и как председатель КГБ, и вообще он сильная личность. Но он болен не меньше, чем Брежнев, а может быть, и больше. С его почками он тоже долго не протянет. Я это знаю из первых рук. Моя жена работает в ЦКБ или, как называет народ, в «Кремлевке». У Черненко эмфизема легких. И вообще, в Политбюро нет здоровых людей. Это очень характерно для наших правителей. Они все амбициозные личности, упрямо карабкаются вверх, работают и интригуют со сверхнапряжением, не занимаются спортом, жиреют, пьют, а когда становятся руководителями страны, их организм уже разрушен и нуждается в постоянном лечении. Сегодня в Политбюро нет ни молодых, ни здоровых. Старики начнут умирать. После двух-трех смертей оставшиеся поймут, что нужен молодой и волевой. Потому что, чтобы сдержать недовольство такой огромной страны, нужен человек, который начнет сразу действовать. А действовать можно только двумя способами: или закручивать, или откручивать гайки. Того, кто ослабит эти самые гайки, заставят ослаблять и дальше. Почти всегда первыми удар принимают секретные службы, которые подавляли, репрессировали, сторожили. Обычно снимают руководство этих служб, самых кровожадных арестовывают, и почти всегда так называемая общественность требует рассекретить и опубликовать имена тайных агентов, сотрудничавших со спецслужбами. А теперь представь: однажды утром открываешь «Советскую культуру», и там списки агентов из режиссеров, сценаристов, актеров, писателей. И среди них твоя фамилия. Боюсь, что тогда ты не получишь постановку и в Средней Азии. — Я не могу даже представить, что такое может произойти. — Это может произойти, империя перегрелась. — ответил ТТ и вынес свой вердикт: — Ничего не подписывай. Я уже сорок лет на руководящей работе, но ни разу не видел подписи ни одного секретаря ЦК на документе, предписывающем, как поступать в том или ином случае. Аппаратчики, которые заложили этот стиль в ЦК КПСС, наверное, были неглупыми и предусмотрительными людьми и знали, что рано или поздно за все приходится отвечать. Если даже дойдет до нашего Нюренбергского процесса, на котором будут судить партийную номенклатуру ее оправдают за недоказанностью преступлений. Доказать — это значит предъявить документы с подписями конкретных людей, а таких документов практически нет. Есть телефонные звонки и вызовы, когда разговор идет с глазу на глаз. Никаких подписей. Это тебе мой совет… ТТ встал и пошел к центральному входу. Скоро в окне его кабинета загорелась лампа под зеленым абажуром. Если солнце не светило в окна его кабинета, он всегда включал настольную лампу. Полковник позвонил мне на студию через два дня и попросил зайти в удобное для меня время. — Я освобожусь в десять вечера, — сказал я. — Я буду вас ждать, — ответил полковник. Я приехал к десяти и сказал полковнику, что не хочу переходить на кадровую службу в разведку, но при необходимости всегда готов оказать посильную помощь. — Очень жаль, — сказал полковник, но настаивать не стал. Теперь я понимаю, что ТТ, вероятно, связался с кем-то из Организации. Возможно, с его доводами согласились. Этого я уже никогда не узнаю. СПРОС ОПРЕДЕЛЯЕТ ПРЕДЛОЖЕНИЯ Органайзер, встретив меня на киностудии, как всегда, улыбнулась и спросила: — Как дела? На киностудии не заметили моего двухнедельного отсутствия. И я ей ответил о своих делах: — Меня выселяют из общежития. Что было правдой. Комендант уже несколько раз заводил разговор, чтобы я освободил комнату, а вчера вечером он сказал напрямую: — Ищи квартиру. Ты не аспирант, я тебя держать больше не могу. Ты теперь и актер известный, и режиссер, тебя трудно покрывать. Что, вероятно, тоже было правдой. Я доплачивал ему через уборщицу. Она в первых числах месяца обходила таких незаконных, как я, и собирала деньги. — С квартирой надо решать, никуда от этого не денешься. Получишь постановочные за фильм, внесешь первый взнос на кооператив, сейчас их много. — Чтобы вступить в кооператив, нужна постоянная московская прописка, — объяснял я. — Попроси ТТ. У него хорошие связи в милиции. Все оказалось не так уж и сложно. Я позвонил ТТ и попросился на прием. — Говори конкретно, я через два часа улетаю на Кубу, — сказал ТТ, как только я вошел в его кабинет. — Я все еще живу в общежитии. Теперь выселяют. Есть кооперативы, но нужна постоянная прописка. ТТ достал пухлую записную книжку в коленкоровом переплете, раскрыл на нужной странице. — У тебя есть уже конкретный кооператив? — Еще нет. — В каком районе ты хотел бы воткнуться в кооператив? Лучше не в центре. Центр дорогой и много мороки. — Речной вокзал, — сказал я. — Выселки. Далеко до студии. — Зато рядом канал, лесной массив. Куплю собаку. ТТ набрал номер телефона. — Николай, это ТТ. Как жизнь? У тебя есть, что уже строится на Речном вокзале? Лучше двухкомнатная. К тебе его подошлю и пришлю пригласительные. Наша комедия. Хороший парень. Способный. Не про сталеваров. Музыкальная комедия. Актрис само собой. ТТ положил трубку и пояснил: — Вот так это и делается. Бартер. Я ему недавно оказал, теперь он мне окажет, вернее, тебе, а ты будешь должен мне. А теперь по технологии: я отдам приказ, что беру тебя в штат «Мосфильма». С этой выпиской подъедешь к моему приятелю генералу в милицию, но вначале посмотри квартиру на Речном вокзале, дом будут сдавать через месяц. Можешь и не смотреть. Стандартная девятиэтажная башня, совмещенный санузел с ванной. Сейчас все это не имеет значения. Потом поменяешь, доплатишь. Деньги в кооператив надо внести завтра. — ТТ нажал кнопку кабинетного переговорного устройства и сказал: — Рая, пусть бухгалтер завтра выплатит ему постановочные. — Я отслужу, — сказал я ТТ. — А куда денешься? Придется отслуживать. Так, наверное, покупались и другие. Знали: это сделать невозможно, но тебе делали. Повышали по службе, давали разрешение на покупку автомобиля, в очереди за которым надо было стоять по несколько лет. Эти люди умели делать чудо. Сегодня не было квартиры, а завтра она появлялась. Сегодня ты месил грязь в Зюзине, а завтра мог оказаться в Париже. Тебе давали то, что другим не разрешалось. Я съездил на окраину Москвы. От метро «Речной вокзал» еще три остановки на автобусе, и оказался на берегу канала. Поднялся на седьмой этаж и увидел из окон своей будущей квартиры канал, речной вокзал, теплоходы, арки моста и решил, что стол поставлю возле окна и по утрам буду смотреть на гладь канала, а вечером на огни проплывающих мимо теплоходов. Дом практически был готов, уже клеили на стены обои и монтировали сантехническое оборудование, а если попросту, устанавливали унитазы и ванны. Деньги надо было вносить все и сразу; у остальных была рассрочка на пятнадцать лет, но кооперативу были нужны деньги, и мне выделяли квартиру с условием, что я внесу деньги сразу и все. Утром я получил постановочные на «Мосфильме». Мне не хватило несколько сот рублей, и я одолжил их у Вечного Князя, решив, что, когда у меня будет много денег, я всегда буду давать в долг. Как член творческого союза, я имел право на литературного секретаря, труд которого оплачивал сам, а секретарь отчислял взносы в профком литераторов с суммы заработка. Писатели оформляли секретарями своих жен, любовниц или жен своих знакомых писателей. Все неработающие жены и любовницы числились секретарями для рабочего стажа, что было важно при будущем оформлении пенсии. Моим секретарем стала жена директора крупного гастронома. Об этой услуге меня попросил Альтерман. Жена директора, по профессии юрист, работать с девяти утра до шести вечера не хотела, но мои отдельные поручения выполняла с удовольствием. Я попытался оплачивать ее услуги, но мое предложение было отвергнуто с возмущением. Зато теперь, когда у меня просили в долг, я отсылал будущих должников к секретарю, она составляла расписки с указанием суммы и срока возврата, добавляя проценты по курсу Сберегательного банка. Расписку должник заверял у нотариуса, так что перехватить денег, чтобы сразу выпить, не получалось: оформление долга иногда растягивалось от недели до десяти дней, часть должников не выдерживала и отказывалась от заема. Однажды у меня занял деньги известный актер, не менее известный пьяница, известный еще и тем, что никогда не отдавал долгов, правда, он и не занимал крупных сумм. У него подошел срок отдачи долга, занятые им деньги я, естественно, не получил, и секретарь написала заявление в суд, приложив расписку. Суд состоялся, и в бухгалтерию «Мосфильма» поступил исполнительный лист. Теперь у актера вычитали деньги с каждой его роли. После этого желающих занять у меня деньги сильно поубавилось, но зато слухов о моем жлобском характере сильно прибавилось. А пока я сам, заняв денег, внес их за квартиру, понимая, что у меня не остается выхода. И наступил день, когда в дом начали въезжать владельцы квартир. Я даже не стал менять стандартный замок, какие ставили на все двери, потому что перевозить было нечего, а покупать мебель не на что. Органайзер, узнав, что я получил ордер на квартиру, спросила: — Когда новоселье? — Пока откладывается. Я внес все постановочные и даже занял у Вечного Князя, у меня не осталось даже на табуретку. Органайзер задумалась и тут же, просчитав варианты, нашла выход. — Приятели моего отца достали финский кабинетный гарнитур и спальный гарнитур «Хельга». Я думаю, старую мебель они продадут по символической цене. — У меня нет денег даже на символическую цену. — Купи в долг. Я согласился, даже не осматривая мебель, и получил старый кожаный диван, два кожаных кресла. Кожа оказалась настолько облезлой, что ее бывшие хозяева много лет прикрывали чехлами. Мне достался кухонный стол, сервант для посуды, металлическая огромная кровать с пружинной сеткой и четырьмя никелированными шарами для украшения. Бесплатно мне придали стол с шестью стульями и этажерку, на которой уместились все мои книги. Подруга и Органайзер подарили мне два комплекта постельного белья, две подушки с наволочками и полотенца. Органайзер договорилась, чтобы мебель мне перевезли на студийной машине, а втащили мебель алкоголики, которые оказались возле ближайшего гастронома, за три бутылки водки и банку маринованных огурцов. Я устроил новоселье на троих: более близких, чем эти женщины, у меня знакомых не оказалось. И сегодня они самые близкие. Я тоже помогал им переезжать и вывозить мебель, когда они выходили замуж, разводились и снова выходили замуж. Женами они стали верными и самоотверженными, — борясь с пьянством мужей, содержали их, когда те теряли работу или болели. Выходя замуж, они становились добропорядочными. Я однажды попытался переспать с Подругой, но она мягко и нежно сказала мне: — Я замужем. Прости, но я мужьям не изменяю. И я, вроде бы все понимая про жизнь, до сих пор не могу с полной уверенностью сказать, что понимаю женщин, и женщины так же, наверное, не понимают мужчин и всю жизнь пытаются понять, читая истории любви великих мужчин и женщин или дешевые любовные романы. Мой школьно-музыкальный фильм за год собрал около сорока миллионов зрителей — явный зрительский успех. Большинство режиссеров по несколько лет не могут отойти от снятого фильма, устраивают встречи с кинозрителями, ездят по кинофестивалям. Если фильм не проходит на фестивали группы «А» — Венеция, Канн, Берлин, в мире есть сотни других фестивалей. Если не получается с зарубежными, есть Всесоюзный, есть республиканские. Я, трезво оценивая свои актерские возможности, все-таки считал, что я нечто большее, чем актер эпизода. Но пока ни один серьезный критик не сказал, что я кинорежиссер. Раскрывая по утрам газеты, я боялся, что однажды кто-то из трезвых и авторитетных напишет, что король-то голый. Я-то знал, как внушал после своей премии за главную мужскую роль, что я актер по случаю, а так я режиссер, и пока никто не усомнился в этом. Я понял, что внушить можно что угодно. Но сейчас мне были необходимы подтверждения моих режиссерских амбиций. Меня приняли в Союз кинематографистов за роль председателя колхоза. ТТ послал меня представлять мой музыкальный фильм в клуб автомобильного завода «Москвич». Рабочим фильм понравился. На трибуну вышел молодой парень и сказал, что в стране не хватает музыкальных фильмов, создателей такого замечательного произведения надо поощрить, и поэтому коллектив завода выдвигает фильм на Государственную премию РСФСР имени братьев Васильевых. Проголосовали единогласно. Я понимал, что речь рабочего подготовлена в парткоме завода, но решение о выдвижении на премию принимала, как я теперь понимаю, Организация, потому что фильм почти полгода не выпускали на экраны кинотеатров, но когда фильм собрал почти сорок миллионов, из меня окончательно решили делать известного человека. Премию получили я, Каратистка, Вечный Князь, сценарист и кинооператор. Деньги мизерные, но каждому по медали — говорили, что российская лауреатская медаль из чистого золота, а медаль Государственной премии СССР только позолоченная. После получения премии мне позвонила пани Скуратовская. — Здравствуй, мой умный, — сказала она, как говорила прежде. Она никогда не называла меня по имени, а только «умный», переиначив мою фамилию Умнов. В зависимости от обстоятельств и времени, я это расценивал и как уважение, и как насмешку. — Здравствуй, пани, — ответил я, тоже как прежде. — Поздравляю с премией. — Спасибо. — Ты уже три фильма снял как режиссер? — Два фильма. — И для меня не нашлось в них ни одной роли? Как это понимать? — Впрямую. — Ты меня заменил этой блондинкой с хорошей задницей? Мы ведь с ней похожи. Но копия всегда хуже, чем оригинал. — Ты звонишь потому, что у тебя есть проблемы? — У меня есть проблемы, — согласилась пани и предложила: — Давай поужинаем. И обсудим. — Когда? — спросил я, хотя хотел сказать: «Сейчас посмотрю свое расписание на неделю». — Где ты хочешь поужинать? — В Доме кино, наверное. Я редко там бываю, но кормят в их ресторане хорошо. — Ладно. В восемь в ресторане Дома кино. — Нет. В восемь в фойе. А ты придешь хотя бы за десять минут. Я не хочу, чтобы на меня смотрели как на идиотку и спрашивали, кто я такая. — Тебя знают как актрису А если и не знают, то на тебе написано, что ты актриса. — Это для умных. А вахтерши, идиотки, могут принять меня за обыкновенную блядь. — Я не опоздаю, — заверил я ее. Как и обещал, я приехал раньше, помог ей снять пальто, бывшее модным, когда она от меня уходила. Она подошла к зеркалу, поправила волосы, провела ладонями по бедрам, расправляя платье. Она сформировалась окончательно, может быть, к двадцати семи она достигла пика своей физической формы. Крепкие бедра, ягодицы, не плоские и не торчащие, высокая грудь, тонкая талия. Рассматривая себя в зеркало, она одновременно наблюдала и за моей реакцией. — По-прежнему хороша? — спросила она. — Да. — У нас на театре один старый актер говорит: девка, ты так налилась, что тебе в любое место ткни — сок пойдет. Рожать тебе надо. Надо, конечно. — Произнеся этот монолог, она сделала паузу и, вздохнув, добавила: — Не от кого только. Как я потом определил из нашего разговора, она от меня ожидала ответа: «Почему не от кого? Можно от меня». Когда мы жили вместе, не очень надеясь, я все же предлагал ей родить, может быть, ребенок привязал бы ее ко мне. В зеркале я видел ее внимательный взгляд, она ожидала ответа, но я промолчал. — Ты еще не родил детей? — спросила она. — Еще не родил. Ты же наверняка все обо мне знаешь. — Не все, не все… Она заказала себе вырезку по-суворовски, огромный кусок жареного мяса, овощной салат, красную икру, семгу. — Я осилю сто граммов водки, — закончила она, но тут же поправилась: — Лучше сто пятьдесят, а тебе сколько? — Я за рулем. — У тебя машина! Как замечательно! — Как твой майор или уже подполковник, а может быть, уже полковник? — Подполковник. Он за рубежом. А в какой стране, не знаю. — Он уехал туда один? Я знал, что за рубеж без жен обычно не посылают. — Почему один? С собственной женой и детьми. — Он с нею не развелся? — Не развелся. — А мне кто-то из актеров говорил, что у вас была свадьба. — Не было у меня свадьбы. И вообще, у меня ничего не было и нет. — Не понял… — Забудь! Не было у меня никакого подполковника. И никого нет. И живу я на одну актерскую зарплату. Подрабатываю немного на радио. В общем, и скучно, и грустно. В театре что-то не складывается. Занята мало. Надо бы переходить в другой, но предложений нет. ТЫ и сам знаешь: чтобы тебя заметили, надо сняться в кино, и сняться удачно, или непрерывно мелькать в телевизионных программах, или вести какую-то передачу. Но когда становишься ведущей на телевидении, обычно приходится уходить из театра. — Что ты хочешь от меня? — Как и всегда, всего. Прости меня. Я тебя недооценила. Нет, я чувствовала, у тебя что-то есть. Есть агрессия, а это самое главное и у животных, и у людей. Но все вокруг говорили: не получится из тебя хорошего актера. И Классик говорил. А он редко ошибался. На тебе ошибся. И когда в меня влюбился, как ты говорил, гэбешник, я подумала: ну буду офицерской, а впоследствии, может быть, и генеральской женой, получится в театре — замечательно, не получится — буду только женой. Я знала, что женитьба на актрисах никогда не поощрялась ни в армии, ни в органах. Но у него же отец секретарь ЦК КПСС. Я думала, он-то все устроит. Но не устроил, потому что его сын женился на дочери тоже ответственного работника ЦК партии. Так сказать, династический брак. И чтобы оторвать его от меня, ему предложили очень выгодную работу за рубежом, куда надо, естественно, выезжать с женою. — И он уехал с женою? — И он уехал с женою, даже не сказав мне, когда уезжает и в какую страну. Ну, в какую страну, он сказать не мог. Он хорошо знает испанский. Значит, где-то в Южной Америке. Вот и вся моя история. Я готова выслушать твою. — У меня нет истории. Просто жил. — С кем? Я уже научился говорить только то, что хотел сказать. — Снимался, писал диссертацию, как режиссер снял два фильма. — А кто тебя толкает? — спросила она. — Я в везенье не верю. Нужно быть очень знаменитым актером, чтобы тебе дали возможность поставить фильм. Ты не знаменитый актер, но тебе дали. Говорят, ты не женат. Значит, не тесть толкает. Может быть, ты любовник дочери генсека? Но вроде мы знаем всех ее любовников. Ты по этому списку не проходишь. Откуда такое везенье? Премия, звание — заслуженный артист республики. — Может быть, из-за моего дурного характера. — Я понимаю. Дурной характер надо иметь обязательно, чтобы боялись, но как я замечала, дурной характер обычно появляется, когда актер становится звездой. А до этого он обычно добрый, отзывчивый, услужливый. — Я таким никогда не был. — Закажи мне еще водки. Я заказал. — Трудно и скучно быть одной. Она почти была готова заплакать. Но собралась, припудрила покрасневший носик. Со мною здоровались. Ее рассматривали с интересом. — Ты замечаешь, с каким интересом тебя рассматривают? — Конечно, замечаю. Но это все шелупонь. Помоги мне! — Чем? — Сними в своем фильме. Дай мне хорошую роль. — Теперь я буду снимать не раньше чем через год. — Я подожду. Я уже научилась ждать. Порекомендуй меня в другой фильм, другому режиссеру. На этот раз я тебе буду верна. Я отвез ее домой. Она жила в том же доме, в той же однокомнатной квартире. — Пойдем, кофе напою. Предложение было стандартным, затертым. Почему-то все, и мужчины, и женщины, когда хотели, чтобы мужчина или женщина остались, всегда предлагали чай или кофе. Я пил чай. Она прошла в ванную и вернулась в почти прозрачном шелковом халате. — Ты останешься? — спросила она. — Если ты разрешить… — Я тебе разрешу все. Куда делись моя гордость и независимость? Сколько раз я представлял, как она попросит меня остаться, а я извинюсь, сошлюсь на занятость и уйду. Но я хотел ее все эти годы, и, когда спал с другими женщинами, я всегда сравнивал их с нею, и самую высокую оценку получала та, которая напоминала ее. Но что-то у нас разладилось. Или я был слишком трезвым, или она, вероятно, выпила больше привычной своей нормы и, как мне показалось, с трудом удерживалась, чтобы не заснуть. Она уснула, обняв меня, чего раньше никогда не делала. С другим мужчиной у нее появились другие привычки. Я смотрел на когда-то родное и любимое лицо, я, наверное, любил ее по-прежнему или полюбил бы, как прежде, если бы остался с нею. В тот момент у меня не было женщины. Органайзер выходила замуж за работника ЮНЕСКО и собиралась в Швейцарию, у Подруги поселился молодой режиссер, которого пригласили в ее театр на постановку, и он сразу выбрал ее на главную роль, она в благодарность пустила к себе, кормила его и даже купила ему рубашки, потому что выяснилось, что у него всего две. Одну рубашку он каждый вечер стирал и вешал в ванной, а вторую носил. В рубашках было восемьдесят процентов синтетики, поэтому он их не гладил. Я один раз побывал на репетиции в театре — Подруга попросила меня посмотреть, как он репетирует. — Одни говорят, что он гений, другие — что шарлатан… — Он шарлатан, — определил я и оказался прав. Спектакль провалился, выдержав всего пять представлений. Критика даже не била режиссера, а отделалась унизительными репликами в общих обзорах. Но он получил постановку в другом театре и продолжал жить у нее. Только через год она обратилась ко мне за помощью. А пока я лежал рядом с женщиной, на которой совсем недавно мечтал жениться, но она бросила меня, потому что подвернулся более обеспеченный и перспективный, как ей казалось. Я мог предположить, как будут складываться наши отношения после этой ночи. Или я буду оставаться ночевать у нее, или она у меня. Потом она однажды скажет, что беременна, зная, что я не откажусь от своего ребенка, потому что не люблю терять свое. Вначале буду помогать, обязательно усыновлю сына и рано или поздно женюсь на ней, если к этому времени у нее не образуется какой-то другой вариант, потому что к этому времени начали образовываться и зарубежные браки. Я осторожно встал, чтобы не разбудить ее, прошел на кухню, зажег газовую горелку на плите, поставил чайник. На кухонном столе лежала пудреница, губная помада, маленький флакончик французских духов, шариковая ручка и записная книжка. Она что-то искала в сумке, не находила и в раздражении вывалила все содержимое на стол. Меня интересовала записная книжка. Пани своей четкостью и пунктуальностью не была похожа ни на одну советскую женщину, каких я знал раньше, и тех, кого узнал позже. Каждый год она обновляла свою записную книжку, куда заносила доходы и расходы. В записной книжке были расписаны репетиции и выступления, встречи, все покупки и их стоимость. Я просматривал записную книжку день за днем. Зарплата, гонорар на радио. Первые три месяца были поступления в валюте, в месяц двести долларов, в первую пятницу месяца и последний понедельник. Возможно, был любовник из иностранцев или из тех, кто фарцевал по-мелкому валютой. Был записан и довольно крупный долг на покупку дубленки, большую часть долга она уже вернула. Она курила дорогие сигареты и поэтому каждый день подсчитывала количество выкуренных сигарет. В среднем получалось по пять сигарет в день. Если она выкуривала три или четыре, то записывала: «Я молодец». Если семь сигарет, то в книжке появлялось не очень приличное слово: «Распиздяйка». Судя по записям, ей трудно. Подполковник, вероятно, покинул пределы Родины в прошлом году, потому что в этом году его присутствие не чувствовалось ни в доходах, ни в расходах. Я сложил все обнаруженное на подоконник, нашел заварку и заварил чай. В холодильнике были яйца, молоко, докторская колбаса — так называлась диетическая колбаса без жира — и несколько плавленых сырков «Дружба». Она вышла на кухню и сказала: — Я тебе сделаю яичницу. Ты ведь когда-то любил, как я делаю яичницу. — Спасибо. Я утром пью только чай. Извини, я в девять должен быть уже в монтажной на студии. — Спасибо, что остался, — сказала она. — Я понимала, что ты меня ненавидишь, но мне нужна была эта маленькая победа. Ты меня простил? Я не ответил на вопрос и спросил сам: — Как у тебя с деньгами? — Замечательно. Мне повысили зарплату. Теперь я получаю сто десять рублей в месяц. Я колебался: дать ей пятьдесят или сто рублей? И чтобы она не решила, что за последние годы стал скупердяем, хотя я всегда жалел денег — и тогда, и сейчас. — Я тебе смогу оставить только сто рублей, больше у меня сейчас нет, а потом разберемся с твоими финансовыми проблемами. — Спасибо, — сказала она. — Сто рублей тоже деньги. Моя режиссерская зарплата — двести рублей. Чтобы получить сто рублей, мне нужно было отработать пятнадцать дней, а она заработала их за пятнадцать минут, максимум, за двадцать — так я подумал тогда, но так думает большинство мужчин, расплачиваясь с женщинами. Я смотрел на нее, она отслеживала мою реакцию. Пока мы оставались противниками. — Ты мне завтра позвонишь? — Конечно, позвоню… — Буду ждать… Я дал ей денег и обещал звонить, хотя много раз мстительно представлял, как встречу ее и пройду мимо, будто не узнав. Все получилось наоборот. Я позвонил ей на следующий вечер и предложил снова встретиться. Она помолчала и предложила встретиться через два дня. Я мог бы предугадать, что она ответит именно так. Все женщины поступают одинаково. Как только они чувствуют нетерпение мужчины, они начинают любовную игру по своим правилам. А я не хотел играть по ее правилам… ВЕДОМЫЙ И ВЕДУЩИЕ Сегодня многие говорят о преследованиях, запрещенных фильмах и книгах. Я тоже числюсь в диссидентах, потому что мой фильм почти полгода не выпускали на экраны кинотеатров, моя кандидатская диссертация считалась почти антисоветской. Организация, вероятно, просчитала уже все возможные варианты моего продвижения во власть. Я запомнил тот разговор с Большим Иваном. — Ты правильно просчитал в своем школьном фильме, пригласив полузапрещенную или полуразрешенную рок-группу, — говорил он. — Музыка для молодых — это отключение от сегодняшнего абсурда. Поэтому твой фильм пользовался таким спросом. В России любят, когда не соглашаются с начальством. В России надо быть немного диссидентом. — Я не хочу быть диссидентом. — Надо, Василий, надо. Большой Иван Василиями называл всех. Я его как-то спросил: — Почему Василий? — Нравится мне это слово — Василий. Что-то синее. Дорогой — грубо, милый — сентиментально. А Василий — хорошо. — Мне надо снимать следующий фильм. — Будут упрашивать, чтобы снял. Ты никогда не задумывался, почему дают снимать Тарковскому? Его Рублев практически на полке. В стране. Но на Западе его показывают. Если не дать ему снимать здесь, он будет снимать на Западе. — Что и случилось. — Очень жаль. Нельзя разбрасываться национальным достоянием. — Разбрасываются, и еще как. Особенно писателями. — Да, с Солженицыным промахнулись, с Аксеновым, пожалуй. Все остальное — ширпотреб, особенно из кино. Никто из наших не принят даже в американские профессиональные кинематографические гильдии. — Я не хочу быть диссидентом. — Но и лизать жопу советской власти тоже не надо. Эта власть не вечна. — Есть симптомы? — Есть. — Из чего ты исходишь, давая мне советы? — спросил я. — Из разумности. Власти предержащие следуют определенным проверенным стандартам, которые закрепились потому, что они давали хорошие результаты при управлении. Но стандарты устаревают. Их надо менять. И первыми это чувствуют люди искусства. Они начинают сопротивляться. Без сопротивления невозможно создать новое. Но всякое новое разрушает старое, то есть привычные стереотипы. — Я не уверен, что пришло время вводить новые стереотипы. — Пришло это время. Потому что старые стереотипы уже не вызывают негодования и протеста. С протестом всегда можно справиться. А сегодня старые стереотипы ничего, кроме смеха и иронии, не вызывают. А это главный признак, что их надо менять. — Ваня, сегодня тех, кто не подчиняется стереотипам, сажают в психушки, высылают из страны и лишают гражданства. — Психушки — это неправильно, — согласился Большой Иван. — Ваня, а что, в вашей конторе существуют разные точки зрения? — В нашей конторе, как и в любой конторе, существуют разные точки зрения. Я против того, чтобы сажать за политические убеждения. Когда человек сидит, у него много времени для размышления и учебы. Вокруг ведь очень образованные люди, не хочешь, а научишься. А вот насчет выселения и лишения гражданства — это неплохая идея шефа нашей конторы. Если тебе здесь все не нравится, уезжай туда, где тебе нравится. А мы поможем тебе выехать. А лишение гражданства — это как лишение семейной помощи. Ты облил грязью семью. Семье это не нравится, и семья разрывает с тобой отношения. Тебя лишают гражданства. А это страшно — лишиться защиты такой громадины, как СССР. — Раньше сажали и расстреливали, это старый стереотип. Сегодня высылают и лишают гражданства. Это новый стереотип? — Да. Новый стереотип, более гуманный. — А это не нарушение прав человека? Почему кто-то решает, что можно лишить гражданства и выслать человека? Этот человек лишается всего, что он любит и ценит: родственников, знакомых, родных могил, родных городов или деревень, родного языка. — Такие на сегодня правила игры. Переменятся правила, и высланных реабилитируют, вернут конфискованное имущество и квартиры, гражданство. Так было всегда и везде. После Французской революции аристократы бежали в Англию, потом вернулись и не всё, но многое восстановили. И декабристы из ссылки вернулись. — Вернулись, прожив жизнь на каторге. — Это был их сознательный выбор. Когда человек решает свергнуть существующую власть, он должен понимать, что сила на стороне власти, а сильный человек не всегда может рассчитать силу своего удара. — Или сознательно не рассчитать. — Или сознательно, — согласился Большой Иван. — Предположим, находится чиновник, который доказывает, что я снял антисоветский фильм, меня лишают гражданства и высылают. — Назови хоть одного кинематографиста, которого бы выслали. Я попытался вспомнить. В основном уезжали сами. Чаще всего в Израиль или в Америку. — Галич, — вспомнил я. — Уехал сам. Их никого просто так не высылают. Предупреждают. Если не внял, печатается за рубежом, тогда высылают. А чего тебя высылать! Ты знаешь, что о тебе говорили после твоего музыкального фильма? Говорили, что тебе не разрешили снимать этого бородатого барда. А ты не согласился. Ты переписал сценарий и все-таки снял. Ты упрямый. Ты, конечно, не диссидент, но и не жополизатель. И хорошо бы, чтобы твой новый фильм уже полежал на полке больше чем полгода. За это тебя будут и помнить долго, и любить. И не за то, что ты талантливый, а за то, что тебя власть обидела. — Некоторые фильмы специально кладут на полку? — Да, специально. В случае необходимости, конечно. Каждая операция просчитывается и готовится иногда годами. Можешь спросить своего дядю Жоржа, он тебе объяснит. — От кого вы знаете о дяде Жорже? — А этот вопрос глупый. Жорж был офицером разведки. Он почти два года после войны в Париже занимался фильтрацией военнопленных и эмигрантов. — И поэтому, как только вернулся домой, забился в лесничество, чтобы о нем забыли. Но о нем не забыли и решили все-таки арестовать. — Я знаю, — ответил Большой Иван. — Он приехал в Москву, обратился в контору, и ему помогли. Кстати, ему предлагали работу в тресте «Союзлес», это поставка древесины за границу. В древесине он разбирался не хуже, чем в людях, его офис, как говорят сегодня, был бы во Франции, но он отказался. — Почему? — Это я тебя должен спрашивать — почему? Но когда я смотрел его личное дело, там я увидел фотографию твоей тетки. Очень красивая женщина. За такими женщинами идут в лесничество, в пустыню, на необитаемый остров. Но таких женщин не выпускают за рубеж, потому что они слишком много знают. — Она тоже сотрудничала? — Она отказалась. Жоржу было поставлено условие: он уезжает за рубеж на агентурную работу, но с другой женщиной. Тогда и он отказался. Больше ему уже не предлагали. И вообще, в нашей конторе предлагают только один раз, для него сделали исключение, ему предлагали дважды. — Мне вроде бы тоже предлагают второй раз. — Нет, потому что ты не отказался в первый раз. — А что я должен делать теперь? — То, что и всегда. Жить. И не суетиться. У тебя отложенная диссертация. Защити ее пока. Я читал ее. Есть интересные мысли. — Диссертацию за меня написал один киновед. — Я знаю: Швырев, он за всех пишет. Но основные мысли твои, и очень любопытные. Их надо только развить. Надо встретиться с одним политологом, он читал диссертацию. Послушай его. У него есть соображения по поводу твоей диссертации. — Где будем встречаться? — Как обычно, здесь, в ресторане Дома кино. — Когда? — Завтра. На следующий день Большой Иван пришел с мужчиной лет сорока, с приятным и незапоминающимся лицом. Когда мы выпили и закусили, политолог протянул мне несколько листков: — Это соображения по переработке диссертации. Только соображения. Всю работу вам придется проделать самому. Соображения начинались с замены темы диссертации. Вместо «Образ положительного киногероя в советском кино семидесятых годов» предлагалось «Киногерой в пропаганде политической системы». Я должен был доказать, что положительные герои в кино СССР, франкистской Испании, Италии Муссолини, гитлеровской Германии, Северной Кореи и Кубы сделаны по единым стандартам. — Такую диссертацию мне не дадут защитить ни в одном институте, — сказал я. — Почему? — спросил политолог. — Потому что она по выводам антисоветская. — Научная работа не может быть ни советской, ни антисоветской. Она или объективная, или необъективная. Мы просчитали: такой работой заинтересуются на Западе. Такие исследования будут и у нас, только чуть позже. А вы будете первым. Ни для кого не секрет, что немцы в своей атрибутике, символах многое взяли и от нашей революционной символики, и от наших методов пропаганды. Но они и многое развили, упорядочили, привели в систему. Немцы умеют систематизировать. Я защищал диссертацию по литературе рейха. И в литературе мы поразительно близки. Что хотели немцы от литературы? Первое: конечно, фронтовая проза. Воспевание фронтового братства и романтизма военного времени. И у нас есть такая проза, так называемая «проза лейтенантов» — Бакланов, Бондарев, Быков. Идиоты из Отдела пропаганды не понимают, что таких писателей на руках надо носить. Второе: партийная литература. Здесь у нас полный порядок. Нет ни одного романа без заседаний парткомов и райкомов. Третье: патриотическая проза, то есть национальный колорит, германский фольклор. У нас эту функцию выполняет деревенская проза — Абрамов, Белов, Распутин и менее талантливое большинство. Четвертое: этнологическая (расовая) проза, возвеличивающая нордическую расу. У нас то же самое. Русские всё придумали, изобрели и даже подковали блоху. Пятое: возвеличение романтики труда. Здесь у нас абсолютный порядок. И стахановцы, и гагановцы, и рабочие отказываются от незаслуженных премий. Немцы, кстати, до этого не додумались. Правда, у них и времени было мало, всего двенадцать лет, а у нас больше семидесяти. — И вы защитились этой диссертацией? — Конечно. Правда, защита была закрытой. — Шансов защиты диссертации у меня практически нет. — Не понимаю постановки вопроса. Шансы есть всегда. Но и всегда может быть неудача. Каждый художник, начиная новое произведение, уверен, что он создает шедевр, но шедевр может и не получиться. В творчестве может быть всякое, как и в научной работе. Но зато какая радость, когда ты сделал нечто и до тебя этого никто не делал. Начинайте работать над диссертацией, а где защититься, мы вам найдем. Как ни странно, я начал работать с удовольствием. Все предположения подтверждались. И сталинское, и гитлеровское, и франкистское, и муссолиниевское кино были абсолютно похожи! Замечательные коммунисты защищались от фашистов, гибли один за другим, и последний защитник вывешивал красный флаг. Фашисты вывешивали тоже красный флаг, только с черной свастикой в белом круге. Положительный герой у русских, немцев, испанцев был стерильным, мужественным и стандартным. Я посмотрел много фильмов в Белых Столбах, в поселке под Москвой, где располагался Госфильмофонд; мне устроили командировки в фильмотеку на «Дефа», киностудию ГДР. Я работал интенсивно. Утром уезжал в Белые Столбы на электричке. Возвращался ночью. У пани я обычно проводил субботу и воскресенье. Когда я был голоден, то ел много, а пани Скуратовская всегда покупала немного колбасы, немного сыра, немного ветчины, и я буквально чувствовал ее взгляд, когда намазывал на хлеб более толстый слой масла, чем это принято в гостях. Поэтому, приходя к ней, я приносил масло, сыр, два-три килограмма мяса, купленного на рынке, вино, которое она любила, и, уходя, всегда оставлял сто рублей, если был два дня, и пятьдесят, если один день. С моими деньгами у нее получалось не меньше трех ее актерских зарплат. Ее злило, что я оставляю ей деньги, как содержанке, но отказаться от этих денег она не могла. Вначале она даже попыталась разыграть возмущение. В такой ситуации мне надо было забрать деньги или не обращать внимание на возмущение, что я и сделал. В следующий свой приход я снова оставил сто рублей. Она молча положила их в ящик стола. И сделала еще одну попытку, чтобы наши отношения узаконить или хотя бы определить правила. — У меня задержка, — сказала она. Я промолчал. — Ты понимаешь, что такое задержка? — Я понимаю все. — Я дважды делала аборты. В третий раз делать не буду. — Это тебе решать. — Но это твой ребенок! И я его рожу. И хотела бы знать, как ты к этому относишься. — Если подтвердится, что это мой ребенок, я тебе буду помогать. — Что значит — если? Ты мне не веришь? Я промолчал. — Но сегодня это легко доказывается, — сказала пани. — Значит, докажется. — У тебя другая женщина? — У меня нет другой женщины. — Так какого черта тебе надо? Я красива, сексапильна, умна, может быть, даже талантлива. Я воспитаю замечательных, интеллигентных детей. Я даже хорошо готовлю, чего не умеет делать половина актрис. Чего тебе еще надо? Ты же говорил, что любишь меня, а любовь просто так не проходит. — Наверное, я люблю тебя. Но я не могу забыть, что ты предала меня. — Что значит — предала? Я уверена, что каждая вторая, даже больше, из десяти — каждые восемь женщин когда-нибудь пересыпают с другим мужчиной, а у мужчин этот процент еще больше: из ста — девяносто девять и девять десятых. Если это считать предательством, то были бы одни сплошные разводы. Да, бывает. Кто-то может понравиться или выпьешь лишнего и переспишь, а назавтра его лица даже вспомнить не можешь. Разве это предательство? Да, я ошиблась, но за одну ошибку нельзя казнить всю жизнь. Это безжалостно и неблагородно. Пожалуйста, если ты хочешь, я завтра же могу сдать анализы. Ужинали мы молча. Потом она поплакала. Я ушел к себе домой. Больше она о беременности и ребенке не заговаривала — меня, вероятно, только тестировали, как я отнесусь к женщине, беременной от меня. Внешне в наших отношениях ничего не изменилось. Я по-прежнему ночевал у нее по субботам и воскресеньям, но я знал, что если у нее возникнет вариант с замужеством, вариант даже не самый перспективный, она меня бросит. ПОДВОДЯ ИТОГИ В моей жизни наступило затишье. О фильме все забыли. За последние месяцы произошло столько событий, которые требовали осмысления. Мать писала, что Жорж совсем плох, и я решил съездить домой. Семьсот километров одолел за десять часов: выехав рано утром, во второй половине дня я подъехал к лесничеству. Жорж сидел на веранде в кресле-качалке и курил. Он резко похудел. Мы обнялись. — Прощаться приехал? — спросил Жорж. — За советом приехал. — Что случилось? — Многое чего. — Не рассказывай. За столом расскажешь. Пока мы с теткой собирали на стол, она шепотом мне рассказала: — Совсем плох, но курит еще больше. И выпивает. Я колю ему обезболивающие, но трудно доставать. — Надо покупать. — Покупаю. Но эти лекарства строгой отчетности. Я пытаюсь достать наркотики, в районе нет ни одного наркомана. Через десять лет, когда я приезжал в родные места, местные руководители потребление наркотиков в области считали проблемой номер два, после бытового алкоголизма. Жорж выслушал мой рассказ об аресте, освобождении и закрытии уголовного дела. — И ты ничего не подписал? — Ничего. — Насколько я понял, это было предложение о замужестве? — Конечно. Но только вначале изнасиловали, а потом предложили выйти замуж. — А везде вначале насилуют, — философски отметил Жорж. — Переходишь в другую школу — обязательно отлупят, и в армии ломают, и в супружеской жизни, и в спецслужбах. Насилие для многих — это лучший выход для собственных сомнений. Да, они сильнее, да, у них такие правила: будешь соблюдать — получишь конфетку, не будешь — получишь по заднице. И каждый решает: соблюдать или не соблюдать. — Ты соблюдал? — Я всегда выбирал. — А где ошибся, если оказался в лесничестве? — Я не ошибся. Это был сознательный выбор. Я приехал сюда через полгода посте возвращения твоей тетки. Мне не рекомендовали приезжать к ней. — Почему? — У нее появились знакомые среди русских эмигрантов во Франции. Ее попросили информировать о настроениях в этой среде. Она отказалась и почти демонстративно продолжала встречаться с ними. Ей это не простили и, когда вернулась, не разрешили преподавать в школе. Я приехал к ней и на какое-то время остался здесь, я должен был пройти более тщательную проверку. Мы подали заявление о регистрации брака. Меня предупредили, что я с такой женой никогда не буду работать в разведке. — И ты выбрал жену? — Да. И этого мне никогда не простили. — А на меня обратила внимание контора глубокого бурения с твоей подачи? — Нет. Тогда всех поразило, что ты вдруг заговорил по-немецки. У тебя явные способности к языкам. Тогда на тебя и обратили внимание. Контора всегда испытывала эти трудности, в разведке нужны не только преданные, но и способные к языкам и к перевоплощению сотрудники. Со мною советовались… — Твой прогноз на ближайшее будущее? — Думаю, что ты приедешь месяца через три меня хоронить. Приезжай обязательно. Сестрам без мужика будет трудно. — Ладно вам про смерть. Этот ваш прогноз, я надеюсь, не оправдается. — Хотелось бы, но… А перемены будут. И скоро. — Как думаешь, Горбачев далеко пойдет в своих реформах? — Я думаю, недалеко и недолго. Его сбросят, как Хрущева. А на его место придет Ельцин. — У нас в политику не возвращаются. — Во всем мире возвращаются, будут возвращаться и у нас. На сегодня Ельцин — самая сильная личность среди нынешнего окружения. Судя по западным комментариям, он станет руководителем государства. И обязательно отомстит Горбачеву за все унижения. Прогнозы Жоржа оправдались. Я приехал его хоронить через три месяца. Я помнил прогноз Жоржа по Ельцину, но пока было время Горбачева. Он снимал секретарей обкомов, министров, начались выборы в новый Верховный Совет. Я понимал, что за меня многое определяет Организация, в которой решили, что мне необходимо защитить диссертацию. Наверное, если бы я отказался, за меня эту диссертацию написали и убедили, что в диссертации мои мысли, их только обработали, обрамили, придали научную убедительность. Я не знаю, одного меня выделили или было несколько киноактеров, которых тоже разрабатывали по этому варианту. В жизни ничего не бывает случайного. Я уже понимал, что мне помогали люди, связанные с Организацией: и Жорж, и Афанасий, и ТТ, и Большой Иван, но пока еще не понимал, как я буду расплачиваться за эту помощь. На титульном листе научным руководителем я оставил Афанасия. В день защиты Классик был оживлен, громко смеялся, и я понял, что он будет выступать против моей диссертации. Он не упустит подвернувшийся шанс расправиться со мною. Классик ведь понимал, что если я защищу диссертацию, то меня могут пригласить преподавать в институт, и я приду на кафедру, которой он руководит. А он очень не хотел, чтобы я оказался рядом. Началась защита. Зачитывались внешние отзывы. Все отмечали мою самобытность как молодого ученого. Заметили, что давно в диссертациях не было такого основательного исторического анализа. Когда встал Классик и сказал первую фразу, в ректорском зале, где шла защита, стало очень тихо. — Никакая это не диссертация, — Классик выдержал паузу, — это пасквиль на советское кино и на все советское. Все годы наша взаимная неприязнь, а потом и вражда накапливались. Классик никогда не выступал против меня в открытую, понимая, что, когда мастер выступает против ученика, он подвергает сомнению свой авторитет. Мастер должен быть снисходительным и прощать или уничтожать. Мастера должны бояться. Классик мне даже показался мощнее и выше ростом. Голос его гремел. Он уничтожал не мою диссертацию, а меня, который рискнул сравнить две тоталитарные системы: советскую и немецкую. Конечно, концентрационные лагеря были у нас и у них. Но у них все-таки страшнее. Мы не сжигали отравленных газом в печах, потому что технически всегда отставали, но тоталитаризм мышления был почти адекватным. Классика задело, что в диссертации без ссылок на его самый знаменитый фильм пересказывался сюжет испанского фильма, где тоже была гражданская война и где не белые расстреливали красных, а республиканцы франкистов, и те под прицелами винтовок пели воодушевляющую песню. Классик закончил свое выступление и сел в полной тишине. Я не спорил и не возражал Классику. Со стариками спорить бессмысленно. Переубедить их невозможно. Я поблагодарил всех и стал ждать результатов голосования. Результат меня удивил. Против меня проголосовали только двое. Одним из них был наверняка Классик. Я понял, что Классика не любили даже больше, чем меня. На банкете я об этом сказал Большому Ивану. — А чего тебя любить или не любить? — не согласился Большой Иван. — Не любят, когда слишком высовываются. Ты еще не высунулся. В классики не рвешься. К тому же в ученом совете есть еще те, с кем дружил Афанасий. А то, что ты не сменил научного руководителя, тоже твой плюс. А Классика давно не любят и не уважают за рьяное служение. Рьяных не любят, потому что уж очень они истовы. Ну и, конечно, многие хотели продемонстрировать свою смелость, а чего не продемонстрировать, когда голосование тайное. Ты вроде бы, как говорит ТТ, укусил за жопу советскую власть, хотя сегодня кто ее только не кусает, а она уже и не власть, если позволяет себя кусать. Ректор на банкете мне сказал: — Приходите работать в институт. — Не пройду ученый совет, — ответил я. — Я еще не величина в кино, чтобы учить. — Но почему же не величина? — возразил ректор. — Для вашего возраста вы достигли немалого. У вас есть актерские работы, вы — режиссер двух художественных фильмов и, я надеюсь, намерены снимать фильмы и дальше. — Может быть, когда-нибудь… — ответил я. — Опоздаете, — сказал ректор. — Даже классики не вечны. — Вы предлагаете свести счеты с Классиком? — Я ничего не предлагаю. Но когда со мною поступают так, как с вами поступал Классик, я обычно не прощаю. Теперь, через много лет, я профессор, заведую кафедрой. Выяснилось, что я хороший педагог, некоторые считают, что даже великий педагог. Во всяком случае, на мои юбилеи министр по кино, а теперь и Президент, присылая телеграммы, желают мне успехов в творчестве и обязательно добавляют «и в педагогической деятельности». И никто и никогда меня не спрашивает, почему я стал педагогом. Я не вру, но и не говорю правды, что в аспирантуру я поступил потому, что после окончания института я никуда не мог устроиться работать и поэтому стал учиться дальше. А преподавать пошел, чтобы отомстить Классику. На первом же заседании кафедры я не согласился с Классиком. Он ответил мне грубостью, я его высмеял. Я добился своей цели. Классик выглядел смешным. Я выпустил замечательный курс. Ребята были хорошо обучены, и я сделал все, чтобы они получили первые постановки. Я, как и Афанасий, пристраивал их всюду, давая возможность попробовать себя на телевизионных передачах, на рекламе, на клипах. Когда объявили конкурс на замещение должности заведующего кафедрой, я подал заявление на конкурс. Я конкурировал с самим Классиком и выиграл. Все понимали, что Классик уже вздорный старик. Великая Актриса за эти годы превратилась в неопрятную старую женщину, и на нее непрерывно жаловались студенты. Однажды студенты не пришли на занятия Классика и Великой Актрисы. Я собрал курс и устроил разбирательство. Молодые были безжалостны. Они говорили, что стариков готовы уважать, но учиться у них не хотят. Великая Актриса оказалась трусливой и подала заявление об уходе. Она не хотела жить в скандале, который теперь уже устраивала не она, а ей. Классик зашел ко мне в кабинет и спросил: — Что мне делать? Я же без нее не могу работать. — Я постараюсь подобрать вам второго педагога, — пообещал я. — Но может быть, она может работать профессором-консультантом? — Она же подала заявление об уходе. — Она может забрать заявление об уходе. Будьте снисходительны. Вы же наш ученик. — Я учился у Афанасия. — Да, да, — согласился Классик. — Я совсем забыл, что у нас с вами были разногласия. Я-то знал, что он ничего не забыл, но и я все помнил. Конфликт с Классиком многому меня научил. Теперь я всегда помню, что молодые вырастают и становятся взрослыми, занимают посты, и от их решений может зависеть мое благополучие. Ученики бывают разные: умные, глупые, вздорные, талантливые, бездарные, упорные, ленивые. И чем они вздорнее, глупее, бездарнее, тем больше внимания я им уделяю. Я честно отрабатываю свои мизерные преподавательские деньги. И даже потом, после окончания обучения, я им помогаю, потому что бездарный режиссер может стать талантливым чиновником, умный человек, не создавая сам, может использовать труд других. Наверное, я неглуп. Один человек однажды даже признался, что я вроде бы умнее его. И я понял: он умнее меня. Когда человек понимает, что кроме него тоже есть умные, а некоторые даже умнее, то он должен сказать себе: «Из этой ситуации я вышел умнее, чем в нее вошел». А пока я оказался в положении, в котором оказывались почти все кинематографисты. Закончена работа, получены деньги. Я расплатился с долгами, мог отдыхать, читая сценарии или толстые литературные журналы, выбирая себе будущую работу. Каждый из режиссеров в месяцы, а то и годы вынужденного простоя занимался решением накопившихся дел. Достраивали дачи, лечили зубы, желудки, сердечно-сосудистые системы, ездили с фильмом по кинотеатрам и выступали перед зрителями. Я решил ничего не делать. Спать, гулять по берегу канала, ездить в Дом кино смотреть зарубежные фильмы. Это был период, когда телевидение еще не покупало лучшие зарубежные фильмы, снятые за последние десятилетия, их показывали только на специальных просмотрах, куда я не имел доступа. Среди кинематографистов я считался крепким профессионалом, таких в кино, как и талантов, не так уж и много. В стране накапливались перемены. Литературные журналы печатали запрещенные романы, телевидение после полуночи транслировало заседания Верховного Совета. От Генерального секретаря требовали объяснений за разгон демонстрации в Тбилиси, и он оправдывался, как рядовой инженер. Еще раньше на Пленуме ЦК схлестнулись Горбачев и Ельцин, которого вывели из кандидатов в члены Политбюро, но не посадили, а трудоустроили заместителем министра. Среди депутатов Верховного Совета организовалась межрегиональная группа, и Ельцина ввели в ее руководство. Он был одним из пяти. Группа хотела собраться, но Московский горком компартии дал указание своим первичным организациям не сдавать им помещения, а первичные организации у коммунистов были во всех учреждениях. Большой Иван позвонил, как всегда, внезапно и предложил: — Пойдем погуляем! Будто мы виделись вчера и вообще он был моим соседом. Я спустился, и мы пошли по косогору вдоль канала. — Скажи, чтобы сняли ваши жучки, — попросил я, — тогда мы сможем сидеть у меня на лоджии и пить пиво. — Не я ставил, не мне и снимать, — ответил Большой Иван, подтвердив, что я на прослушке, но посчитал все-таки необходимым добавить: — А слушать нас могут везде. Из этой будки на мосту, из любой квартиры вон того дома. — Дом далеко. Не меньше километра. — До двух километров абсолютно пробиваемо. Извини, что не появлялся и не звонил, снимал кино в Африке. Его кирпичный загар это подтверждал. — О чем хотел поговорить? — О Ельцине… Значит, в КГБ информация поступала оперативно и так же оперативно перерабатывалась. Два дня назад из межрегиональной группы депутатов обратились к Союз кинематографистов с просьбой дать для собрания Большой зал Дома кино. — А почему мы? — спросил кто-то. — А почему не мы? — сказал я. На следующий день я познакомился с Ельциным. В Доме кино собрались, как их потом называли, демократы первой волны. В тот день я познакомился с Поповым, Афанасьевым, Собчаком и Ельциным. Мне показалось, что демократы ввели Ельцина в руководство группы потому, что боялись открытого сопротивления. Наверное, они уже чувствовали: власть может свалиться на них в ближайшее время, и они, хорошие аналитики, понимали, что не справятся с управлением огромной страны, потому что управляли только факультетами, лабораториями, но не областями, республиками, отраслями промышленности и сельского хозяйства. Такой опыт был только у Ельцина. У Ельцина были и опыт подчинять людей, и совсем недавно приобретенный опыт сопротивления верховной и абсолютной власти, которой уже давно никто в открытую не сопротивлялся. Я, много часов проведя на ринге, представил, что, если ударит этот высокий и громоздкий человек, даже тяжеловесу мало не покажется. Но если пропустит удар, то упадет тяжело, как падают стокилограммовые мешки с сахаром. Прощаясь, Ельцин, по-видимому привычно, сильно стиснул мою ладонь. Почувствовав мгновенное сопротивление, он попытался дожать, но у него не получилось. И я впервые увидел в его маленьких для такого широкого лица глазах некоторую заинтересованность. — Актеры все такие сильные? — спросил Ельцин. — Все, — ответил я. — Но я сегодня больше режиссер, чем актер. — А я не знаю, чего я больше, — сказал Ельцин, изобразив на лице нечто вроде улыбки. — Монстр, — потом сказала о нем секретарша. — Взял двести граммов коньяку, — отметил администратор, — и ни в одном глазу. Мы с Большим Иваном шли вдоль канала. — Ельцин — это серьезно? — повторил вопрос Большой Иван. Я выдержал паузу и спросил сам: — А как считает ваша контора глубокого бурения? — В конторе мнения неоднозначные. — А как считаешь ты сам? — Я думаю, всерьез и надолго. — Как считать — долго? Как Сталин — на тридцать лет, как Хрущев — на десять или как Брежнев — на восемнадцать? — Сегодня и пять лет — надолго. Россия еще один эксперимент не выдержит. — Не очень понимаю, вернее, совсем не понимаю. — Все повторяется. Владимир Ильич затеял революцию не потому, что был озабочен бедственным положением пролетариата, а чтобы расквитаться с Романовыми за казнь своего брата. У Ельцина большевики раскулачили отца и деда, и он сведет счеты с большевиками. Мы просчитали все его поступки. Он ничего не прощает. — Тогда он не простит в первую очередь Горбачева. — Конечно. Мы можем просчитать его в связи с конкретными людьми. Но если он придет к власти, он будет опираться на других. Многих мы можем просчитать и просчитали. Но эти люди — бегуны на короткую дистанцию, и он их заменит. На кого — мы сегодня не знаем. Еще мы знаем, что, если начнется гражданская война, когда мы напичканы ядерным оружием, никому мало не покажется. Тогда я не мог понять, чего же от меня хочет Большой Иван, и его предложение воспринял почти как абсурд. — Ты не думал баллотироваться в депутаты Верховного Совета? — Когда мы по представленной нам квоте в Союзе кинематографистов выдвигали своих десять депутатов, меня не выдвинули. Я фигура не такого веса в кинематографе, чтобы меня выдвигать. — Не скажи, — не согласился Большой Иван. — В своей Псковской области ты — фигура. Тобой гордятся, за тебя проголосуют. Я думаю, пришла пора, когда страной будут править не партийные функционеры, которые двигаются по ступенькам, а новые политики. — Кто такие? — Такие, каких знают почти все. Рейган был актером. Ты и актер, и режиссер. — Рейган был еще и губернатором. — У нас губернаторов пока нет. Но ты вполне можешь начать с депутата Верховного Совета. — Ты серьезно? Я — Президент? — Может быть, вначале вице-президент. Во всяком случае. Организация не исключает такой возможности. — Какая Организация? — Есть только одна Организация, которая будет существовать при любой власти. — А кто меня выдвинет в кандидаты? — Это не проблема. К тому же тебе наверняка захочется выиграть у своего давнего недоброжелателя. — У кого? — От области собирается баллотироваться Воротников. — Бывший секретарь обкома? — И отец одноклассника, который увел твою девушку. — А вот этого не было. — Но младший Воротников женился на Вере. — Вера была очень красивой. — Она и сейчас красива. — Я ей позвоню. — Ее нет в Москве. Они с мужем в Софии. — Если бы я об этом узнал раньше, то обязательно зашел бы, когда был в Болгарии. — Еще зайдешь. Кстати, все ваши сложности с фильмом о председателе начались после того, как Воротников высказался о фильме. Вам повезло, что мнение аграриев ЦК партии не успели донести до Брежнева. Обычно он прислушивался к партийным чиновникам. По-видимому, Воротников-старший чего-то не может тебе простить по сей день. — Я ему тоже. Я не заметил, как завелся, вернее, не заметил, как меня завели. То, что я оказался в списке кандидатов в депутаты Верховного Совета, Воротникову-старшему очень не понравилось. Но позвонила мне Вера. Ее голос я узнал по первым произнесенным словам и спросил: — Ты звонишь из Софии? Она засмеялась и явно обрадовалась. — Неужели узнал? — Ты по-псковски по-прежнему акаешь. — Почему не позвонил, когда был в Софии? — Я узнал позже, что ты в Софии и замужем за Воротником. — Давай встретимся, — предложила Вера. — В Москве твоя соседка по Красногородску Лида. Соберемся в субботу у нас. Я понял, что ее попросили организовать встречу. Только отец или сын тоже? — В субботу не могу, буду на съемках. — А когда вернешься? — Почти через месяц. Отпуска у дипломатов ведь не бесконечные. Если она звонит по просьбе отца и сына, то они заинтересованы встретиться как можно скорее. Моя кандидатура только обсуждалась в областных властных структурах. Любого другого кандидата можно отвергнуть — позвонит секретарь ЦК в обком, и сам Воротников обзвонит тех, с кем работал в области. Но я уже был хорошо известен, и мною гордились. К тому же я показал себя достаточно скандальным, чтобы связываться со мною без опаски. В эти несколько секунд телефонного разговора я вдруг понял, что буду баллотироваться обязательно. Никому и никогда я не признавался, что оказался в политике, чтобы свести счеты с Воротниковым-старшим и наставить рога Воротникову-младшему. — Ты когда уезжаешь? — Послезавтра. — Можем встретиться завтра. Запиши адрес. — Я к Воротниковым не пойду. — Неужели ты не забыл ту школьную драку? — Кое-что было и после, и совсем недавно. — Извини, я сейчас только выключу чайник. Возможно, она и выключала чайник, но, может быть, сейчас, зажав ладонью мембрану телефона, советовалась с отцом, или сыном, или сразу с обоими. — Хорошо, — наконец сказала она. — Назначай сам место и время встречи. — На Патриарших прудах есть симпатичное кафе. — Согласна, — ответила она тускло, будто устала от разговора. Мы встретились в кафе на следующий день. Она мало изменилась. По-прежнему стройная, явно несколько раз в неделю теннис или бассейн. Коснулась губами моей щеки. Я обнял ее, она подалась ко мне, и я понял, что она всему выучилась. — Сколько у тебя времени? — спросил я, когда мы выпили по чашке плохого кофе и она выкурила сигарету. — Часа два-три. — Лучше, если три. Поехали ко мне, — предложил я. — Я живу на канале, будем сидеть на лоджии, пить хорошее вино и смотреть на проезжающие белые теплоходы. — Поехали, — тут же согласилась она. У себя дома еще с порога я начал снимать с нее одежду. Да и снимать-то особенно нечего: платье, трусики, лифчик. По случаю жаркой погоды она была без чулок. — Позиция номер шесть, — вспомнив книгу о сексуальном воспитании шведских школьников, сказал я. — Позиция номер восемнадцать, — комментировала она, пока мы кувыркались. Мы лежали рядом, она курила, а я рассматривал ее. — И как я? — спросила она. — Ты в расцвете своих возможностей. — Ты тоже. Можешь выполнить только одну мою просьбу? — Эту не смогу. — Ты же не знаешь, о чем я хочу тебя попросить. — О том, чтобы я снял свою кандидатуру. — Но для тебя политика — хобби. — Уже не хобби. — И на что ты рассчитываешь? — На многое. А вот твой тесть уже на многое рассчитывать не может, как и твой муж. — Давай мужей и жен не будем вмешивать. — Я не женат. — А я замужем. — Наверное, ты хорошая жена? — Хорошая, — согласилась она. По ее отсутствующему взгляду я понял: что-то осмысливает, прикидывает, может быть, даже пересматривает. Однажды, еще учась в Киноинституте, я позвонил ей, и мы встретились. Она уже разошлась с первым мужем, разменяла его квартиру и получила комнату в коммунальной квартире. Я запомнил ее ответ на мое предложение встретиться снова. — Не надо, — сказала она. — Мы не можем тратить свое время друг на друга. И тебе надо устраиваться в Москве, и мне. Богатства не получится, если объединяются двое нищих. Вероятно, у нее ничего не получилось, если она вышла замуж за Воротникова-младшего, который даже при связях отца занимал один из самых мелких дипломатических постов. Может быть, сейчас она думала, не пересмотреть ли комбинацию, не поменять ли своего мужа на меня. Она привыкла, что ей не отказывают. Но я уже научился отказывать. Но еще тогда я подумал, что нет никакой закономерности, когда мужчина выбирает себе жену. Я мог жениться на пани Скуратовской, на Подруге, на Органайзере, на Милке, а теперь и на своей однокласснице. Все они мне нравились, со всеми было хорошо в постели. Но, наверное, закономерности все-таки существовали, если я до сих пор не женился. — Ты не говори, что я была у тебя дома. Мы встретились в кафе. — Да, — пообещал я. — А старшему скажи, что я подумаю над его предложением. Я отвез ее до кафе. Мы выпили по чашке кофе и разошлись. В депутаты Верховного Совета меня выдвинули рабочие льнозавода в моем родном Красногородске. В области меня знали не меньше Воротникова и, как выяснилось, симпатизировали больше. Предварительные результаты выборов ожидали к утру. Я почти не выходил из гостиницы. Большой Иван позвонил мне из Москвы после двух часов ночи. — Можешь спать спокойно, — сказал он. — Ты идешь с большим опережением. Организация работала почти с прежней всеосведомленностью. Как ни странно, я почти не волновался. За меня решали, меня поправляли, поэтому и проиграл бы не я, а Организация. Но я выиграл. Когда-нибудь я напишу об этом бурном десятилетии — или не напишу, если не посоветуют писать. Я прожил эти десять лет, с двумя путчами, двумя сроками президентства Ельцина, как все: вначале был ярым сторонником Ельцина, а потом его ярым противником, — такое случилось с миллионами. Десять лет я был в большой политике: вначале депутатом Верховного Совета, потом депутатом Государственной Думы. Наверное, я должен был быть в Комитете по культуре, но Большой Иван советовал выбрать другой комитет. Культура — это важно, но не очень серьезно, к тому же в Комитете по культуре заседали тогда известные кинорежиссеры и актеры. На их фоне я бы проигрывал. Я вошел в Комитет по местному самоуправлению. В эти десять лет я не снимал художественных фильмов, но меня довольно часто приглашали сниматься в ролях милицейских начальников, прокуроров и передовых губернаторов. В сознание, а может быть, и в подсознание зрителей за эти десять лет внедрился мой образ немногословного светлоглазого крепыша. Играя эти роли, я и сам становился таким. Я даже гадости теперь говорил улыбаясь. Однажды мне позвонил с телевидения руководитель первого канала. — У нас к вам есть интересное предложение, — сказал он. — Приходите завтра, обсудим. Если Большой Иван позвонит еще сегодня вечером, значит, Организация по-прежнему отслеживает каждое мое движение. Если не позвонит, значит, обо мне забыли, потому что за это время поменялись уже три председателя Комитета государственной безопасности и даже изменилось название. Теперь Организация называлась Федеральная служба безопасности. Но Большой Иван позвонил в тот же вечер. И, как всегда, мы шли вдоль канала. — Неизвестно, что предложат, — сказал я. — Почему неизвестно? — возразил Большой Иван. — Предложат быть ведущим передачи «Женская собственность». — Только не это. — Ну почему же? Эту передачу смотрят в основном женщины. А женщины наиболее надежные избирательницы. Сегодня без телевидения известности не бывает. Вспомни, Афанасий и Коваль появлялись только на тех мероприятиях, на которые приезжало телевидение. Кино тебя выделило, телевидение должно закрепить. Я поехал на переговоры в Останкино на следующий день. Главный продюсер канала, большой рыхлый парень, предложил мне стать ведущим еженедельной передачи «Женская собственность». До меня эту передачу вела журналистка, о которой сейчас уже никто не помнит. О ведущем, как только он уходил из передачи или совсем из телевидения, помнили недолго, как о хорошей или плохой погоде. Погода меняется, и ее совсем необязательно запоминать. Главный продюсер объяснил, почему канал решил заменить ведущую на ведущего. «Женская собственность» была передачей для женщин, но о мужчинах. Конечно, женщинам интересно выслушать мнения других женщин. Но их мнения тоже субъективны. О мужчинах лучше знают сами мужчины. Я пригласил на передачу известных психологов и сексопатологов. Сам я большую часть времени молчал. Подавал реплики, соглашался или возражал, но никогда не спорил и не горячился. Мужчина не должен быть суетливым и жадным. Главной моей проблемой было найти спонсоров, чтобы на каждой передаче вручить спонсорский подарок, и подарок не символический, а вполне реальной стоимости. Если вручались костюмы, то они подгонялись под фигуры участниц заранее. И миллионы женщин ждали у экранов, когда женщина уходила в примерочную в одном платье, почти всегда мешковатом, и выходила почти всегда в идеально сидящем. Все это предусматривалось и просчитывалось. Мне оставалось только улыбаться и восхищаться. Передача со мною стала популярной. Теперь меня почти всегда и везде узнавали. Обычно редактор выбирала женщину, которая соглашалась откровенно рассказать о своих проблемах с мужем или любовником. Соглашалась или не соглашалась с ней обычно еще одна женщина из присутствующих в студии. Режиссер с ней тоже прорабатывал варианты. Участницы программы рекомендовали для дальнейших передач своих знакомых и подруг. Женщины, которые сегодня участвуют в передачах, особенные женщины. Они сродни актрисам, требующим внимания. Я оказывал эти знаки молодым и привлекательным, и, если чувствовал ответную, откровенную реакцию, возникал необременительный роман. Пани Скуратовская снова и снова заводила разговор об объединении моей двухкомнатной и ее однокомнатной на трехкомнатную квартиру в центре Москвы. Я молчал. Когда она хотела меня проучить, то на мои предложения о встрече отвечала отказом, ссылаясь на занятость. Теперь она была терпеливой, нежной и заботливой. Я тогда даже и подумать не мог, что решение о моей женитьбе на пани Организация уже приняла, с нею поговорили и получили ее согласие. Аналитический центр, исходя из многолетнего изучения меня, выработал для нее рекомендации и даже указал примерные сроки, когда я сделаю ей предложение. Организация, вероятно, недолюбливала Раису Горбачеву, которая участвовала в принятии государственных решений. Пани была послушной и очень красивой, хорошо смотрелась бы рядом со вторым или третьим человеком в государстве. ПОСЛЕДНЯЯ ЖЕНЩИНА И как чаще всегда бывает, все планы рушатся при появлении незапланированной женщины. В Доме кино я встретил Органайзера с подругой. Подруга невысокая, даже маленькая, поэтому на небольшой площади тела, обтянутого тонким трикотажем, очень вызывающе выделялись грудь, тонкая талия и попка. — Я Милка, — представилась она и посмотрела на меня внимательнее, чем смотрят только что познакомившиеся люди. Я тогда не знал, что похож на ее первого мужа. Тот же российский тип — светлоглазый, с размытым лицом, коренастый. Ее же лицо было грубовато-точным. И нос очень определенный, и подбородок, и темные глаза, рыжеватые волосы. «Наверное, у нее очень нежная кожа», — подумал я и в тот же вечер в этом убедился. Из Дома кино мы поехали на квартиру Органайзера. Ее муж был в Женеве. К нам присоединились Милка и филологическая супружеская пара, которая жила в одном доме с Органайзером. Органайзер, бросив курить, не разрешала курить в квартире. Милка, зная о запрете, предложила мне: — Пошли покурим в спальне? — Мила, в этом доме запрет на курение. — Я знаю. Но в спальне есть балкон. Мы приоткроем туда дверь и покурим. Мы прошли в спальню, я приоткрыл балкон. — Кстати, я не Мила, а Милка. Мне так больше нравится. — Хорошо, я так буду вас называть. Но не сразу. — Ты очень добропорядочный? — Не очень. — Это мне больше подходит. Я курил очень редко, только легкие и хорошие сигареты. — «Мальборо», — определила она сигарету на вкус почти в полной темноте. — Вкусно. Она курила, чуть приоткрыв дверь на балкон. Я стоял сзади и вдруг почувствовал, как она подалась назад, прижалась, мне показалось, подвигала своими бедрами, будто удобнее пристраиваясь. После таких движений возбуждение возникает почти мгновенно. Я приподнял платье и, совсем как мальчишка, стал стягивать с нее трусики, ожидая сопротивления. Но она не сопротивлялась, даже помогала мне. Она уперлась в подоконник — так встать, чтобы мужчина не почувствовал никакого неудобства, могла только очень опытная женщина, я тогда это отметил. Когда я заторопился, она сказала: — Не торопись. Никто не войдет. — Почему? — Они воспитанные. Подожди, я в ванную, — попросила она, поняв, что я уже выравниваю дыхание. И снова меня удивили ее опыт и предусмотрительность. Она вернулась из ванной с горячим влажным полотенцем, расстегнула мой ремень, сдернула брюки вместе с трусами и протерла полотенцем в промежностях. Застегнув молнию, она осмотрела брюки и сказала: — Никаких следов. Очень аккуратный мальчик. Потом мы ужинали. Она выпила вина и незаметно уснула, доверчиво прислонившись ко мне. — С ней такое бывает, — сказала Органайзер. — Устает. Супружеская пара уехала. Милка спала на диване, я помогал Органайзеру мыть посуду. — Кто она? — спросил я Органайзера. — Из института Баскакова. Так обычно называли НИИ киноискусства — по имени директора. — Специалист по чему? — По венгерскому кино. — Замужем? — Разведена. — Дети? — Двое. Сыну — десять, дочери — семь. — Когда же она успела? — Некоторые девушки очень рано выходят замуж. Ей не позавидуешь. Алименты мизерные. Живет в коммуналке. Отец — специалист по утилю. Принимает тряпье, бумагу. Мать — билетер в кинотеатре. — А почему венгерское кино? Ее отец или мать — венгры? — Они евреи, — сказала Мила. Она стояла у двери на кухню и, вероятно, уже некоторое время слушала наш разговор. — И я еврейка. Хотя, как говорят, не очень типичная. — Не очень, — подтвердила Органайзер. — Я поехала домой, — сказала Мила, — иначе не успею на метро. — Я отвезу вас на машине. Она жила у Рижского вокзала в одном из старых деревянных двухэтажных домов — когда-то на одного владельца, а теперь на десяток семей. — Не приглашаю, — сказала она мне. — Дети и родители уже спят. Ее телефон я узнал у Органайзера и позвонил в конце недели. Я долго ждал, пока ее позовут. — Как вы смотрите, чтобы сегодня поужинать? — предложил я. — Не могу, — ответила она. — Сегодня наш день стирки. Сегодня наша очередь на ванную. — А завтра? — спросил я. — Очень хочу, — ответила она, — но можно не вечером и не в ресторане. Мне рассказывали, что у тебя квартира с видом на канал. И можно сидеть у окна и смотреть на проплывающие теплоходы. Можно я приеду к тебе? — Буду очень рад. — А можно с утра? Мне так надоела моя коммуналка. И не надо никакого ресторана. Я куплю на рынке мясо и приготовлю. Что ты любишь? — Шашлык. — Будет шашлык. — Купи мяса побольше. Я оплачу. — Ты все услуги оплачиваешь? — Все. — Тогда мне эти самые услуги оплатят в первый раз в жизни. Диктуй адрес. Я запомнил эти два наших первых дня. Все началось, как у всех. Она приехала, тут же пошла в ванную, и через несколько минут мы уже лежали в постели, потом она поджарила шашлык, мы пообедали, выпили красного вина и снова легли. Потом она попросила: — Можно я посплю? И уснула до вечера. А ночью мы сидели у окна и смотрели на проплывающие мимо теплоходы, я спрашивал, она отвечала. — Ты почему стала специализироваться по венгерскому кино? Тебе нравятся венгры или их кино? — Потому что я еврейка. Не понял? Объясняю. Я не кинематографического происхождения. Ни образования по кино, ни родителей из кино. Но я очень люблю кино. Мы жили возле кинотеатра «Перекоп», в котором моя мать работала билетершей. Я все фильмы смотрела бесплатно. После школы я хотела поступать на киноведческий факультет, но мои трезвые еврейские родители рассуждали так: сегодня евреям разрешили писать о кино, завтра запретят. Надо выбрать нужную всегда профессию, которую нельзя запретить по идеологическим мотивам. Например, зубным техником. Я поучилась и стала техником-протезистом, но у меня были способности к языкам, и я поступила в университет. У нас в коммунальной квартире жила польская семья. То ли из протеста против советской власти, то ли из нежелания, чтобы мы слышали их обсуждения, дома они говорили только по-польски. И я в три года уже говорила по-польски, как по-русски. В общем, в университете я стала слависткой. Я говорю и пишу по-польски, сербски, словацки, болгарски. В Институте киноискусства объявили набор в аспирантуру по венгерскому кино, но требовалось знание венгерского языка. За три месяца я выучила венгерский, один из труднейших языков для славянского уха. Это ведь угро-финская группа языков. — Сколько языков ты знаешь? — Сейчас посчитаем. — И она стала загибать пальцы: — Польский — раз, венгерский — два, словацкий — три, сербский — четыре, болгарский — пять, английский — шесть, немецкий — семь, эстонский и чувашский — восемь и девять, они, как и венгерский, угро-финской группы языков. — А как ты изучала венгерский? По каким-то специальным методикам? — Старым казачьим способом. Я понимала: чтобы за три месяца заговорить по-венгерски, нужен непрерывный тренинг. Посольских венгров я отвергла сразу, их всех пасет КГБ, меня познакомили с одним из менеджеров по продаже автобусов «Икарус». И я с ним говорила только по-венгерски. — Ты с ним спала? — Конечно. Мне бы не хватило никаких денег, чтобы платить ему за такую стажировку. — И сейчас спишь? — Он теперь в Южной Америке. На следующий день, прежде чем отвезти домой, я дал ей пятьсот рублей, ее зарплату научного сотрудника, кандидата наук за два месяца. — Я хочу тебе дать денег, — сказал я. — Тебе они нужнее, чем мне. К тому же я недавно получил постановочные. — Спасибо, — сказала она. — Я буду об этом помнить. Даже если мы с тобой не будем спать, ты можешь рассчитывать на мою помощь. Хотя ты, похоже, из тех, кто или себя убьет, или другого, но помощи не попросит. — Как определяешь? — У меня есть одна очень умная подруга. Я тебя с ней познакомлю. Она говорит, что характер мужчины лучше всего определяется в постели. А ты в постели немного зверь. — Это достоинство или недостаток? — И достоинство, и недостаток. Может быть, потому что я ничего не делал — закончив одну работу, я еще не приступил к следующей, — но я хотел ее видеть, говорить с нею, спать рядом с нею. Я заезжал за нею в институт, увозил к себе, а потом отвозил домой. — Я хочу познакомиться с твоими родителями и детьми, — сказал я. Она молчала. Я понял, что она не хочет меня представлять отцу и матери и не хочет знакомить с детьми, — о том, чего она хотела, она говорила сразу, даже если ее и не спрашивали. — Как-нибудь, — сказала она наконец. — Почему? — Ты начнешь меня жалеть. — Что в этом плохого? В России очень часто вместо «любить» говорят «жалеть». Это почти синонимы. — Не думаю. Когда мужчина видит у женщины одни сплошные проблемы, которые надо решать сегодня, завтра и через десять лет, он начинает жалеть и думать, как бы избавить себя от этих проблем. Так вот, я молодая, обаятельная, сексуально привлекательная, умная, образованная. У меня нет детей. Нет старых родителей, нет жилищных проблем. Ты мне очень нравишься, но я не хочу выходить замуж. Да и тебе ни к чему на мне жениться, потому что через семь лет я могу стать бабушкой — моей дочери одиннадцать лет, а если ты сегодня или завтра какой-нибудь женщине заделаешь ребенка, то через семь лет, вернее, через восемь — надо девять месяцев, чтобы его выносить и родить, — этот ребенок только пойдет в школу, ты будешь молодым отцом, а я — бабушкой. Я не буду тебя знакомить ни со своими родителями, ни со своими детьми. Вопрос закрыт. — Я не люблю, когда мне отказывают. — Вопрос закрыт. — Я даже не могу возражать? — Не можешь. Я тебе не возражаю. Я не звонил ей неделю. И она мне не звонила. Я позвонил пани Скуратовской и получил приглашение. Пани была нежной, и в какие-то минуты я подумал: а зачем искать от добра добра? Мы поженимся, пани родит мне сына, мы объединим квартиры. Я буду ее снимать в каждом своем фильме. И мне стало грустно от такой определенности. Утром я уехал от нее, так и не сделав предложения. Я входил в квартиру, когда услышал телефонный звонок. Звонил Большой Иван. — Я выезжаю из Шереметьева, у меня десять бутылок пива «Миллер». Усидим, а? — Заезжай, — разрешил я, зная, что Большой Иван «средь бела дня», как сказала бы моя мать, не будет пить пиво, он что-то хотел решить, а для этого решения был необходим я. К пиву Большой Иван привез несколько банок маслин и кусок соленой горбуши. — Есть предложение, — сказал он. — Армия хотела бы снять документальный фильм о Варшавском Договоре. — Который скоро развалится, — отметил я. — Мы тоже так считаем. Твой фильм должен убедить генералов, что перемены неизбежны… Я уже научился выслушивать. И когда мне делали предложение, и когда просто рассказывали, я молчал, давая возможность собеседнику выговориться и раскрыться. И вдруг я понял, почему не откажусь от этого предложения. — Я соглашусь, если в съемочную группу будет включен переводчик, который знает польский, болгарский, словацкий, венгерский и немецкий языки. Это не несколько переводчиков, а один. — Милка, что ли? — спросил Большой Иван. — За мною приглядывают? — спросил я. — Я недавно встретил пани Скуратовскую, она сказала, что ты спишь с какой-то переводчицей. А когда ты стал перечислять языки, то венгерским в кино владеет только Милка. Я угадал? — Угадал. — Будут сложности. — В чем? — Уже несколько лет, как она подала заявление об эмиграции в Израиль. — Она мне очень нравится, и, может быть, я смогу ее переубедить, и она заберет свое заявление. — Ладно. Я попробую. Оператора и звукооператора мы тебе дадим. Осветителями тебя обеспечат на месте. Сегодня при министерствах обороны в каждой национальной армии есть свои киностудии. Сценария фильма нет, но есть план. — Большой Иван достал тоненькую папку и положил на стол. И я понял, что вопрос с переводчиком будет решен. Наверное, мне вначале откажут, а если я буду настойчив, то согласятся. На следующий день мне позвонила она: — Надо срочно встретиться. — На этой неделе не получится. — Я тебя умоляю! И я понял, что ей очень хочется поехать в Европу. — Я простужен и не выхожу из дома. — Я беру такси и еду к тебе. Через полчаса она вошла в мою квартиру, пытаясь сразу начать разговор. — В ванную, — сказал я. — Вначале поговорим. — Потом поговорим. — Идиот! В ванной она пела какую-то песню. Так я узнал, что у нее абсолютно нет слуха. Не надев далее моего халата, она бросилась в уже расстеленную постель, но не удержалась и сообщила: — Они хотят взять с меня подписку. — Потом. — Я не хочу давать подписку о неразглашении того, что я услышу в поездке по национальным армиям. — Что ты знаешь сегодня о национальных армиях Варшавского Договора? — Ничего. — И нормально живешь без этого. — Скромно живу. Если бы чего знала, наверное, и платили бы больше. — За знания тебе и заплатят. Условие-то детское. Что узнаешь, надо будет забыть. Это как у детей. Узнал на улице матерные выражения — забудь их. — А если я захочу эмигрировать в Израиль, а дала подписку, то меня не выпустят. — Вот это серьезно. Об этом я должен знать в первую очередь. — А почему в первую? — Потому что, если я решу жениться на тебе, я должен быть уверенным, что ты не уедешь в Израиль или в Америку. — А в Жмеринку можно? — В Жмеринку можно. — Ну, спасибо. — Я жду ответа на поставленный вопрос. — Может быть, я и эмигрирую. Но у меня есть нежелательные отклонения для еврейки. Я люблю русских мужчин. И первый муж у меня был русский. И второй. — Ты дважды была замужем? — Второй раз неофициально. Вернее, я хотела выйти замуж и даже считала его своим мужем, а он, подлец, ушел к другой. — К русской? — К армянке. — У него, наверное, тоже аномалия. Ему нравятся армянские женщины. — Что мне делать? — Собирайся в поездку. — А поездка сразу по всем странам? — Нет. В одну страну. Возвращение. Проявка пленки. Черновой отбор — и следующая страна. Сейчас меняют в каждую страну по пятьсот рублей. Учитывая, что цены в этих странах раза в два ниже, чем наши спекулянтские, есть возможность решить ряд бытовых проблем. — Когда мне предложили, я об этом в первую очередь и подумала. — А разве не о музеях, картинных галереях Европы, возможностях отшлифовать свой разговорный? — Я нормальная советская женщина. И, несмотря на свой высокий интеллектуальный уровень, в первую очередь все-таки думаю о тряпках. Я думал совсем о другом. МЕДОВЫЙ МЕСЯЦ Сегодня, много лет спустя, когда мне уже не надо ни объясняться, ни оправдываться, я могу говорить почти честно, почему я согласился снимать фильм о Варшавском Договоре. Меня купили, а я хотел продаться. Многие были куплены, потому что многие хотели продаться. Я хотел, чтобы она была рядом со мною утром, днем, ночью. Еще я хотел ходить по магазинам и покупать хорошую обувь, хорошие кухонные ножи, хорошие полотенца. В моей стране уже почти ничего не было. Почему-то вдруг пропало мыло. Всё сразу. Или исчезли сигареты и папиросы. Курильщики перекрывали улицы, требуя табака. В винных магазинах стояли очереди за водкой. Карточек еще не было, но были талоны и карты москвича. Немосквичи вообще ничего не могли купить. В Будапешт мы прилетели вечером. Пока в гостинице оформляли поселение, она вдруг исчезла. Я нашел ее возле маленького кафе. Она сидела за столиком и пила кофе. — Замечательный кофе. Натуральный. С кофеином! Я не знал, что у нас, прежде чем кофе поступить в продажу, химики вытягивают из кофейных зерен большую часть кофеина, используя потом в фармацевтике. Я выпил чашку кофе и через несколько минут вдруг почувствовал учащенное сердцебиение. Я впервые в жизни пил кофе с кофеином. Мила осталась у меня в номере и встала почти на рассвете. Утром я ее встретил в том же кафе. Я сел рядом. — Чай, кофе? — спросила Милка. — Кофе, — ответил я. Она подняла руку, как это делали героини в зарубежных фильмах, и почти сразу возник официант. — За кого тебя принимают? — спросил я, когда официант отошел. — За еврейку, говорящую по-венгерски. — Это разве так заметно? — Официанты — хорошие психологи. То, что я еврейка, видно, только он не мог определить, из какой страны. — А видно, что я русский? — спросил я. — Как ни странно, почти не видно. Внешне ты типичный немец из ГДР. — Почему из ГДР? — Западные немцы более раскованные. Боже мой! Почему у себя в стране я вот так, по дороге в институт, не могу зайти в кафе? — Почему не можешь? — Потому что таких кафе нет. А если есть, они открываются к полудню и закрываются, когда люди выходят на вечерние улицы. Сегодня многие уезжают из страны потому, что нет хорошей еды, хороших сигарет, когда за бензином надо стоять в многочасовых очередях. Я думаю, все это скоро может взорваться. Я так не думал, потому что был уверен, что советская власть навсегда. А пока у меня был медовый месяц. До нее и после у меня не было медового месяца, какой придумали, наверное, все-таки мужчины. Когда женщина нравится мужчине, он пытается обладать ею, но обладание, не освященное браком, всегда урывочно. Страх не дает женщине расслабиться. Она боится забеременеть, боится, что узнают о ее связи и осудят. А медовый месяц — это когда нет страха, нет забот, потому что в медовый месяц мужчина должен взять все заботы на себя. И я взял все заботы на себя. Тогда меняли по пятьсот рублей. Мила оказалась за границей в первый раз. И по тем вещам, которые она купила в первый же день детям, матери и отцу, я понял, что она истратила все деньги, оставив немножко на кофе и музеи, и сразу потеряла интерес к магазинам. У меня еще оставались доллары Афанасия. Я поменял их на форинты. Увидев, как вместе с потраченными деньгами ушло и ее веселье, я тогда впервые понял, как необходимо для женщины радоваться небольшим приобретениям. Я купил ей яркие клипсы, модные тогда. И настоял, чтобы она приняла от меня в подарок сапоги из мягкой кожи, обтягивающие ее крепкие, может быть, чуть полноватые ноги. У нее все было чуть больше привычных стандартов. Чуть больше груди, бедер, попки, может быть, поэтому она меня волновала больше других женщин, и, наверное, не только меня. Когда мы шли, я отмечал взгляды мужчин и понял, что она не останется одна. С утра я уходил в венгерское Министерство обороны, встречался там с советским генерал-полковником. Как потом я узнал, в каждом министерстве обороны стран Варшавского Договора находился советский генерал со штатом переводчиков и порученцев, чтобы согласовывать и контролировать военных данной страны. Большой Иван перед началом работы над фильмом сказал мне: — Не зажимайся. Снимай, что понравилось и поразило, тогда это понравится и другим. Забудь про внутреннего редактора: это можно, а это нельзя. Можно всё. — И давно можно? — спросил я. — Не выёгивайся, — попросил Большой Иван. — Чтобы снять такой фильм, военные могли послать своего нормального режиссера и оператора, который знает, чего можно, а чего нельзя. А нужен взгляд со стороны. Но разумный, как у тебя. Не квасной, как у наших патриотов, и не отвергающий все родное. После того как Большой Иван посмотрел отснятый материал, он попросил меня: — Напиши, что ты понял, но не сказал в своих комментариях в фильме. — Разве в фильме нет подтекста? — спросил я. — Только для умных. — Наверху полные идиоты? — Не полные, не все, но есть и идиоты… — Я пришел к… Помню, что я тогда запнулся, подбирая выражение. Мне не хотелось говорить «печальным» или «безнадежным выводам», потому что после разговоров с венгерскими, болгарскими, польскими, чешскими и немецкими офицерами я понял, что невозможно объединить необъединяемое. Венгры были союзниками немцев в первой мировой войне, и во второй мировой войне тоже. Они особенно упорно сопротивлялись, когда наши войска вступили в Венгрию. Самые кровопролитные бои были на озере Балатон. Потом очень многих венгерских офицеров уволили из армии, многие сидели в тюрьмах, поэтому военные особенно активно участвовали в путче 1956 года. И даже самые вроде бы лояльные к нам помнили, что мы дважды оккупировали Венгрию: в 1945 году и в 1956-м. А чешские офицеры помнили о своем позоре. В 1968 году, когда в Чехословакию вошли наши войска, чешская армия осталась в казармах, потому что получила приказ оставаться в казармах. В польской армии все еще тлел конфликт между Армией Крайовой и Армией Людовой, между офицерами, ориентированными на Запад, и офицерами, которые пришли в Польшу с Советской Армией. Немцы в последние полтора века всегда были нашими противниками и не могли стать за несколько лет нашими союзниками. Такого не бывает, хотя отбор происходил особенно тщательный. Молодые офицеры обычно были сыновьями партийных работников и офицеров службы безопасности. И даже при таком отборе молодые офицеры мечтали о великой германской армии. После Венгрии мы вернулись в Москву, чтобы через три дня вылететь на военном транспортном самолете в Германскую Демократическую Республику. Пожелание Главного политического управления Советской Армии высказал генерал, который обязательно инструктировал нас перед каждой поездкой. — Армейская форма у немцев так напоминает форму вермахта, что лучше не травмировать наших телезрителей. Снимите немцев-моряков. Немцы для интервью выделили молодого капитан-лейтенанта, командира торпедного катера, выпускника Бакинского военно-морского училища. — Когда преподаватель истории морских сражений рассказал, что немецкие подводники были лучшими во второй мировой войне, я чуть не заплакал. Это же правда! Мы были лучшими. Мы топили и англичан, и американцев, и… русских. Но тогда мы были противниками, а теперь братья по оружию, — сказал он, а когда оператор выключил камеру, попросил: — Насчет русских не показывайте руководству. Меня могут неправильно понять. — Мы ничего не будем показывать вашему руководству. Пленку будут проявлять в Москве, — успокоил я его. Потом был обед, я выпил не так уж и много, но меня почему-то развезло, и я уснул. Предложили поспать перед дорогой и оператору, и звукооператору, и ей. В Москве на кинопленке у оператора и на магнитной пленке у звукооператора не оказалось именно того куска, о котором просил командир катера. Не думаю, что решение отмотать пленку и вырезать компрометирующие куски принималось на уровне капитан-лейтенанта. Я подмонтировал отснятый материал, написал закрытый комментарий и стал ждать, когда материал посмотрят в Главном политическом управлении армии. Я решил, что пришла пора познакомиться с ее родителями и детьми, но она по-прежнему не приглашала к себе и вдруг перестала приезжать ко мне. Я не звонил ей несколько дней, потом не выдержал и позвонил. — Приезжай, — попросил я. — Не сейчас. — Когда? Я очень тебя хочу. — Мне еще нужно время. — Для чего? — Я не знаю. — А что ты знаешь? — То, что пока не могу приезжать к тебе. Только через годы я понял, что за меня решила Организация, которая просчитывала каждый мой поступок, направляла мои действия, одобряла их или изменяла в нужном для них направлении. Организация не одобрила мой выбор женщины, с которой я хотел связать жизнь, выражаясь высокопарно, а говоря проще — я хотел с ней спать, быть рядом каждый день, воспитывать ее детей и чтобы она родила моих детей. Теперь я понимаю, что та роль, на которую меня выбрали, не предполагала, что моей женой станет еврейка с двумя детьми от эмигрировавшего в Америку. Вероятно, наша разведка знала о ее каждом шаге и, когда у нас возник роман, некоторое время присматривалась, решая, как использовать меня и ее. Решив наконец, что использовать ее невозможно, ее вызвали на Лубянку, предложили забыть меня и свою командировку по армиям Варшавского Договора. — А если не забуду? — спросила она. — Мы вас никогда не выпустим в Израиль. — А если забуду? — спросила она. — Документы об эмиграции в Израиль мы вам оформим за неделю. Она рассказала мне об этом, когда мы с нею встретились в Израиле — я приехал туда с делегацией как депутат Государственной Думы. — Наверное, я тебя любила, — сказала она, — но я никогда бы не вышла замуж за агента КГБ. Это было для меня невозможно по определению. Хотя в этом, наверное, нет ничего предосудительного. Сотни тысяч людей всегда сотрудничали со спецслужбами своих государств. Так было всегда и, наверное, всегда будет. Но, узнав об этом, я не могла даже спать с тобою. Ведь от тебя могли потребовать отчетов, о чем я говорила и даже какая я в постели. Я даже не осуждала тебя. Мне ведь тоже предлагали сотрудничать, чтобы использовать мое многоязычие. К тому же я терпеть не могла евреев, предпочитая русских мужчин. — Но теперь ты вышла замуж за еврея. — Я не замужем. А ты? — Я не женат. — Жаль, — сказала она. — Я надеялась, что ты женат, у тебя двое детей, ты любишь жену и возврата к такому замечательному роману нет и не будет. Когда мужчина не женат, женщина всегда на что-то надеется. — Как дети? — Дети подрастают, здесь им нравится, а мне скучно. Я собиралась перебираться в Нью-Йорк, потому что настоящая жизнь только в двух городах: в Москве и Нью-Йорке. — Настоящая жизнь везде, — не согласился я. — Для меня только в двух городах. Я видела твой последний документальный фильм. Мне понравился. Но, увидев твой фильм, я вдруг засомневалась: а вдруг ты к спецслужбам не имеешь никакого отношения, потому что сотрудник КГБ не смог бы создать такой злобный против всего советского фильм. — Ты хочешь, чтобы я тебе сказал, что я не агент КГБ-ФСБ — Федеральной службы безопасности? — Ты можешь ничего не говорить. — Если бы ты спросила раньше, я бы ответил так же, как и сейчас. Я никакой не агент — не тайный и не явный. Я тогда недооценил интеллектуального потенциала Первого главного управления, в котором служил Большой Иван. Я думал, что я буду выполнять только те советы, которые удобны и выгодны для меня. И я решил, что, как только вернусь в Москву, потребую встречи с руководством Организации и скажу им: если вы помогаете мне, я могу помочь и вам, но я, и только я, буду решать свои главные проблемы, или нам не по пути. Я вернулся в Москву, встретился с Большим Иваном и все это высказал ему. — Да, конечно, — согласился Большой Иван, но переспросил: — Ты о каком пути говоришь? Если о пути к коммунизму, то этот путь явно отодвигается. Я не учел самого главного. Один человек может сопротивляться и даже бороться против самой мошной организации, но один человек не может быть умнее и предусмотрительнее Организации, которую обслуживают многие тысячи отобранных и хорошо обученных умов. — С тобою хочет поговорить один человек, — сказал Большой Иван, позвонив мне на следующий день. — Когда? — спросил я. — Сейчас. — Где? — Поужинаем в ресторане Дома кино. В этот момент я понял окончательно, что мои разговоры прослушиваются. Конечно, могла быть и случайность. Но перед поездкой в Дом кино я позвонил в ресторан и попросил свою хорошо знакомую метрдотеля Регину заказать мне столик на двоих за колонной, предполагая пригласить пани Скуратовскую для последнего решительного разговора, чтобы сказать, что я женюсь на другой женщине. — У меня назначена встреча с другим человеком, — ответил я Большому Ивану. — Отмени встречу с пани Скуратовской. — Почему? — После нашей встречи, вероятнее всего, ты переменишь свое решение. Мы поднялись с Большим Иваном на лифте в ресторан. Сели за перегородкой. Что-то было непривычное сегодня в ресторане. За столиками сидели молодые люди в костюмах и при галстуках, которые почему-то не смотрели в нашу сторону. И только теперь я понял: молодые люди так расположились за столиками, что контролировали весь зал. — В большом звании? — спросил я. — В приличном, — ответил Большой Иван. Он не врал обычно без большой необходимости. Я не заметил, как в ресторан вошел тот, кто хотел со мною поговорить. Лет шестидесяти, невысокий, худощавый, в стандартном, но хорошего качества костюме с дорогим, но неприметным галстуком. Я уже предполагал, что он представится как: — Иван Иванович! Или: — Петр Петрович! Он представился как: — Николай Николаевич. — Вы читали роман Юза Алешковского «Николай Николаевич»? — спросил я. — Это про того, кто сдает свою сперму? Конечно. Судя по возрасту и охране, мой собеседник был или генерал-лейтенантом, или генерал-полковником. Вероятнее всего, одним из заместителей председателя КГБ. Для себя я так его и обозначил — Генерал. Мне показалось, что Генерал присматривается ко мне. Он переспрашивал, уточнял, соглашался или не соглашался, но не спорил, если я настаивал на своих соображениях. Я запомнил тот основополагающий разговор. Мы говорили о Президенте. В те годы о нем говорили многие. Его популярность падала катастрофически. Я понимал, что он не виноват в тех напастях, которые обрушились на страну и на нас всех. Он оставался партийцем. Всю жизнь ему готовили решения в двух вариантах, и он принимал или один, или другой. Вероятно, он обладал интуицией, потому что выигрывал он чаще, чем проигрывал. Но нынешнее окружение ему предлагало не два варианта, а сразу десяток, и одно неправильно просчитанное решение не спасали никакие противовесы. После его операции на сердце все понимали, что он не выдержит еще один срок президентства. Но и перед предыдущими президентскими выборами его рейтинг не поднимался выше пяти процентов, но он выиграл, потому что так напугали возвращением во власть коммунистов, что проголосовали за него. — Страна еще один срок его президентства не выдержит, — сказал Генерал. — Есть сценарий документального фильма. — Большой Иван протянул мне несколько листков. Это был не сценарий, а план съемок с четко выстроенными доказательствами беспомощности, глупости, старческой тенденциозности президента. Президент выглядел смешным, когда произносил свои якобы смешные репризы и, как старик или малолетка, ожидал реакции слушающих. Почему не смеются? Раньше ведь смеялись. Замечено было все: и медлительность походки, и регулярное лежание в больнице, и отмены зарубежных визитов. Никто еще не забыл беспомощности и глупости последних лет правления Брежнева, и все повторялось снова. Президент менял министров и премьеров, некоторые главы правительства держались только по три месяца. Мне Президент иногда напоминал обложенного медведя. Если я сниму этот фильм, то будет дан сигнал: можно спускать лаек для последней травли. — Мне надо подумать, — сказал я, понимая, что решение снять такой фильм будет главным решением моей жизни. Я должен буду пойти против первого человека государства. — Думать некогда, — ответил Генерал. — Мы об этом думаем уже несколько лет. Вы можете стать вторым человеком в государстве. К следующим выборам будет восстановлена должность вице-президента страны. И вы вполне подходите для этого. Пришла пора вам начинать. Как ни странно, мои шансы быть избранным были весьма велики. Стал же бывший актер Рейган президентом Америки. Конечно, Рейган был и губернатором, а я — депутатом нижней палаты, Думы. При сегодняшних избирательных технологиях меня могли раскрутить за два-три месяца — уже известное актерское лицо и лицо ведущего популярную передачу на телевидении. И в Думе меня показывали чаще других и потому, что узнавали, и потому, что снимали операторы, с которыми я учился или работал. И на самом последнем этапе монтажа мои планы никогда не выбрасывали, возможно, кто-то отслеживал и дозировал, кого и сколько надо показывать. Для избирателей я мог стать почти идеальной кандидатурой, потому что моя биография складывалась, как биография миллионов, и Организация это просчитала абсолютно точно. Родился в районном провинциальном городке, закончил среднюю школу, отслужил положенные два года в армии. Значит, проголосует за меня большинство отслуживших хотя бы за то, что я не косил от армии. Учился, подрабатывал шофером. Проголосуют миллионы шоферов. Стал актером и играл простых парней, а простых парней больше, чем красавцев-суперменов. Снял фильм о молодежи и музыкальных группах. Значит, не старый долдон, если любит рок. Депутатом от своей родной области избирался дважды. Вырос без отца, а мать по сей день выдает посылки на почте. Я каждую осень приезжаю в Красногородск, помогаю матери копать картошку, консервировать огурцы и помидоры. В ватнике и кирзовых сапогах я ничем не отличаюсь от местных мужиков. Я никогда не додумывал до конца мысль о возможности стать Президентом огромной страны. Наверное, из суеверного страха, как не решаешься додумывать о моменте собственной смерти. И я не был уверен, что надо бить по уже поверженному болезнью и сложившимися обстоятельствами Президенту. В России сегодня могут не любить и даже ненавидеть, пока ты наверху, у власти, а завтра, если ты проиграешь и окажешься внизу, любить не станут, но жалеть будут. Впервые у меня не было уверенности, что Организация все правильно просчитала. — Мне надо встретиться с руководством Организации, — сказал я. — Правила такие, что вам не надо ни с кем встречаться, — ответил Генерал. — Какие правила? — спросил я. — Попробуйте представить. Начинается предвыборная кампания. Вы — человек на виду, но пока вы актер, режиссер, даже депутат парламента, к вам один интерес. Как только вы начинаете претендовать на первый или второй пост страны, вами интересуются не только журналисты, но и все существующие спецслужбы. И однажды появляется статья с ксерокопией вашей подписи о сотрудничестве с Организацией. — Я ничего не подписывал. — Поэтому и не подписывали. Мы вас оберегали много лет. Теперь пришла пора ваших действий. — Мне необходима встреча с руководством Организации, — настаивал я. — Я доложу, — сказал Большой Иван. — И завтра перезвоню тебе о дате встречи. Но он не позвонил ни завтра, ни через неделю. Каждое утро я покупал с десяток газет и еженедельников. Политологи считали, что Президент вряд ли выставит еще раз свою кандидатуру. Уже определялись и претенденты. Главным претендентом считался московский мэр. Он критиковал Президента и набирал очки. Но когда явно нанятый журналист назвал его вором, мэр начал доказывать, что он честный. Если доказываешь, значит, оправдываешься. И его рейтинг пополз вниз. Претендентом считался и премьер-министр, но страна уже не воспринимала стариков, а ему исполнилось семьдесят. Об отставке правительства я узнал из «Последних известий» по радио. Новым премьером Президент назначил директора Федеральной службы безопасности. Я с ним был знаком. Невысокий, спортивный, почти мой ровесник. Он больше слушал, чем говорил. Через несколько дней Президент еще раз подтвердил, что не будет баллотироваться на следующий срок, и объявил нового премьера своим преемником. Я позвонил сам Большому Ивану, и мы встретились. — Это наш будущий Президент? — спросил я его. — Вероятно, — согласился он. — Еще год назад никто и предположить не мог, что следующим Президентом станет бывший офицер КГБ. — Чтобы управлять разваливающейся и коррумпированной страной, нужен сильный и четкий человек. Для этой роли лучше всего всегда подходили военные. Если не он, то к власти пришел бы или армейский генерал, или генерал из МВД. Нынешний вариант, по-моему, лучший. — Ты считаешь, что Служба безопасности коррумпирована меньше? — Конечно. И ты об этом знаешь тоже. — Я не знаю. — Я знаю, — подтвердил Большой Иван. Это было особенностью даже бывших сотрудников: они никогда не говорили плохо о своей конторе, может быть потому, что их могли вернуть на службу в любой момент. Теперь я понял, что Организация, вероятно, готовила сразу несколько возможных претендентов. И поэтому спросил: — Скажи мне, где я допустил ошибку или грубо просчитался? — спросил я Большого Ивана. — Обычно разрабатывать новый тип самолета поручают нескольким конструкторским бюро. Но в серию запускают один тип самолета. Во время войны выиграли два бюро — Яковлева и Лавочкина, проиграли Микоян и Гуревич. На самолетах «ЛА» и «ЯКах» провоевали всю войну. А сейчас уже несколько десятилетий в воздухе «МиГи», то есть истребители Микояна и Гуревича. Они накопили опыт и выиграли соревнование через несколько лет. — Понятно! Организация отслеживала и готовила не одного меня. Таких на старте, наверное, были сотни. А к финишу пришел один. — Что за Организация? — спросил Большой Иван. — Ваша контора, которая организовала мои выборы и в Верховный Совет, и в Думу. — Я-то считал это твоей заслугой. Дурака вряд ли выбрали бы. — Значит, никакой Организации нет? — Я такой Организации не знаю… Меня всегда поражали возможности мозга в доли секунды перебрать сотни вариантов и выбрать один. В эти доли секунды я собрал пресс-конференцию, рассказал журналистам о существовании Организации, и что одним из руководителей Организации был Большой Иван, и что он генерал КГБ, а теперь ФСБ. Большой Иван, посмеиваясь, покажет журналистам свой военный билет, где записано, что он сержант запаса, а по воинской специальности — механик-водитель танка. А мои утверждения? У каждого творческого человека есть отклонения. А у меня есть конкретные отклонения психиатрического характера. Организация просчитала и этот вариант. Я как-то пожаловался Большому Ивану, что плохо засыпаю. Он предложил мне проконсультироваться у его приятеля в Институте неврологии. Приятель предложил обследоваться. Я согласился. Меня пропустили через томограф и еще через какие-то агрегаты. Какое заключение написано и где оно хранится, я не знаю. Вероятно, Организация готовила несколько десятков претендентов на высшие посты в государстве, а когда выбор Президента пал на человека из Организации, все другие претенденты оказались ненужными. Возможно, что Организация в Федеральной службе безопасности существовала полулегально, и теперь, когда во главе Службы безопасности встанет руководитель, назначенный новым Президентом, Организацию разумнее всего законсервировать. А сотрудников Организации, способных еще к оперативной работе, направить на новые места службы. И я спросил Большого Ивана: — Ты когда уезжаешь? — Через неделю, — ответил он, усмехнулся и добавил: — Ты стал аналитиком! — Не бог весть какая аналитическая работа, — ответил я. — А куда? — В Южную Америку собственным корреспондентом от телевидения. Такое назначение скрывать не имело смысла. Корреспондент телевидения всегда находился в кадре. — Жаль, — сказал я. — Чего жаль? — спросил Большой Иван. — Десяти лет жизни, как минимум, с депутатством, выборами, всей этой политикой. — Ты не прав, — не согласился Большой Иван. — Политика — это высокие технологии. А ты изучил эти технологии. Лев Толстой, чтобы правдиво написать «Воскресение», ездил в суды, в тюрьму. Изучал жизнь. А тебе не надо изучать: ты жил этой жизнью. Может быть, ты снимешь наконец фильм о том, что хорошо знаешь. — А раньше снимал то, чего не знаю, что ли? — Да. О милиционерах в Средней Азии. А что ты знал о милиционерах? И музыкантов не знал, и музыку не любил. — У тебя хорошая память. — Я недавно пересматривал твои фильмы. А может быть, он прав. Я снимал фильмы, которые мне поручали или которые были нужны в тот момент, но я никогда не снимал то, что хотелось мне самому и что я знал и умел, чего не знали и не умели другие. — Конечно, — сказал Большой Иван. — Попробуй. У тебя еще очень большой запас во времени. И ты можешь не отвлекаться на бытовые проблемы. У тебя уже есть всё. И связи, и деньги, профессия, известность, дом… — Ты можешь ответить откровенно только на один, самый последний и самый главный на сегодня для меня вопрос? — Никогда не задавай откровенных вопросов, если не надеешься получить откровенный ответ. — И все-таки… Намечая кандидата вы ему подбираете и жену. Насчет женитьбы на пани Скуратовской — это были твои личные пожелания или требования Организации? — Я, наверное, был бы безмерно счастлив, если пани была бы моей женой. Чего желать большего? Умна, очень красива, сексуальна. Смотри, можешь упустить. Такие женщины не валяются. Большой Иван разлил водку. Мы выпили. Вряд ли Большому Ивану хотелось ехать в Южную Америку, где жарко, он и в Москве плохо переносил жару. Но он служивый человек и поедет туда, куда его пошлют. И я впервые не позавидовал человеку; за которого принимали решения. А я не поеду, куда не хочу. И я, может быть только во второй раз в жизни, почувствовал полное облегчение, какое испытал после демобилизации из армии, сняв солдатскую форму. Наконец я никому и ничего не должен. Я могу жить как хочу. — Я тебе завидую, — сказал Большой Иван. — Чему? — спросил я. — У тебя есть время прожить еще одну жизнь… — Я так и сделаю… — Если тебе позвонят и передадут привет от Большого Ивана, прими этого человека. Это моя личная просьба. — Так и быть, — пообещал я. Прощаясь, мы даже обнялись. Через несколько дней позвонил мужчина и сказал: — Вам привет от Большого Ивана. Я бы хотел передать от него сувенир. Давайте встретимся. — Где? — спросил я. — Как обычно, погуляем по берегу канала. Мы встретились на берегу канала. Это был совсем молодой, до тридцати, абсолютно незапоминающийся мужчина. Он передал мне аргентинский нож с серебряной рукояткой в хорошем чехле из толстой кожи. — Я БМП, — сказал мужчина. — Боевая машина пехоты? — спросил я. — Я Борис Михайлович Петров. — Тоже занимаетесь документальным кино? — Да. Вы знаете, что в вашей родной области назначены выборы губернатора? — Выборы через год. — Это минимальный срок для подготовки. Через неделю запланирован ваш творческий вечер на льнозаводе. Рабочие этого завода выдвинут вас кандидатом в губернаторы. — Решили попробовать с этого конца? — спросил я. — Актер, режиссер — это, конечно, симпатично, но нужно поработать в экономической сфере. — А если я откажусь?ю — От таких предложений еще никто не отказывался. Билеты вам привезут, гостиница заказана, губернатор предупрежден. — Губернатор будет баллотироваться на следующий срок? — спросил я. — Не будет. Среди претендентов вы будете самым раскрученным… СВОИ Снайпер прилаживал новое ложе к своей снайперской винтовке. Вокруг лежали измотанные ночным боем и ночным переходом бойцы. Было довольно много раненых, которым санитары меняли повязки. К штабу полка подъехал на мотоцикле сержант. Его от обычных армейских сержантов отличала командирская форма: зеленая гимнастерка, синие галифе и нарукавный знак — известный всем чекистский «Щит и меч». Чекист вручил тридцатилетнему майору пакет. Майор прочитал донесение и сказал Чекисту: — Я же сообщал, у меня боеспособных и роты не наберется. Чекист молчал. Майор вздохнул и сказал молодому Политруку, который составлял списки потерь полка: — Покормите сержанта. Чекисту положили каши и тушенки. Чекист ел, а майор курил и смотрел на муху, которая билась о стекло. Политрук писал в столбик фамилии погибших. Вначале гул был не очень ясным. Чекист прислушался и сказал: — Танки. — Сейчас всем кажутся танки, — заметил Политрук. — Немецкие танки, — уточнил Чекист. — Меньше чем в километре. Майор будто очнулся. Он выскочил на крыльцо и закричал: — Боевая тревога! Занять круговую оборону! Усталые красноармейцы вставали неохотно. Кто-то отдал команду: — Стройся повзводно! Чекист, не обращая внимания на Политрука, поспешно складывающего документы в большую брезентовую сумку, доел кашу, выпил компот и только тогда взял свой ППШ, вышел на крыльцо и увидел разворачивающиеся на площади танк и бронетранспортер, из которого выпрыгивали немецкие автоматчики. Выбежавший следом Политрук расставил ноги и, встав вполоборота, как на стрельбище, стрелял по танку из нагана. Снайпер занял удобную позицию за памятником Ленину и стрелял из снайперской винтовки, не торопясь, и от каждого его выстрела падал очередной немецкий автоматчик из тех, что бежали в сторону штаба. Чекист, дав несколько очередей из автомата, побежал прочь, крикнув Политруку: — За мной! Политрук ринулся за Чекистом, но остановился и спросил: — Почему я вам должен подчиняться? — Можешь не подчиняться, — сказал Чекист. И тут же от танкового снаряда взлетело крыльцо штаба, где они стояли несколько секунд назад. И впереди них разорвался снаряд. Чекист укрылся за стеной каменного дома с вывеской «Парикмахерская». Политрук присел рядом. Из соседнего здания с вывеской «Промтовары» вышли двое мужчин в черных костюмах, в серых фетровых шляпах и белых брезентовых ботинках. Не глядя миновали Чекиста и Политрука, скрылись за калиткой соседнего дома. Чекист заглянул в парикмахерскую. По-видимому, парикмахеры сбежали совсем недавно. Перед зеркалами лежали бритвы, машинки для стрижки волос. Чекист посмотрел в зеркало на себя и Политрука, взял машинку и довольно ловко за несколько секунд расправился со своей прической. Потом, нагнув голову Политрука, начал стричь и его. — Что вы делаете! — Политрук пытался вырваться. — Немцы командиров и комиссаров в плен не берут, а расстреливают на месте. — Я в плен сдаваться не собираюсь! — Я тоже, — сказал Чекист и положил в карман небольшую бритву. Они выбежали из парикмахерской, и Чекист заскочил в «Промтовары». У входа валялись две красноармейские гимнастерки, галифе, ботинки, обмотки и красноармейские книжки. — Эти в шляпах — дезертиры, — сказал Политрук. — Вы очень наблюдательны, — заметил Чекист и, сбросив свою командирскую форму, попытался влезть в штатские пиджаки, снимая с вешалок один за другим. Но все они оказались маленьких размеров, и тогда он натянул красноармейскую форму. — Не будьте идиотом, переодевайтесь! — прикрикнул Чекист. Политрук поколебался и тоже надел брошенную красноармейскую гимнастерку, сняв свою командирскую. — Документы! — потребовал Чекист, доставая удостоверение. Политрук протянул ему свое. Чекист осмотрел брошенные красноармейские книжки, одну оставил себе, другую отдал Политруку. Командирские удостоверения Чекист засунул за батарею парового отопления. И тут они услышали рядом громкий винтовочный выстрел. Чекист увидел, что за каменной тумбой рядом с «Промтоварами» лежит Снайпер и стреляет из снайперской винтовки. Немецкие автоматчики показались в начале улицы и тут же залегли. Чекист выскочил из магазина, выхватил у Снайпера винтовку и помчался по улице. Снайпер — за ним. — Ты что, охуел? Отдай винтовку! Чекист, не останавливаясь, протянул ему винтовку. Теперь они бежали втроем… Соседняя улица была заполнена немцами. Автоматчики останавливались перед каждым домом, один оставался снаружи, трое заходили в дом. Чекист открыл крышку и бросил в колодец свои автомат ППШ и пистолет ТТ, и протянул руку за винтовкой. — Не дам, — сказал Снайпер и стал снимать оптический прицел. Прицел он положил за поленницу и сам бросил винтовку в колодец. Политрук засунул наган в карман брюк, но Чекист отобрал у него оружие и бросил в колодец. Как только немцы приблизились к дому, все трое вышли с поднятыми руками. Они выглядели смешными и жалкими: плохо стриженные, Чекисту форма была явно маловата, Политруку явно велика. Немцы не могли удержаться от смеха. Фотографировали их. Политрук был отрешенным, Чекист улыбался как идиот, Снайпер смотрел затравленно. Они шли огромной колонной по три в ряд. Запыленные, неумытые, с грязными повязками, уже не бойцы, а толпа. Снайпер, Чекист и Политрук держались вместе в одном ряду. Снайпер увидел церквушку на пригорке и сказал: — Сорок верст до дома. Завтра к вечеру пройдем по моей деревне. — А у тебя кто там? — спросил Чекист. — Отец. Две сестры. — А сестрам по сколько лет? — Двадцать два и двадцать. — Годятся. — Они замужние. — Это даже лучше. Тебя когда призвали? — Я на финской провоевал три месяца. Осенью должны были демобилизовать, задержали как снайпера. А тебя? Чекист отметил, что к их разговору прислушиваются идущие сзади, и сказал: — Парит. К дождю. Вечером пленных кормили картофельной баландой. Перед армейскими кухнями стоили в очередях. За Политруком встал огромный парень и сказал: — Лифшиц, свою порцию отдашь мне. — Перебьешься, — ответил Политрук. — Не залупайся, а то сдам, — предупредил парень. — Ты же знаешь, что за выданного комиссара и еврея дают буханку хлеба и круг ливерной колбасы. — И еще тридцать сребреников, — добавил Политрук. — Насчет серебра — это ваши еврейские дела. Политрук получил черпак разваренной картошки в мутной жиже. Парень стоял рядом и ждал. И Политрук вылил свою порцию в котелок парня. — Зря, — сказал Чекист. — Он от тебя не отстанет. Выдаст не сегодня, так завтра. Политрук сел и закрыл лицо руками. Он плакал. А парень устроился в углу сарая и жадно ел. Чекист присел рядом. — Ты чего прижимаешься? — парень попытался оттолкнуть Чекиста, но захрипел, засучил ногами. Чекист повернул его к стене, сложил и спрятал бритву в ботинке. Забрал у парня котелок с едой и вернулся к Политруку. Утром, когда всех построили, в сарае остался только один пленный. Конвоир перевернул тело и увидел, что у него перерезано горло. Немецкие офицеры посовещались, и перед пленными встал переводчик в штатском. — Товарищи, — начал он, спохватился и поправился, — господа, тот, кто убил пленного солдата, пусть выйдет из строя. За чистосердечное признание ему ничего не будет. Никто не выходил. Унтер-офицер прошел вдоль строя и выводил каждого десятого. Их построили перед пленными, и переводчик объявил: — Если тот, кто убил солдата, не признается, то будут расстреляны эти десять. Таков германский порядок. Чекист увидел, что Политрук сейчас выйдет из строя, и сжал его руку. — Если ты выйдешь, они потребуют сказать, где нож, тебе ничего не останется, как выдать меня. И они расстреляют не десять, а двенадцать. Немецкий офицер отдал команду. Трое автоматчиков в три секунды расстреляли десятерых… И снова шла колонна пленных. Уже закатилось солнце. Конвойный по-русски требовал: — Шире шаг! Но команда звучала отрывисто и даже не очень понятно в немецком исполнении. — Повернули вправо, через деревню, значит, не поведут, — сказал Снайпер. — А сколько до твоего дома? — спросил Чекист. — По прямой версты три. — Справа не болото? — Болото не болото, но места топкие. Мы здесь по осени клюкву собирали. — Как твоя деревня называется? — спросил Чекист. — Блины. — А фамилия отца? — Как и у меня. Блинов. У нас полдеревни Блиновы. — Слушай сюда, — сказал Чекист. — Видишь, впереди поворот. Как завернем, сразу бежим направо. Конвойный, что сзади, нас не будет видеть секунд пять-семь, а который спереди, даст бог, не оглянется. До болота метров пятьдесят. Будем ставить мировой рекорд. У них только две собаки. Пустят одну. — Может, подождем еще, — засомневался Снайпер. — Я бегу, — сказал Политрук. — Ладно, — решился Снайпер. — Я тоже бегу за компанию. Колонна заворачивала. Чекист побежал первым, но его тут же обогнал Снайпер, Политрук замыкал. Чекист считал: — Раз, два, три, четыре, пять… И раздалась первая автоматная очередь. Лошадь конвойного не пошла вскачь среди валунов. Другой конвойный спустил с поводка собаку и тоже стрелял из автомата. Собака настигла Политрука уже в болоте. Политрук сжал ей глотку, а Снайпер ткнул в нее сухим суком. И собака завизжала от боли, отпрянула и уже не преследовала, а только лаяла. Конвойные стреляли у края, но идти дальше в глубь болота не решались. Снайпер, Чекист, Политрук вышли из болота на рассвете. Выжали одежду, вылили из ботинок воду и направились к деревне, едва видной в утреннем тумане. Они подходили с огородов позади домов, когда от лая зашлась собака. Снайпер позвал ее: «Жулька!», — и она замолкла, радостно запрыгала, пытаясь его облизать. На крыльце появился Старик в исподнем. — Папаш, — тихо сказал Снайпер. — Митька, что ли? — спросил Старик. — Я. — Ты один или вас трое? — Трое. — Идите в сарай. — Принеси хлебушка поесть. — Принесу. Они ждали в сарае. — Я думал, это твой дед, — сказал Чекист. — Папашка после службы в армии в Ленинграде остался, раньше он Петербургом назывался, потом у него с городской женой развод вышел, он вернулся в деревню и женился на моей матке. Ему было тогда больше сорока, но он еще троих заделал. А три года назад матка померла. Старик принес еду в корзинке. Расстелив на сене полотенце, выложил сало, вареную картошку, малосольные огурцы, пучки лука. Вытащил из литровой бутылки пробку из пакли и разлил мутную жидкость в граненые стаканы. Снайпер и Политрук тут же выпили и стали жадно есть. Чекист отставил свой стакан: — Сейчас нам надо быть трезвыми. Старик снова разлил самогон. Сказал: — Раньше надо было трезветь. И выпил. Чекист поколебался и тоже выпил. Первым отключился Снайпер. Потом заснул Политрук. — Откуда узнали, что нас трое? — спросил Чекист. — Полицай наш вчера прошел по всем избам и сообщил, что сбежали трое пленных и, если кто увидит, чтобы докладывали. — И уже полицейские есть? — Немцы — культурная нация. Сразу новую власть определили. — Кто же такой чести удостоился? — спросил Чекист. — А те, кто от советской власти пострадал. Как я, например. — Но вас же полицаем не назначили? — Бери выше. Я старостой назначен. Это вроде председателя сельсовета и председателя колхоза одновременно. — А за что вы пострадали от власти? — Ни за что. Не хотел в колхоз записываться. Уполномоченный пришел агитировать и говорит: если запишешься, получишь кусок хозяйственного мыла. Тогда мыла совсем не было. Так я его этим мылом приложил. Меня в кулаки и записали и сослали в Сибирь. — Потом разобрались и вернули? — Ну да, держи карман шире. Сбежал. — Через всю страну без документов? — Почему без документов? Документы нарисовали. Умелец из картошки все печати вырезал. Я за две недели до дома добрался. И вот уже почти десять лет на нелегальном положении. — И за десять лет вас никто не видел? — Все видели. Я и в колхозе работал. Я только голосовать не ходил. Меня в списках не было. — И никто… — начал было Чекист. — Никто, — тут же ответил Старик, сразу все поняв. — В деревне ж все друг друга знают. У меня же есть еще и братья, их сыновья, мои племяши. У нас, конечно, не Кавказ. Кровной мести нет. Ну, подожгут, ну, ночью голову проломят, ну, утопят. До пятого колена не режут. Обычно отца, сына, а внуков уже не трогают. Послушай, этот рыжий много выпил. Первый раз вижу, чтобы еврей так много пил. — Как определяешь? — А видно. И еврей, и командир. Чтобы за красноармейца приняли, остригся недавно, но с проплешинами, торопился, наверное. По рукам видно, что из интеллигентов. — А я из каких? — Я думаю, из чекистов. — Как определяешь? — Меня же много раз чекисты допрашивали. Выходка у тебя и у них одинаковая. Вам пока сидеть тихо. У меня дочки гостят. Им про вас знать не обязательно. Я их в райцентр отвезу, а потом будем решать, в таких пропозициях вечер утра мудрее, к вечеру больше знать будем: что, как и почем. Снайпер и Политрук спали на сеновале. Чекист дремал, пытаясь наблюдать за двором. Вставало солнце, засверкала роса, выступившая за ночь. Открылась дверь дома, и на крыльцо вышла молодая женщина с распущенными льняными волосами, в короткой шелковой ночной сорочке. Сорочка была тесновата, и обилие тела выпирало. Чекист не поверил видению, таких красивых женщин в таких красивых сорочках с кружевами он видел только в кино. Чекист закрыл глаза, открыл, видение не исчезло. Женщина вдруг улыбнулась и ушла в дом. Ярко светило солнце. Во дворе дома Старик складывал в поленницу дрова. Женщина рубила сечкой для поросят хряпу — листья свеклы. И одета она была в яркое маркизетовое платье, чуть тесноватое, особенно в бедрах, и она его задрала, показывая великолепные полные ноги. Чекист и Политрук смотрели через щель сарая на подпрыгивающую при каждом ударе сечки упругую грудь. Проснулся Снайпер и тоже присоединился к ним. Анна прошла в огород и стала собирать в подол платья огурцы. — Старшая сестра? — спросил Чекист. — Соседка. — С придурью, что ли? — Почему с придурью? — Какая нормальная баба будет в подол маркизетового платья огурцы собирать? Они в земле, а земля утренняя, грязная. А если соседка, почему живет в вашем доме? Я видел, она ночью во двор выходила в ночной сорочке. — Тут такое дело, сразу и не поймешь… — Я понятливый. Она соседка, а дед с ней живет? — Папашка перед финской войной наших девок замуж выдал, и у нас с ним никакого женского присмотра в хозяйстве не стало. А их матка умерла еще раньше, чем наша, у них никакой мужской заботы… — И твой старик, значит, позаботился об этой Нюре? — Может, и позаботился, но намекать ему про это не советую. Почистит сусала вмиг. — Кому-нибудь чистил? — Еще как. Из дома вышли две молодые женщины, они что-то обсуждали с Анной и смеялись, всплескивая руками. — Сестры? — шепотом спросил Чекист. Снайпер кивнул. — Хороши девки! — Чекист даже вздохнул. Старик запряг лошадь в линейку — легкую тележку на четырех седоков, Анна положила в линейку мешки с провизией, корзину с только что собранными с гряд огурцами, и Старик выехал со двора. — Выходи, Митька! — сказала Анна, как только закрыла ворота за Стариком. И когда Снайпер вышел, добавила: — Я Катьке передала, она тебя в бане ждет. Снайпер, как на передовой, пробирался к бане короткими перебежками. Катерина, молодая, крепкая, в легком сарафане, сидела в бане на лавке возле каменки. Ойкнула, когда Снайпер сжал ее, обнимая. Снайпер тут же задрал ей сарафан и начал стягивать трусы. Катерина возмутилась. — Ты чего делаешь-то? Поговорил бы вначале. — Потом поговорим, потом-потом, — Снайпер задыхался от нетерпения. — Сейчас поговорим, — и Катерина сбросила руки Снайпера. Снайпер сидел рядом и молчал. — Чего молчишь? — спросила Катерина. — Ничего на ум не идет. Только про это и думаю. — А как же ты в армии без этого обходился? Снайпер молчал, пытался свернуть цигарку, руки у него дрожали. — Ладно, — сказала Катерина. — Отвернись, я разденусь. Снайпер отвернулся, но не выдержал, повернулся и глубоко вздохнул от счастья, увидев обилие девичьих достоинств Катерины. Чекист и Политрук лежали на сене в сарае. — Мясными щами пахнет, — сказал Чекист. Из дома вышел Старик, за ним шел Снайпер, а замыкал шествие молодой парень в рубахе, подпоясанной ремнем, с трехлинейным карабином за спиною и повязкой на рукаве с надписью «Полицай» по-русски и по-немецки. Политрук схватил вилы и встал у входа. — Подожди убивать, — сказал Чекист. — Вначале поговорим. — Новые сведения есть, — сказал Старик, входя. — Говори, — обратился он к Полицейскому. — Они опросили пленных, и те показали, что сбежавшие могут быть нашими. Слышали, как один говорил, что его деревня в трех верстах. Получается, или из нашей деревни, или из Перлицы, или из Курцева. Приказано проверять и следить за домами, откуда призваны молодые. Из нашей деревни трое призваны. — Быстро высчитали, — сказал Политрук. — Болтать надо было меньше, — ответил Старик. — У меня в соседнем районе младший брат. Сутки передохнете, а завтра к ночи он вас туда проводит, — Старик кивнул на Полицейского. — А может, сегодня? — спросил Чекист. — Сегодня он не может: у него в ночь дежурство, и еще вот что… Курцево полиция уже проверила, могут к вечеру и к нам нагрянуть. Если начнут обыск, то зарывайтесь глубже в сено, но не стойте вплотную к стенке, обычно протыкают железными прутами вначале у стенок. Я правильно говорю? — спросил Старик у Чекиста и, не получив ответа, вышел из сарая. За ним шел Снайпер, а за ним боком Полицейский, стараясь не подставлять спину, держа в пределах видимости Политрука с вилами. Чекист, Снайпер и Политрук смотрели сквозь щели сарая на деревенскую жизнь. Анна во дворе шинковала капусту, и была она снова в новом ярком крепдешиновом платье. Чекист покрутил у виска. — Ладно тебе, — сказал Снайпер. — Я у нее спрашивал. Она сказала, что купила у отступающих из Латвии командирских жен почти задарма восемь платьев, чего их беречь, вот и надевает. Еще сказала, что понравиться хочет, мужики-то, мол, молодые, пусть посмотрят, что в деревне, если приодеть, бабы не хуже, чем в городе. — Что, так и сказала? — спросил Чекист. — Так и сказала… Дымились бани. Бабы, подоткнув подолы юбок и летних сарафанов, на речке полоскали белье, не стесняясь парня лет двадцати, который смотрел на задранные подолы и по-идиотски радостно смеялся. — Кирюша, — сказала ему одна из женщин, — ты бы нам поиграл и спел. И парень, как ребенок, убежал вприпрыжку, принес гармонь, заиграл и запел известную предвоенную песню: Ой, вы, кони, вы, кони стальные, Боевые друзья — трактора, Веселее гудите, родные! Нам в поход собираться пора! И уже набежали пятилетние и трехлетние детишки и, положив палочки на плечи, начали маршировать и подпевать деревенскому дурачку, наверное еще не очень понимая смысл припева. Мы с железным конем Все поля обойдем. Уберем, и посеем, и вспашем. Наша поступь тверда, И врагу никогда Не гулять по республикам нашим. Женщины смеялись, глядя на своих марширующих детей. Чекист и Политрук смотрели молча, и была в их взглядах явная растерянность. — Я скоро вернусь, — пообещал Снайпер. — Принеси книжку почитать, — попросил Политрук. — Принесу, — пообещал Снайпер. Снайпер почти по-пластунски пересек огород, заскочил в соседний двор, вбежал в избу. Катерина валиком гладила выстиранное белье. Снайпер обнял ее и начал стягивать платье. — Кирюшка вернется, — попыталась сопротивляться Катерина. И тут гармошка замолчала и пение прекратилось. Катерина выглянула в окно. Мимо изб пронеслись на таратайке двое полицейских и в конце деревни, на горке, залегли с карабинами. Один с ручным пулеметом занял позицию на колокольне без креста на куполе. Бабы бежали с речки, чтобы укрыться в домах, и тащили за собою детей. И только деревенский дурачок, улыбаясь, подошел к Полицмейстеру, сорокалетнему, старше всех полицейских, и снова заиграл и самозабвенно запел: Наша поступь тверда, И врагу никогда Не гулять по республикам нашим. — Заберем? — спросил полицейский. — Это местный идиот, — ответил Полицмейстер. — Скиньте ему штаны и всыпьте. — Шомполами? — спросил полицейский. — Ремнем, он же мальчишка. Дурачка тут же на «козле» для пилки дров отлупили ремнем по голой заднице. Дурачок кричал и плакал. Полицмейстер и трое полицейских начали обход дворов, осмотр подвалов и чердаков. Все сараи были уже заполнены новым сеном. Полицейские стреляли в сено — три выстрела — и прислушивались. Полицейских сопровождал Старик. Полицейские приближались к дому Старика и наконец вошли во двор. Обыскивали подвал, чердак. Вошли в сарай. Полицейские сделали три контрольных выстрела. Полицмейстер наблюдал за Стариком. — Еще три сверху, — сказал Полицмейстер. — Если и мне веры нет, то пошел бы ты… — сказал Старик Полицмейстеру. — Завтра поеду к коменданту и сдам свою должность. Старик вышел из сарая, сел на завалинку и закурил. Полицейский приготовился сделать очередные выстрелы, но Полицмейстер остановил его жестом, вышел из сарая, сел рядом со Стариком и тоже закурил. — А я никому не верю, — сказал Полицмейстер. — Потому что, если придет твой сын или зять, не выдашь ведь? — Не выдам, — согласился Старик. — Поэтому и для тебя исключений не будет, — пообещал Полицмейстер и добавил: — Беглых пленных я найду, далеко они убежать не могли. Но еще одно указание вышло: забирать евреев, цыган и убогих и отсылать и лагерь. — Мне-то что от этих указаний? — Этот идиот Кирюха-музыкант ведь брат твоей Нюрки? А может, и Нюрка не совсем того? — Чего несешь-то! Знаешь же, что Кирюшку матка уронила недельного от рождения, у него темечко было еще мягкое. — И по сей день еще не затвердело… Старик вошел в сарай, прислушался и сказал: — Вылезайте, они уехали. Ему не ответили. И не было никакого шевеления сена. Старик молча ждал. Чекист и Политрук показались почти одновременно, спрыгнули и улыбались радостно и растерянно. Старик молча их рассматривал, потом повернулся и, не сказав ни слова, пошел к дому. Уже темнело. В доме зажгли керосиновую лампу. Чекист и Политрук лежали в сарае. Они смотрели на стадо коров, которых гнали через деревню. Коров встречали женщины. Анна загнала во двор двух коров и подросшего теленка. Вынесла тазик с водой, промыла вымя и начала доить. И была она снова в новом креп-жоржетовом ярком платье. Чекист смотрел на нее, и очень она ему нравилась и крепкими проворными руками, и волосами, заплетенными в косу, и тем, как она сидела на корточках. — Старик сегодня ночью нас убьет, — сказал Чекист. — Зачем? — спросил Политрук в явной растерянности. — Мешаем мы ему. Ему надо сына сохранить. Одного он прокормит, в подвале может и несколько месяцев продержать, а когда все утрясется, выправит ему документы. Одного ему даже немцы простят, а троих никогда. — Мы же уйдем. — А если нас схватят? Можем выдать. Он не будет рисковать. — Как нас можно убить? — Запросто. Напоит самогоном, подмешает туда какого-нибудь дурмана, чтобы крепче спали, и секир-башка. Так что самогон не пить, вилы держать под рукой. Когда совсем стемнело, Снайпер вынес из дома горшок щей, миски, бутыль самогона и закуску: огурцы, лук, соль. Снайпер разлил самогон по кружкам. Политрук отметил, что им налил больше, себе же плеснул на донышко. Чекист пригубил самогона и спросил: — Полицай нас не выдаст? — Ему что, жить надоело? Он нам хоть и далекий, но родственник. — Полицай где дежурит? — спросил Чекист. — Мельницу и мост через реку охраняет, завтра он в ночь нас в надежное место отведет. — Мы сегодня уходим, — сказал Политрук. — Завтра уйдем. Ешьте, пейте. — Сегодня уйдем, — повторил Политрук. — Ты с нами или остаешься? — Конечно, с вами. Чего не пьете? Выпейте. Когда еще придется выпить? Я сейчас хлебушка еще принесу. Снайпер шагнул к двери сарая. Чекист поймал его за рукав рубахи, дернул на себя, ловко завел ему руку и приставил к горлу бритву. — А теперь правду. Ты должен нас зарезать? — Ты что, ты что! — Снайпер пытался вывернуться. — Не дергайся, — предупредил его Чекист. — Сам знаешь, что мне зарезать человека как два пальца обоссать. Скажешь правду, жить будешь, или пошли твои последние минуты… — Никого резать не будут, — сказал Снайпер. — Мишка вас должен завтра стрельнуть в низине у ручья. Чекист отпустил Снайпера и сказал: — Пойдешь под трибунал за содействие врагу. — Я еще не содействовал, — возразил Снайпер. — Уходим, — сказал Политрук. — Проводишь нас в безопасное место, — сказал Чекист. — А что толку, — ответил Снайпер. — Мишка все время талдычил папашке: сдадим да сдадим властям, награду получим. А папашка сказал: нет. Тихо стрельнем. — Отец у тебя гуманист, — сказал Политрук. — Какой есть, — ответил Снайпер. — Мишка, если нас не застанет, все равно выдаст. За ночь мы далеко не уйдем. Надо Мишку решать. Он утром с дежурства возвращается. Мы его и завалим в низине у ручья. — Голыми руками? — спросил Чекист. — Почему голыми? — спросил Снайпер. Подтянулся и достал из-за стрехи сверток в мешковине. Развернул, и все увидели очень укороченный обрез трехлинейной винтовки. — И давно он у вас? — спросил Чекист. — Всегда, — ответил Снайпер. — Мы это называли «мечта кулака», — сказал Чекист. — Правильно называли, — согласился Снайпер. …Утром на рассвете из сарая вышли все трое. Снайпер обрез засунул за пояс, а Политрук и Чекист шли с топорами. Полицейский катил на велосипеде. За спиною у него был карабин, на поясе — кобура с наганом. Перед кустами в низине он вдруг разогнался, чтобы с ходу подняться на возвышение. Снайпер нажал на курок, раздался щелчок, но выстрела не было. — Капсюль отсырел, — шепотом сказал Снайпер. Чекист и Снайпер смотрели вслед удаляющемуся Полицейскому, и только Политрук бросился за ним. Услышав шаги и дыхание за спиною, Полицейский оглянулся, спрыгнул с велосипеда, попытался достать из кобуры наган, не успел, и оба упали в дорожную грязь. Мощный Полицейский мгновенно оказался сверху и все пытался достать наган из кобуры, но, как только он отпускал одну руку, Политрук вывертывался, и тогда Полицейский начал душить Политрука. Чекист и Снайпер опомнились, бросились на помощь. — Стреляй! — крикнул Чекист. — А чего шуметь-то, — ответил Снайпер, достал большой узкий нож, примерился и ткнул Полицейскому под левое ребро. Чекист и Снайпер забрасывали тело Полицейского сухим хворостом. Политрук сидел и пытался отдышаться. Снайпер вытирал нож пучком травы. — Для людей такой заготовлен? — спросил Чекист. — Свиней забивать, — пояснил Снайпер. — Я хорошо забивал, меня многие звали. Чекист, Снайпер и Политрук расположились на чердаке дома. Старую, снятую с петель дверь приспособили под стол. Ели перловую кашу, как едят после тяжелой работы проголодавшиеся мужики. Старик не смотрел на них. Анна подкладывала еду в миски. И снова она была в новом платье. Возле Снайпера лежал карабин, на поясе у Чекиста была кобура с наганом. Чекист облизал ложку, собрал хлебные крошки и сказал: — А ты, старый хрен, пойдешь под трибунал за организацию убийства бойцов Красной Армии. — Каких бойцов? — спросил Старик. — Я вижу оборванцев, давших деру из плена, а не бойцов. Чего ты несешь-то? — Не отвертишься. Он мне дал показания, — Чекист показал на Снайпера. — Если тебе к горлу бритву приставить, ты любые показания дашь. — Не юлить! — приказал Чекист. — Отвечать откровенно: почему ты пошел служить немцам? Отвечать как на духу! — Может, как на допросе? — Может, и как на допросе, — согласился Чекист. — Кто ты такой? — спросил Старик. — Считай, что представитель власти. — Какой власти? Кто тебя уполномочил? Покажи документ! — Документа временно нет. — Пошел вон, сейчас же, чтобы ноги твоей у меня не было! — Ночью уйду. — Сейчас уходи! Ужом, ползком и в лес, а там, как заяц, прыг-скок, пока не подстрелят. Другого ты не заслуживаешь. Ты все просрал. Автомат, пистолет, командирскую форму вместе с партбилетом. За партбилет с тебя спросят. Во время всего разговора Снайпер прилаживал к карабину одну половинку от разбитого полевого бинокля, превращая карабин в снайперский. Старик выговорился, задыхаясь от гнева и злости. Анна погладила его по голове, как гладят маленьких детей, и сказала: — Не психуй. Они того не стоят. И наступило молчание. — Ладно, — сказал наконец Старик. — Бог нам всем судья. Вот какой у меня вопрос. Что милиция, что полиция, что гестапо, что НКВД — все одно сыск. Что они сделают, когда хватятся полицая? Что бы ты сделал, если бы пропал твой охранник? — спросил Старик у Чекиста. Чекист задумался. Старик терпеливо ждал. — Я думаю, будут допрашивать всех подозрительных. Снимут воинскую часть и начнут прочесывать всю округу. Главная версия будет против нас. Раз трое сбежали, то больше всего вероятностей, что убили они. Мы там, в низине, натоптали, я хоть и попытался уничтожить явные следы, но улики всегда остаются… — Митька, — сказал Старик. — Возьми Чекиста и поставьте в подполе бочки с квашеной капустой к загородке с картошкой. Надо делать запасной тайник. Пока будут откатывать бочки, успеете выйти через вход в подвал со двора. Нюр, покажи им, что и как должно быть в подполе. — Принесите книжку почитать, — снова попросил Политрук. — Я пришлю, — пообещал Старик. Первым спустился с чердака Снайпер. Вторым — Чекист. Анна спускалась медленно. Снайпер отвернулся, а Чекист, придерживая лестницу, смотрел, как спускается Анна, и не мог заставить себя не смотреть. Очень уж были привлекательны ее ноги. То ли Анна сделала неверное движение, то ли Чекист шатнул лестницу, но Анна скользнула вниз, Чекист ее подхватил и никак не мог выпустить. — Что бабу, что корову за сиськи надо брать нежнее, — шепотом сказала Анна Чекисту. И он отошел, выдохнул, как выдыхают после бега, восстанавливая дыхание. Со двора полицейские выводили еще нестарого мужика и его жену. За происходящим наблюдали Полицмейстер и Старик. Женщина, проходя мимо них, сказала: — Отольются и вам наши слезы. А почти рядом с полицейскими стоял деревенский дурачок и самозабвенно играл на гармони и пел: Если завтра война, если завтра в поход, Если черные силы нагрянут, Как один человек, весь советский народ За любимую родину встанет. На земле, в небесах и на море Наш напев и могуч, и суров. Если завтра война, Если завтра в поход, Будь сегодня к походу готов! Полицмейстер сказал Полицейскому: — Дайте ему шомполами. И уже полицейские вывинчивали шомпола из винтовок. — Не надо, — попросил Старик. — Он же не понимает. Его всегда за песни и музыку хвалили. Он и вам поет, чтобы понравиться и чтобы вы его похвалили. — После шомполов перестанет петь, — сказал Полицейский. И с дурачка уже сдирали штаны и пороли шомполами. Дурачок кричал от боли и рыдал. Из дома вывели молодую женщину и старуху. — С этого двора никто не служит, — сказал Старик. — Служит, — возразил Полицмейстер и показал на фамилию в списке. — В райвоенкомате остались все списки мобилизованных. В твоей деревне из трех семей призваны в Красную Армию. Две семьи я нынче взял. — Теперь только я остался, — сказал Старик. — Ты ведь староста, — ответил Полицмейстер. — Не мною назначен. Объясню в комендатуре, что ты тоже на подозрении, и тебя возьму. Но вначале возьму твоего дурачка, если не объяснишь ему, какие надо песни петь… На этот раз обыскивали особенно тщательно и дома, и пристройки. Сеновал теперь протыкали длинными железными прутами, внимательно осмотрели и чердак, и подвал. — Поговорим о моих делах? — предложил Полицмейстер. — Да пошел бы ты! — Сегодня я пойду, но завтра ты ко мне придешь, а будет уже поздно… Чекист, Политрук и Снайпер лежали на возвышении. От деревни их отделяла река. Снайпер наблюдал за происходящим через половинку бинокля, прикрученную проволокой к карабину. Они слышали и песню, и крики. Снайпер несколько раз уже держал на прицеле Полицмейстера, отводил прицел и вытирал потные ладони о брюки. На Чекисте по-прежнему была кобура с наганом, а Политруку достался старый обрез. Ночью они перешли реку вброд и вышли к сараю. Их уже ждал Старик. — Две семьи из деревни забрали, — сказал Старик. — Уходить вам надо. — Завтра уйдем, — пообещал Чекист. — Чего тянуть, — возразил Старик. — Сейчас и идите. Митька дома останется. — Ты карабин нам дашь? — спросил Политрук Снайпера. — А я как? — спросил Снайпер. — Ты же остаешься, а мы еще повоюем. — Немного вы навоюете с карабином и наганом. — Сколько уж получится. Во второй раз в плен не сдадимся. Снайпер молчал, раздумывая, и наконец принял решение. — Я с вами тоже пойду. — Никуда не пойдешь, — сказал Старик. — Пойду, — подтвердил Снайпер. — Они городские, в лесах пропадут. — Им надо привыкать в лесах жить, — сказал Старик. — Я слышал от полицейских, что немцы Москву взяли. — Наполеон тоже взял, а потом бежал, — возразил Чекист. — Побежит и немец, — согласился Старик. — Только когда? Через десять лет или через сто? — Не взяли они Москву, — сказал Политрук. — Если бы взяли, всюду бы музыка играла, листовки бы расклеили, флаги вывесили. Они в пропаганде понимают не хуже нас. — Тоже верно, — согласился Старик. Все молчали. Политрук кутался в мокрую шинель, его трясло. Старик приложил ладонь к его лбу и сказал: — Совсем ты плох, парень. Нюрке скажу, принесет меду и малины. Других лекарств в деревне нет. Придется вам отход отложить. — Я здоров. Чекист, Политрук и Снайпер сидели на чердаке сарая. Иногда темноту ночи прочерчивали автомобильные фары. — Оружие надо добывать, — сказал Политрук. — Сейчас этих гусей дразнить не надо, — ответил Снайпер. — Их не дразнить, а убивать надо. Их всего-то восемьдесят миллионов. — У нас столько патронов на всю Красную Армию нет, — заметил Снайпер. — Только и талдычили: беречь патроны, беречь патроны. Пока в школу снайперов не направили, я перед присягой только три патрона из винтовки выстрелил. Политрук решительно встал и почти приказал: — Сержант, если вы не идете, дайте мне наган. Я должен добыть оружие для дальнейшей борьбы. — Дай нам карабин, — попросил Чекист у Снайпера. — Ладно, — ответил Снайпер. — Я тоже с вами иду. Дурачок-гармонист лежал животом вниз на лавке, и Старик смазывал ему задницу дегтярной мазью. Катерина и Анна смотрели в сторону. — Чего отвернулись, поротой задницы, что ли, не видели? — спросил Старик. — Не видели, — ответила Катерина. — Привыкайте… Нельзя петь эти песни, — выговаривал Старик. — Почему нельзя? — спрашивал Дурачок. — Песни хорошие. — Власть переменилась. Надо петь другие песни, — убеждала Катерина брата. — А какие петь? — спросил Дурачок. Катерина подумала и запела: Шумел камыш, деревья гнулись, А ночка темная была, Одна возлюбленная пара Всю ночь гуляла до утра. — Нет, — сказал Дурачок. — Эта грустная. Моя веселее, — и запел: Броня крепка, и танки наши быстры, И наши люди мужеством полны, В строю стоят советские танкисты. Своей великой родины сыны. — Будешь петь эти песни, тебя опять будут лупить по заднице, — сказал Старик. — Драться нехорошо, — ответил Дурачок. Катерина горестно вздохнула. Старик сидел, курил, смотрел на сестер и брата, которые играли в самодельные шашки, проигравшему били щелбаны по лбу и смеялись. Наверное, они были уверены, что Старик все решит и все устроит. Снайпер и Чекист отодрали доску от пола и стали в нее вбивать ржавые зубья от старой прицепной сенокосилки. Чекист и Политрук выбрали место, выскочили на грунтовую дорогу, уложили доску, присыпали землей, разровняли и стали ждать. Чекист с карабином отслеживал дорогу. Приближался огромный дизельный грузовик. Он проехал доску с зубьями. Им показалось, что баллоны не прокололись. Но через несколько метров грузовик остановился. Из кузова выпрыгнули четверо солдат. Двое залегли у передних баллонов, двое контролировали заднюю полусферу, и только после этого из кабины вышел шофер со своим, по-видимому, напарником. Профессионально быстро они заменили два баллона, так же продуманно заняли свои места вначале шоферы, потом охрана. — У них все продумано, — сказал Снайпер. И снова они лежали возле дороги. Послышался гул мотора. — Мотоцикл, — сказал Чекист. — В канаве я видел провод. Они быстро вытянули провод, зацепили его за придорожное дерево, присыпали пылью, другой конец провода держал Чекист. Мотоцикл с коляской приблизился, Чекист резко натянул провод. Мотоциклиста выбросило из седла мотоцикла, но и Чекист вылетел на дорогу и затих от удара. Второй немец, сидевший в коляске у пулемета, тоже оглушенный, лежал на дороге. Наступила полная тишина. Один из мотоциклистов зашевелился. Политрук бросился к нему, ударил камнем, потом ударил второго мотоциклиста и автоматически занес камень над Чекистом. — Ты что, охренел? — спросил Чекист и сел. Чекист осмотрел пулемет на коляске. Политрук снял автомат с другого мотоциклиста. Снайпер прицепил к ремню кобуру с парабеллумом, на руку часы. Вынули из коляски две бутылки французского коньяка, консервы, шоколад. — Надо поспешать, — сказал Снайпер. — Скоро начнет светать. Чекист надел немецкую каску, плащ, протянул вторую каску Политруку. Завел мотоцикл, жестом пригласил Политрука в коляску, показал Снайперу на заднее седло мотоцикла. Мотоцикл набирал скорость. Они неслись по еще ночному шоссе. Политрук вцепился в скобу коляски, каска наползала ему на глаза. Чекист притормозил, развернулся и понесся в противоположную сторону. — Ты чего? — крикнул Снайпер. — Тормози! — Какая машина! — крикнул в ответ Чекист. — Зверь! Смотри, уже сто километров в час! — Поворачивай, мать твою! Не успеем вернуться. — Успеем! — кричал Чекист. — У нас пулемет. С пулеметом все успеем! Чекист перемахнул через небольшую речку, развернулся. Политрук снял с коляски пулемет. Чекист закрепил ремнем рукоятку газа, мотоцикл скатился в речку и исчез в глубине. Анна уложила в мешок вареной картошки, подсоленного сала, лука, чеснока, миску квашеной капусты. Старик положил в мешок Библию и пошел к сараю. Старик вошел в сарай и тихо сказал: — Митька… Поднялся на чердак и увидел пулемет, возле которого спал Чекист. Прижимая к себе автомат, спал и Политрук. У изголовья Чекиста стояла ополовиненная бутылка французского коньяка, открытая коробка голландских рыбных консервов. Старик выхватил из кобуры Чекиста наган, ударил носком сапога и крикнул: — Хенде хох! Политрук тянулся к автомату. — Вы уже убиты. И не стыдно? — спросил Старик. — Считай, что второй раз в плен попали за неделю. — Стыдно, — согласился Политрук. — А где Митька? — спросил Старик. — В избу пошел, разминулись вы, наверное. — Понятно, куда пошел… Откуда пулемет, французский коньяк, консервы? — Мотоциклистов грохнули, — ответил Чекист. — Рядом с деревней? — На шоссе, за разбитым элеватором. — Ждать и не спать! — приказал Старик. — Я скоро вернусь с этим блядуном. Старик потрогал лоб Политрука. — Большая температура. Малина тут уже не поможет. — У мотоциклистов в сумке какие-то лекарства есть, — и Чекист протянул Старику пакет с лекарствами. Старик рассматривал лекарства и комментировал: — Это от поноса, а это аспирин, может бронхам помочь. — Не пойму я что-то, — сказал Чекист. — По виду вы вроде бы простой крестьянин… — А не по виду? — спросил Старик. — Как определили, что коньяк французский? Вы, оказывается, по-французски читаете? — Я в армии артиллеристом был и поэтому знаю не только кириллицу, но и латиницу. А ты на всякий случай запомни: простых людей не бывает. Все люди сложные: и крестьяне, и чекисты, и комиссары, и мудаки, как мой Митька. Комиссар, тебе надо в тепле отлежаться и в бане выпариться. Тут такое дело — или дня через два встанешь, или загнешься. Я тебе книгу принес, и ему почитай для прочищения мозгов, — и протянул Политруку Библию. — Отдай наган, — попросил Чекист. — Хуешки, — ответил Старик, — теперь это мой трофей. У тебя же пулемет есть. Старик вышел из сарая. Чекист взял Библию и сказал: — Издевается кулацкая душа, запрещенную книгу принес. Старик почти бежал по берегу реки. Возле одной из бань он остановился, прошел вдоль стены, прислушался, открыл скрипучую дверь и вошел в баню. На полке лежала голая Катерина и смотрела на Старика. — Тихо, — предупредил Снайпер Старика, приставив к его затылку ствол парабеллума. — Поднимай руки. — Еще чего, — ответил Старик и обернулся. Снайпер, узнав отца, опустил пистолет, прикрывая срамное место двумя руками. — А ты чего разлеглась, Катерина? — Дядя Вань, ты отвернись, я тогда оденусь. Старик хмыкнул и отвернулся. Катерина спрыгнула с полка, поспешно оделась и предложила: — Может, выпьете с нами? Вот самогонка и закуска. — А что мне остается, как не выпить, — ответил Старик. Выпил и похвалил: — Хорошая самогонка. — Дважды для него перегоняла, — сказала Катерина и спросила: — Дядя Вань, сколько же терпеть можно? Я Митьке уже говорила, может, стрельнуть в главного полицая? — Как стрельнуть? Их много, а я один. — Почему один? — удивилась Катерина. — В деревне все говорят, что вас трое. — Стрельнуть, стрельнуть, — передразнил Снайпер Катерину. — Из чего? Из этой пукалки? — и показал на парабеллум. — Что, ружей не достанем, что ли? — ответила Катерина. — Без тебя разберемся, — оборвал ее Старик, выпил самогона, привалился к каменке и мгновенно уснул. Снайпер укрыл его полушубком и сказал: — Старый стал. Раньше не меньше литра мог взять. А тут от трех стопок спекся. — Это не от самогона, от переживаний, — возразила Катерина. Политрук лежал на чердаке, укрытый овчинным тулупом. Его трясло. Он слышал, как в доме разговаривают Анна и Старик. — Комиссар совсем квелый, — говорил Старик. Постучали в калитку, и он услышал женский голос: — Вань, забрали вчера твоих девок. В школе сидят, германцы в ней тюрьму сделали. Их соседка Евдокия передала, чтоб ты ехал в райцентр, может, заплатить кому надо, чтобы отпустили. Политрук перебрался к чердачному окну. Смотрел на поля под ярким солнцем. На реке бабы полоскали белье, подоткнув подолы юбок. Старик поднялся на чердак, поставил бутыль с самогоном, положил хлеб, сало, малосольные огурцы, разлил самогон и сказал: — Выпей первачка, укройся тулупом, тебе пропотеть надо. Заваруха начинается. Уходить вам надо, а ты совсем дохлый. — У меня уже меньше температура, — сказал Политрук и выпил. Старик потрогал его лоб и сказал: — К ночи Катерина баню истопит. Один вопрос можно? — Можно. — А правда, что немцы стреляют евреев, цыган и убогих? — Правда. У них расовая теория, чтобы немцы только с немцами и чтобы никаких примесей крови. — А убогих за что? — А почему не спрашиваешь, за что евреев или цыган? — Цыгане лошадей воруют. — А русские не воруют? — Тоже верно. А какая у них программа по русским? — Немцев восемьдесят миллионов, русских сто пятьдесят миллионов. Уполовинят, наверное. — Счас, так мы им и подставимся! — У меня тоже к вам вопрос есть, — сказал Политрук. — Почему люди идут немцам служить? — Из-за обиды в основном. Вы в Гражданскую стреляли тысячами, потом раскулачивали тысячами тысяч. А люди ничего не прощают. Не дети, так внуки будут мстить. Запомни мои слова: новый правитель России, который отменит советскую власть, будет из раскулаченных. — Обида всегда может найтись, но из-за обиды русские люди еще никогда не шли на службу к врагу. — Еще как шли, — возразил Старик. — И татарам служили, и полякам, и литовцам, и от одного князя к другому бегали туда и обратно — где больше платили. Мы, русские, как и все, разные. Я понимаю, у тебя главный вопрос есть. Почему я пошел в старосты? Я не шел, меня люди упросили. Знают, я зла не сделаю. А еще люди знают, что я не дурак. И наверное, считают: лучше с умным потерять, чем с дураком найти. А у тебя какая профессия есть, кроме комиссарства? — Я историк, Московский университет кончил. — Если историк, то не ты мне, а я тебе должен задавать вопросы. Как думаешь, чем закончится эта заваруха? Что будет в остатке? — В остатке немцы проиграют. — А если выиграют? — Не получается. Страна огромная. Немцам сил не хватит удержать власть. — А если договорятся с большевиками? Немцы до Урала, а большевики в Сибири? — Такой договор люди не простят. Взбунтуются. И будут воевать, пока не останется ни одного немца. — Заодно, может, и большевиков попрут вместе с немцами. Политрук молчал. — Ладно, — сказал Старик. — Москву можно сдать и снова забрать. Значит, зимой позиционная война, а летом то мы наступим, то они. — У нас больше ресурсов, людей, терпения. Немцы большого напряжения не выдержат. — Нам бы самим выдержать. Сегодня к вечеру вернусь или завтра с утра, и будем думать, как жить дальше. Полицмейстер дочек моих посадил. Обкладывает, как медведя. — За что так не любит? — Жениться хочет на моей внучатой племяннице. А я против. — Это ей решать. — Мне решать, среди родни я самый старший… Ее жених, когда в армию уходил, просил меня, если что, чтобы я помог им, ты не поймешь, мы все тут повязаны. Я с его дедом в армии служил, его покойный отец моим девкам помогал, пока я раскулаченным по Сибири шастал. — А Полицмейстер не местный? — спросил Политрук. — Местный. И тоже мой родственник, дальний только, седьмая вода на киселе. Не поймешь ты этого… Старик ехал по райцентру. С главной улицы повернул в переулок, остановил лошадь у здания с надписью: «Полиция». Попытался пройти во двор, но его остановил часовой. — Как доложить? — спросил часовой. — Скажи, что староста из Блинов. Старик ждал у ворот. По двору ходили полицейские, вооруженные советскими винтовками. Некоторые прицепили кавалерийские шашки. Старика все не приглашали. Он присел на корточки у забора и стал дремать, как старая птица на насесте. — Пусть заходит, — крикнули наконец с крыльца. Старик прошел в кабинет Полицмейстера. На столе Полицмейстера лежал советский автомат ППД, на стене висел цветной портрет Гитлера. — Чаю выпьешь? — спросил Полицмейстер. — С охоткой, — ответил Старик. Они пили чай. Полицмейстер из стакана в серебряном подстаканнике. Старик привычно из блюдечка. — Из-за дочек приехал? — спросил Полицмейстер. — Из-за дочек, — ответил Старик. — Тебя комендант пока не разрешил арестовывать — мало фактов у меня против тебя, а у твоих дочек мужья в Красной Армии, поэтому они могут ведь и беглых пленных укрыть, и партизанам помощь оказать. — А что, в наших местах и партизаны есть? — Пока нет. И беглых пленных не нашли. А задержанных допрашиваем. Посидят на хлебе и воде, может, и вспомнят, где что слышали. Но больше всего у меня на таких, как ты, надежда. Захотите, чтоб дочки вышли, рогами землю вспашете, все разузнаете и сразу ко мне, а я тут же дочек выпущу. — Нехорошо поступаешь, Николай Иванович. Я от советской власти пострадал. И дочки пострадали. За то, что я раскулачен был, их в институт не приняли, лишены они были прав при советской власти. Выходит, что теперь их и немецкая власть наказывает? — А нет у меня выхода, Иван Петрович. Я за порядок отвечаю. Гестапо мне наводку дало. Как минимум один из троих сбежавших пленных — наш, местный. А что получается? Через день после побега военнопленных убивают полицейского. Значит, он кого-то узнал из своих? Так получается? А ты с ним в родстве. Может, он на тебя донести хотел, а ты родственничка ножиком и чиркнул. Полицмейстер подошел к карте района, поставил циркуль и очертил круг, в который вошли четыре деревни. — Двое суток назад убили двух мотоциклистов. Наверняка кто-то из этих деревень. От места убийства до любой из этих деревень не больше трех километров. Полчаса до места и полчаса, чтобы вернуться. Из четырех деревень призвали семнадцать мужиков из девяти семей. Из каждой такой семьи я кого-то посадил. Из твоей — дочек. — А если не найдете? — спросил Старик. — Будем расстреливать, — ответил Полицмейстер. — Дано такое указание — за каждого убитого немецкого солдата расстреливать по десять заложников. В кабинет заглянула молодая красивая женщина и, увидев Старика, стала закрывать дверь. — Заходи, Полина! Мы с Иван Петровичем чай пьем, присоединяйся к нам. Что против него имею, я сказал. Может, и он скажет, что против меня имеет. — А я ничего и не имею, — ответил Старик. — Свадьба в субботу. Не придешь, Иван Петрович, расценю как протест и сделаю выводы. — Понимаю. Дочек повидать можно? — Передачи и свидания запрещены. — Благодарствую, — сказал Старик и вышел из кабинета. Во дворе он внимательно и осторожно осмотрел полицейских. Вооружение в основном карабины, советский ручной пулемет Дегтярева. Старик подъехал к школе, на окнах которой были решетки из колючей проволоки. Школу охранял полицейский с винтовкой. В комнате для свиданий сидели Старик и очень пожилой Полицейский. Дочки зашли, бросились к Старику и заплакали, обнимая его. — Выйди, — сказал Старик Полицейскому. Тот проворчал что-то, но вышел. — Вытираем сопли и слезы, — сказал дочерям Старик, развязывая платок с едой. Дочери ели хлеб с салом, запивали молоком и рассказывали: — Жуть! Обовшивили. И блох полно. В классе по сорок человек. Папаш, выкупи нас! Людку из Пуговки за царский золотой червонец выкупили. — Вы дороже стоите, — Старик улыбнулся. И дочери повеселели, вытерли слезы. В комнату заглянул молодой полицейский. — Дядя Ваня, надо в камеру, обход скоро. Дочери снова заплакали. Старик и пожилой Полицейский пили чай из блюдечек, как привыкли пить, откусывая щипчиками совсем уж микроскопические кусочки сахара. — Девки говорят, что некоторых выкупают, — сказал Старик. — С твоими вряд ли получится, — ответил Полицейский. — Они на контроле у Полицмейстера. А он идейный. Ты же сам знаешь, нет ничего хуже, чем идейные, за советскую они власть или за немецкую. Его не купишь. — А можно и не покупать, — сказал Старик. — А как? — спросил Полицейский. — А никак, — ответил Старик. Ночью Анна спускалась к бане на берегу реки. За нею шел Политрук. Анна вошла в баню, показала на баки с горячей и холодной водой, размочила в шайке березовый веник. — Пропарься хорошенько, потом первача примешь и поправишься. Она плеснула на каменку ковшик горячей воды и выскочила в предбанник. Сидела в предбаннике, прислушивалась, но ничего не слышала. — Живой? — спросила она. — Чего молчишь? Не дождалась ответа, открыла дверь в баню и увидела голого Политрука, лежащего на полу. Политрук приподнялся, прикрывая причинное место, и сказал: — Не могу, сил нет… — Ладно, — ответила Анна. — Полезай на полок, пропарю. Политрук забрался на полок, и Анна начала хлестать его веником. Ей было жарко, она скинула кофту. — Не могу больше, — сказал Политрук, спустился с полка, сел на лавку, увидел полуобнаженную Анну, развел руками и горестно сказал: — Совсем я плохой. Вижу такую красоту и… Теперь только понял, что это такое: видит око, да зуб неймет. — Сил-то хватит, чтобы до дома дойти? — спросила Анна. — Дойду, — пообещал Политрук. — Трюхай помаленьку, а я постираю, пока вода горячая. Политрук с трудом забрался на чердак дома. Чекист укрыл его полушубком. — А Анюта? — спросил Чекист. — Стирает, пока вода горячая. — Попарились вместе? — спросил Чекист. — Нет сил на вместе, — ответил Политрук. — У меня есть, — сказал Чекист. — Ты отдыхай. Я скоро. Чекист спустился с чердака. Пригибаясь, побежал в темноте к бане, открыл дверь и увидел полуобнаженную Анну. Поискал крючок, чтобы запереть дверь. — Никто не войдет, — сказала Анна. …Утром Анна вошла в сарай, поворачивая лицо так, чтобы не было видно подбитого глаза и разбитых губ. — Харчей принесла? — тут же спросил Снайпер. — Папашка вернулся из райцентра и запил, — сказала Анна. — Уже литр первача в себя влил. Я пыталась отобрать, так он мне нож приставил и говорит: прирежу! Сейчас уснул, я к вам побежала. — А тебя за что приложил? — спросил Снайпер. — Меня за дело… — А что с девками? — Сказал, что сидят в тюрьме и плачут. — Пошли, когда он пьяный, то бешеным становится, — сказал Снайпер. — Я с вами, — сказал Чекист. За столом молча сидели Снайпер, Чекист, Политрук, Старик. Анна подавала еду. Старик ел щи. Не отвлекаясь от еды, сказал вполне буднично: — Просрали страну. И какую страну! Ему не ответили. Чекист, сидя рядом с Анной, гладил ей колено. Анна как будто не замечала его манипуляций. — Весь август через деревню наших пленных гнали. Тысячами. А почему? — Почему? — спросил Чекист. Теперь его рука оглаживала ягодицы Анны. — Потому что не хера защищать. Ничего своего не оставили. Все обобществили. Все кругом колхозное, все кругом мое. Так это только в песнях. Все в песнях. Броня крепка, и танки наши быстры. Где наши танки, где самолеты? У меня на постой красноармейцы остановились. Так у них трехлинейные винтовочки. Я с такой с японцами воевал в девятьсот пятом году. И пулемет «максим» тоже уже был в японскую. А где автоматы? У вас все получалось, когда вы со своими воевали: раскулачивали, сажали, с немцами будет потруднее воевать. — Не только с немцами, — возразил Чекист. — Среди своих много предателей. Полицмейстер ведь из ваших, местных. — Да, из наших, — подтвердил Старик. — Но с ним придется поступить по-вашему, по-большевистски. — Это как? — осторожно спросил Политрук. — Расстреляем по идейным соображениям. Не получается с ним договориться. И перехитрить не получается. Шибко умный. Он даже умней меня. Обложил он нас со всех сторон. — Откуда этот выродок? Кто он по происхождению? — Кто, кто? Хер в пальто. Он в милиции работал и очень хотел услужить советской власти, но не указал в анкетах, что отец его был домовладельцем в Пскове. Его и выперли из партии и с работы. А немцы использовали его злобу. — Старик вырвал из амбарной книги лист и начал делать пометки химическим карандашом. — Диспозиция будет следующая. В субботу у него свадьба. Он поедет из райцентра в Лыкарево, где живет Полина. Засаду сделаем возле кладбища. Думаю, что полицаев будет шесть-семь, моя племянница прижимистая, много народу не пригласит, зачем ей лишние рты. Вооружение у них будет примерно такое: один автомат точно, один ручной пулемет почти наверняка, остальное — трехлинейки. — Нас трое, — сказал Снайпер. — Справимся. — Четверо, — поправил Старик. — Я запасливый, — и достал из-под лавки длинный сверток, обмотанный мешковиной. Развернул. Это была хорошо смазанная полуавтоматическая винтовка СВТ. — Ладно, — закончил Старик. — Идите на чердак. А вы останьтесь, — показал он на Чекиста и Анну. Анна села так, чтобы видеть Старика и Чекиста. — Значит, так, — сказал Старик. — Ты не пытайся ее по углам зажимать. — Ей решать, — сказал Чекист. — Она и решила. Она дите хотела, а я старик. Что было, то было. На этом пока твоя работа закончена. Будешь к ней приставать — пристрелю. — Значит, меня использовали? — сказал Чекист. — А может, ей больше Политрук нравится? — Нет, — ответила Анна. — Ты больше. Комиссар рыжий. А если дите рыжим уродится? В деревне рыжих не любят. — Иди, — сказал Старик. — Высыпайтесь. В ночь выйдем на засаду. — Ладно, — ответил Чекист Старику. — Но если живым останусь, вернусь. Я ведь не женат, а ты мне очень нравишься, очень, — сказал Чекист Анне. И наступило молчание. — Чего молчишь? Ответь ему! — потребовал Старик. Анна смотрела то на Старика, то на Чекиста и вдруг заплакала… Снайпер, Чекист и Политрук вышли ночью. Чекист нес пулемет. Политрук — немецкий автомат. Снайпер шел с карабином. Днем они лежали на лесистой горке. Сверху хорошо просматривалась грунтовая дорога. — Может, перехватим? — предложил Политрук. — Не надо, — ответил Снайпер. — Я по финской знаю: кого ранили с полным желудком, никто не выживал. Старик подошел к ним незаметно. Разморенные осенним теплым солнцем Снайпер и Политрук спали. Старик ткнул сапогом сына и тут же завалился, Чекист подсек его сзади. — Я тебя заметил, когда ты еще начал подниматься. Тяжело дышишь. Одышка? — спросил Чекист. — Хотел бы я посмотреть, как ты будешь дышать в мои годы, — ответил Старик. — Я до таких лет не доживу. Старик достал карманные часы. — Служба в церкви назначена на двенадцать. Ехать им от райцентра около часа. Жениху надо переодеться, то да се, еще час кинем. Значит, должны в эти десять минут появиться… Полицейские ехали на трех линейках. — Шестеро, — произвел подсчеты Политрук. — Семеро, — поправил его Снайпер, осматривая приближающихся полицейских в половинку бинокля. — Ручной пулемет на задней линейке. — Возьми мою, почти автомат, — предложил Старик. — Ненадежна. Еще заклинит. С трехлинейкой привычнее, — Снайпер через половинку бинокля увидел у одного из полицейских снайперскую винтовку. — У них снайпер. На первой слева. Его надо убирать первым. — Первым Полицмейстера, — сказал Старик. — Снайпер — снайпера, я — Полицмейстера, — сказал Чекист. — Я по передней лошади, ты по задней, — Старик кивнул в сторону Политрука. — Чтобы ни вперед не смогли уйти, ни развернуться. — Лошадей жалко. — Жалко у пчелки в жопке. Снайпер выстрелил первым, и полицейский со снайперской винтовкой вывалился из линейки. Чекист из пулемета свалил рядом сидящего, но Полицмейстер выпрыгнул и залег. Бились в оглоблях подстреленные лошади. С задней линейки еще не прицельно ударил ручной пулемет. Полицмейстер стрелял из автомата короткими очередями. Из семерых полицейских отстреливались трое. Снайпер заставил замолчать еще одного. В пулеметной дуэли выиграл Чекист, и полицейский с ручным пулеметом умолк, а Полицмейстер вдруг вскочил и, петляя, побежал к кромке леса. Политрук пытался достать его длинной очередью из автомата. — Ушел. Береги патроны, — сказал Чекист. — Я попробую его догнать, — предложил Политрук. — Подстрелит, — сказал Старик. — Теперь не ты, а он будет в засаде. — В деревне стрельбу услыхали? — спросил Чекист у Старика. — Услыхали. Но сюда не сунутся. Будут ждать, чтобы не схлопотать пулю от своих или чужих. — Через сколько времени Полицмейстер доберется до деревни? — Бегом минут за двадцать. Потом будет присматриваться и выжидать, нет ли засады в деревне. Он умный. Успеем уйти спокойно. — Могут по телефону позвонить в райцентр немцам? — Не могут. Здесь в округе километров на пятнадцать ни в одной деревне нет телефона. Они собирали трофеи. Ручной пулемет, карабины, гранаты. Снайпер осматривал снайперскую винтовку, регулировал оптику. Снимали с убитых полицейских кобуры с револьверами, ремни, портупеи. Сбросили солдатские ботинки и надели сапоги полицейских. Потом они шли лесом, по ручью, через болото. На краю болота залегли в копне сена. Старик достал из тряпицы уже нарезанное ломтиками присоленное сало, хлеб, лук. И все стали есть, как после тяжелой работы. — Упустили. Теперь он начнет охоту, — Старик вздохнул. — Вы же от него узнали про свадьбу? Если он умный, то просчитает и этот вариант, и на вас начнется охота тоже, — сказал Чекист. — Кончилась дележка на вас и на нас, — оборвал Старик. — Давайте думать. Он быстрый. — Мы можем не возвращаться, — ответил Чекист. — Оружие есть. Можем идти дальше. — Солнце сильное. К морозам. По приметам, скоро ударят. А вам долго идти придется. Надо одежонку под зиму. Я кое-чего приготовил. Уйдете в следующую ночь. Ночью снова в бане встретились Снайпер и Катерина. Поспешно раздевались. — Холодно, — сказала Катерина. — Я тулуп припас. Катерина завернулась в тулуп. — Хорошо, тепло, — сказала она. — Я тепло люблю. Уже два одеяла выстегала. У нас родственник есть в райцентре. Он говорит, можно тебе документы выправить. — Надо подумать, — ответил Снайпер. — Я уже подумала. За зиму на сруб напилим, а летом построимся. — Построимся, построимся, — обещал Снайпер, пытаясь пристроиться так, чтобы и самому укрыться тулупом. — Честное слово? — спросила Катерина. — Честное, честное, — обещал Снайпер в нетерпении. Ужинали в доме. На всякий случай была открыта крышка подпола и приставлена лестница, чтобы мгновенно забраться на чердак. За столом сидели Старик, Чекист и Политрук. Анна подавала еду. — Что-то наш Снайпер задерживается, — посмотрев на трофейные часы, сказал Политрук. — У такой девахи и ты бы задержался, — Чекист был благодушен. — Петрович, ну, признайся, ты ведь из белых офицеров? — Когда я в армии служил, были только белые офицеры, а я из простых унтер-офицеров, — ответил Старик. — Знаешь, какая главная беда большевиков? — Какая? — спросил Чекист. — Та, что вы делите людей на красных и белых, на коммунистов и беспартийных. А люди не любят, когда их делят. Вот сидим мы с тобою, два русских человека, и враг у нас с тобою один, а все пытаемся определиться, красный или белый? А я разный: и красный, и белый. — Ты еще и черный, — сказал Чекист. — Ты страшный человек! Хотел нас застрелить, фактически убил двоих своих родственников. Думаешь, твой бог тебя простит? — Нет мне прощения на Страшном суде, — ответил Старик. — Может только снисхождение выйти: не себя, детей своих спасал. Каюсь за грехи свои. И вы покайтесь, — предложил Старик Чекисту и Политруку. Чекист молчал. — Покайтесь, — настаивал Старик. — Я не верю в покаяние, — сказал Политрук. — А я служивый, — сказал Чекист. — Начальство прикажет — покаюсь. А так не буду. Старик разлил по стопкам самогон. Они выпили и начали молча закусывать. Снайпер укрыл Катерину полушубком, она спала. В тишине слабо доносился гул автомобильных моторов. Снайпер взял винтовку, подкрутил оптический прицел и увидел в свете луны стоящие вдали грузовики, от них шла цепь солдат. Снайпер вбежал в дом Старика и сказал: — Немцы! В конце деревни. Окружают. Хватали оружие, припасенные мешки с едой, выбегали из дома, бежали по выгону к лесу. За ними бежал Старик, прихватив свою СВТ. Остановились у старого амбара. Сквозь щели в срубе пытались рассмотреть, что происходит в деревне. — Надо уходить, — сказал Чекист. — Рано или поздно они этот амбар проверят. — Поздно уходить, — ответил Снайпер. — Они нас окружают. Снайпер в оптический прицел увидел офицера так близко, будто он стоял в двух шагах, и привычно нажал на курок. Офицер упал. И началась стрельба с обеих сторон. — Отходим, — принял решение Старик. Из амбара выползали по-пластунски. Когда Политрук слишком высоко стал задирать зад, Старик ткнул его в землю. Они шли по болоту по пояс в воде. Шли тяжело, держа оружие на весу. И только вышли на сухое место, тут же попали под обстрел. Стрелял, по-видимому, пока один. — Его надо убрать, пока он один, — сказал Чекист, пристраивая пулемет для стрельбы. — Уже двое, — уточнил Снайпер и выстрелил по вспышке. Теперь стрелял один. Политрук считал выстрелы: — Раз, два, три, четыре, пять, — и, когда возникла пауза для перезарядки, бросился вперед. Для полицейского это было так неожиданно, что он вскочил и начал убегать, пытаясь на ходу перезарядить винтовку. И успел все-таки перезарядить и выстрелить. Политрук снял его короткой очередью и тоже упал. Развороченную ногу Политрука перевязывали рукавом от нательной рубахи, пытаясь остановить кровотечение. Цепь немецких солдат двигалась медленно. Солдаты шли осторожно, держа дистанцию между собою. Чекист и Снайпер смотрели на Старика, ожидая его решения. — Мы в низине, — сказал Старик. — Они нас гранатами закидают, у нас с вами войны на пять минут осталось. Вот что, ребята, я свое пожил, а вам еще воевать, давайте мне пулемет и уходите споро. — Нет, — сказал Политрук. — Вы фигура в районе известная, опознают сразу и дочек, и соседей, и Анну точно расстреляют. Им-то гибнуть зачем? И с такой ношей, как я, вы тоже далеко не уйдете. Давай пулемет. И оставьте пистолет. Политрук взял из рук Чекиста пулемет, отдал ему свой автомат. Снайпер положил рядом с пулеметом свой парабеллум. — В обойме два патрона, — сказал Снайпер. — Хватит, — сказал Политрук. — Две осечки подряд обычно не бывает. Идите уже. Долгие проводы — лишние слезы. Старик поклонился Политруку и первым шагнул в болотную жижу, за ним в болото вошли Снайпер и Чекист. Они слышали треск автоматных очередей. Пулемет отвечал коротко и гулко. Потом пулемет умолк. Стихли и автоматные очереди. Наконец раздался один только выстрел. Старик снял кепку и перекрестился, и Снайпер перекрестился. Чекист колебался, но потом перекрестился и он. Чекист, Снайпер и Старик шли по лесу. — Ты куда ведешь? — спросил Чекист. — Увидишь, — ответил Старик. Вдалеке виднелась деревня. Дымились трубы. — Курцево, — сказал Старик. — Ну, — ответил Снайпер. — Они набегались. Время обеденное. Что, стрелок, достанешь отсюдова? — Как два пальца обоссать, — ответил Снайпер. — Надо уходить, — сказал Чекист. — Придется обождать, — сказал Снайпер, рассматривая деревню в оптический прицел. — Что случилось? — спросил Чекист. — Еще не случилось, но может случиться. Наш полицай отсюда родом. Вон дом его матери. — Полицмейстер? — Мейстер, мейстер, — подтвердил Снайпер. — Во дворе полицаи. Значит, и он сам здесь. К матери, наверное, заехал. — Метров четыреста, — определил Старик. — Попаду в пятак, — сказал Снайпер. Он следил за двором дома в окуляр прицела. Зарядил мелкий дождик. — Никуда он не денется, — сказал продрогший Чекист. — Не сегодня, так завтра достанем. — Сегодня достанем, — сказал Старик. — Прыткий он и ушлый очень. Нельзя его в живых оставлять. Не получится сейчас, засаду у кладбища сделаем. — Получится, — ответил Снайпер. Снял с пояса немецкую фляжку в суконном чехле и протянул Старику. — Согрейтесь, папаша. Старик глотнул и протянул фляжку Чекисту. Тот тоже глотнул и вернул фляжку Снайперу, который приложился к фляге основательно. — Промажешь, — сказал Старик. — По пьянке. — Еще чего, — ответил Снайпер. — От двух глотков, что ли? На финской, прежде чем на позицию выдвинуться, стакан засосешь, потому что морозы были сорок градусов, а сорок снаружи и сорок внутри очень уравновешивало. — Он орденоносец. За финскую Красную звезду получил, — с гордостью за сына сказал Старик. И поинтересовался: — А где твой орден? — Я же под Гродно служил. В первый день войны самолеты как налетели, мы же в одних подштанниках выскочили. А орден у меня на парадной гимнастерке был. Гимнастерку жалко. Из командирского шевиота. — А орден? — спросил Чекист. — Ну, орден не по моей вине утрачен, может, и дубликат дадут, а вот гимнастерку из шевиота вряд ли. — Из шевиота точно не дадут, — согласился Старик. — А вот и наш пострел, который всюду поспел, — сказал Снайпер. Полицмейстер вышел на крыльцо дома, закурил немецкую сигарету. Снайпер выдохнул, задержал дыхание и нажал на спусковой крючок. Полицмейстера сбросило с крыльца. — Полтыквы ему снес, — пояснил Снайпер. По двору метались полицейские. Снайпер успел свалить еще одного. Полицейские залегли и открыли беспорядочную стрельбу по кустарнику возле деревни. Чекист и Снайпер лежали вдали у кромки леса. Снайпер подобрал стреляные гильзы, разровнял примятую траву. И вдруг Чекист услышал щелчок взводимого курка. Он оглянулся и увидел ствол направленного Стариком нагана. И Снайпер загнал в патронник патрон. — Понятно, — сказал Чекист. — Верх взяла кулацкая натура. Кто из вас меня стрелять-то будет? — Убери наган, — предупредил отца Снайпер. — Вернетесь, поставят к стенке за утерю документов и оружия, — сказал Старик сыну. — Я с оружием вернусь, — ответил сын. — Подумай, Катерина ждет. — Подумал, — ответил Снайпер. — До Москвы шестьсот верст, — сказал Старик. — К зиме доберемся, — сказал Чекист. — Сегодня какое число? — спросил Снайпер. — С утра двадцать второе октября. — Три месяца отвоевали. Как думаешь, сколько осталось? — На вас хватит под самую завязку, — ответил Старик, закидывая за спину СВТ. — Я пошел девок выручать. — План какой есть? — спросил Снайпер. — Плана нет, — ответил Старик. — Есть два золотых царских червонца. Выкуплю. — За два золотых выкупишь, — согласился Снайпер. Старик обнял сына, хотел обнять Чекиста, тот отстранился и ходко пошел по берегу реки. Высокий, худой, он напоминал диковинную птицу своей подпрыгивающей походкой. Снайпер и Чекист углубились в лес. Снайпер шел первым, Чекист за ним. Некоторое время их еще можно было рассмотреть, и наконец лес совсем поглотил их… МИНИАТЮРЫ ПИСАТЕЛЬНИЦА Обычно у женщины бывает один любовник, у некоторых два, редко у кого три, а у нее сразу пять любовников, и не потому, что она была сексуально озабочена, просто все мужчины любят рассказывать о своей трудной жизни, а она была хорошей слушательницей. Первым по времени появления и по занимаемой должности был директор института, где она работала. После поминок он всегда приезжал к ней, наверное, потому, что каждая смерть ровесника напоминала ему, что жизнь коротка, а она молода и соблазнительна. Вторым был заведующий их филиалом на Дальнем Востоке. Он приезжал раз в год на две недели для отчета. Эти две недели жил у нее, они ходили в театры, в американский кинотеатр «Кодак», на выставки и в новые рестораны, которые открылись за год, пока его не было в Москве. Каждый его приезд был как свадебное путешествие, только без выезда из Москвы. Третий — киноактер — жил в соседнем доме. С киносъемок он вначале заезжал к ней, а только потом домой к жене. Четвертый — ее одноклассник — вначале был «челноком» и возил из Турции кожаные куртки. Теперь турки привозили товар сами, а он реализовывал турецкий текстиль и кожу в своих трех киосках. Торговля это присутствие и отсутствие сразу в нескольких местах, а сотовый телефон не локатор и не фиксировал место нахождения. Пятый — заместитель министра — приезжал только по средам, после заседания кабинета министров. Но по воскресеньям у нее был день отдыха. Она приезжала к подруге, привозила французское вино, трюфели, не лицензионные, а настоящие английские сигареты. Они пили вино, курили английские сигареты, и она рассказывала подруге о своих мужчинах, их женах и детях, о строительстве их дач и ремонте квартир, об интригах сотрудников, которыми они руководили. У подруги давно умер муж и не было любовников, и ее очень интересовали подробности, о которых она стала забывать. — И, как всегда, он положил ладони, — рассказывала она. — На попку, — добавляла подруга. — Приподнял платье… — Ты, конечно, была уже без трусиков? — Конечно. — И сказал: «Боже мой, какая нежная кожа на твоей попке!» — Да. К сожалению, он стереотипен. — Но эти стереотипы прекрасны! Подруга советовала ей остановиться на одном мужчине и подводить его к разводу и новой женитьбе. А она не хотела выходить замуж за одного, ей были интересны все пятеро, и один не мог заменить таких разных пятерых. Неожиданно у подруги обнаружили саркому, не помогла радиология и химия, и подруга через три месяца умерла. И ей стало некому рассказывать о своих мужчинах. Ее вряд ли поняли бы другие, не настолько близкие подруги, что у нее сразу пять любовников. Несколько воскресений она оставалась дома. Ее переполняли события из жизни ее мужчин. Она не выдержала и стала наговаривать на диктофон все, о чем обычно рассказывала подруге. Еще несколько воскресений надиктованное на магнитную пленку она переносила на компьютер. Прочитав напечатанное, она поняла, что это почти любовный роман, только нет начала и конца. Она записала историю знакомства с заместителем министра и придумала, чем бы могла закончиться их любовная связь. В издательстве роман прочитали за неделю и тут же заказали следующий. Она написала о любовнике-«челноке». Ее романы хорошо раскупались. Она написала роман о себе и директоре института, потом о себе и киноактере, о себе и вулканологе с Камчатки и запаниковала, у нее заканчивались любовные истории. Она пыталась описывать любовные истории других подруг, но у нее получались только свои любовные истории. На остатки гонорара, полученного за последний роман, она купила путевку в Сочи. У всех подруг были курортные романы. И ее курортный роман начался как у всех. Она сидела на берегу моря, к ней подошел молодой мужчина. Она поняла, что произвела на него впечатление и что сейчас он заговорит. Только бы не влюбиться и не выйти замуж, потому что тогда напишет свой последний роман, подумала она. Ее «Курортный роман» пользовался большим успехом у читателей. Она написала еще три курортных романа. Сейчас она известная писательница и по-прежнему не замужем. УМНИЦА Он сказал, что не женат. Она не поверила. Ей давно казалось, что все мужчины женаты, но он не напрашивался к ней, а пригласил к себе. В его квартире не пахло женщиной. После работы в своем банке она приезжала к нему. Было только одно условие: не приезжать без телефонного звонка. Она бы и не приехала. Она даже матери звонила, заранее договариваясь о встрече. Он готовил легкий ужин, они пили красное вино. Он говорил, что красное вино полезно для работы сердца. Ему звонили редко. При ней он не отвлекался на разговоры по телефону. Здоровался и говорил: — Я тебе перезвоню… Однажды он уехал в командировку на десять дней. Прошел месяц, а он все не звонил. Тогда позвонила она. Он снял трубку, поздоровался и сказал: — Я тебе перезвоню… И не перезвонил. Она была умницей и все поняла. НАЦИСТКА На нее, маленькую, бочкообразную, с плоским лицом, с редкими белесыми волосами и такими же белесыми глазами, старались не смотреть, чтобы она не увидела, как ее жалеют. Но она и сама не любила смотреть и, если видела себя в зеркалах магазинных витрин, всегда удивлялась: — Неужели я такая уродливая! И толстые, увидев себя в зеркале, тоже удивляются: — Какие же мы толстые! И худые: — Какие же мы худые! И все надеются: однажды посмотрят в зеркало и увидят себя красивыми и спортивными. Она не надеялась. В Москву она приехала из таежной деревни. Пыталась поступить в институт, завалилась на экзаменах, устроилась на стройку и стала бригадиром штукатуров. Ее портрет в цвете вывесили на районной доске почета. Она впервые себе понравилась. На фотографии серые волосы казались белокурыми, а блеклые глаза голубыми. Она рассматривала свою фотографию и услышала, как молодой парень за ее спиной сказал: — Страшней войны! Это могло относиться только к ней. На стенде других фотографий женщин не было. И она решила: не надо больше ждать любви, а надо рожать. У нее был поклонник, парень из ее деревни, низкорослый, тоже бочкообразный, с профилем римского патриция. Такой профиль она увидела на барельефе в музее. Таежный патриций предлагал выйти за него замуж. Но тогда бы она родила точно такого же патриция, какими были все деревенские мужики. Еще в позапрошлом веке заметили, что деревенские становились все меньше ростом, их даже перестали призывать служить в армии, потому что по царскому закону, если рекрут был меньше размера трехлинейной винтовки, то есть ста пятидесяти сантиметров, его освобождали от службы. Соседние деревни основали две семьи беглых казаков Костогрызовы и Спиглазовы. На протяжении трех веков парни Костогрызовы женились только на девках Спиглазовых, и, наверное, началось вырождение. Она понимала, что не может изменить сразу генетический код в двух деревнях и у Спиглазовых, и у Костогрызовых, но кому-то приходилось начинать. В ее бригаде работал молодой осетин: высокий, широкоплечий, с узкой талией, что ей особенно нравилось, потому что сама была без талии. Она сказала ему: — Я хочу изменить генетический код. Осетин не очень понимал, но внимательно выслушал. Его с детства приучили вежливо выслушивать советы старших и приказы начальников. Она для него была и старшей и начальницей. — Я хочу, чтобы мой сын был таким же высоким и сильным, как ты. Естественно, никаких претензий к тебе. Я составила соответствующий документ. Ты сдашь сперму в центр репродукции, и мне ее введут. Я тебе заплачу. — Зачем так плохо думать о кавказских мужчинах, — сказал осетин. — Мы женщинам платим, но никогда не берем денег с женщин. Она родила дочь, которая выросла высокой, смуглой, с ясными голубыми глазами и талией манекенщицы. И все восхищались красотой дочери, которую она привезла в деревню. И за нею стал ухаживать учитель из Костогрызовых. — Можно я за него выйду замуж? — спросила дочь. — Нет, — ответила она. — Мотивируй, — потребовала дочь, как обычно требовала она. — Мы с тобой сломали генетический код. Теперь его надо закрепить. — Как? — спросила дочь. — Родишь от высокого мощного мужчины. У которого и в роду все были высокими и мощными. У меня сохранились связи в центре репродукции. Они тебе просчитают варианты. — Ты рассуждаешь как нацистка! — возмутилась дочь. — Я рассуждаю как коммунистка, — не согласилась она. — Если хочешь жить с этим патрицием, вначале роди хотя бы одного парня. Тогда он может жениться на нашей местной, и его дети не будут такими маленькими и пузатыми. — Но почему эту селекционную миссию должны начинать мы? — спросила дочь. — Кто-то должен начинать, — ответила она. Дочь родила двойню — двух мальчиков. Внуки живут в ее деревне. Они родили шестеро детей, эти шестеро родили четырнадцать. Из них десять высоких стройных брюнетов, шесть высоких блондинок и только четыре патриция. Она все-таки сломала генетический код. ЖЕНСКИЙ ПРАЗДНИК Уборщица, дежурная и она, горничная по шестому этажу, были обижены. Заместитель директора гостиницы не поздравил их с праздником 8 марта. Муж поздравил как клюнул, поцеловав на ходу, торопился на подледный лов. Во дворе приятели ждали. Постояльцы поздравляли тоже на ходу: — С праздничком! Уборщица и дежурная были одинокими пенсионерками и уже смирились, что их не держат за женщин. А она все подбирала язвительные слова, которые скажет заместителю директора. И тут вошел он. И не молодой, муж моложе. И не красивый, муж красивее и стройнее. На такого бы она не обратила внимания и на улице, и даже на танцах. Не мужчина ее романа. Он принес три букета цветов, самых дешевых из всех, что продавали возле гостиницы. — Девочки! — сказал он. — Поздравляю с вашим женским праздником! Стандартно, как все сказал, но все равно приятно. А еще он выставил на стол две бутылки шампанского, водку, выложил колбасу сервелат, венгерские маринованные огурцы, шпроты и сардины в плоских банках не российского производства. Они сварили пельменей и пригласили постояльца отметить их женский праздник. Дежурная и уборщица пили водку, она и постоялец — шампанское. Постоялец гладил под столом ее коленки и приглашал в свой номер, чтобы показать образцы мыла, которыми торговал. — Сходи посмотри, — говорили ей дежурная и уборщица. Сами уже не могли отблагодарить постояльца, посылали ее. Перебьются! Но в номер постояльца пошла. Он показал мыло в ярких обертках, подарил ей красивый пакет и положил в него не меньше десяти кусков. Если бы положил один кусок, она бы тут же ушла. Когда постоялец стягивал с нее трусики, она подумала: «Дам, назло заместителю директора!» Очень уж она была на него обижена. О муже она не подумала. ВСЕ БУДЕТ ХОРОШО, И МЫ СКОРО ПОЖЕНИМСЯ Это выражение она услышала от матери, которая работала в лаборатории районной поликлиники. Мать вынесла мужчине бланки с записью анализов и сказала: — Все будет хорошо, и мы скоро поженимся. Мужчина заулыбался и дал матери шоколадку. — Почему за эти слова дают шоколадку? — спросила она. — Потому что эти слова нравятся мужчинам, — ответила мать. — Все будет хорошо, и мы скоро поженимся, — говорила она мальчишкам в школе, и те дарили ей шоколадки, считали ее остроумной и хотели с нею дружить. Она тоже выучилась на медицинскую сестру и стала работать, только не в лаборатории, как мать, а в кабинете функциональной диагностики. Когда она заканчивала снимать кардиограмму, мужчины всегда спрашивали ее: — Как у меня? — Все будет хорошо, и мы скоро поженимся, — отвечала она. И мужчины всегда дарили ей шоколадки. Но однажды она сказала молодому парню: — Все будет хорошо, и мы скоро поженимся. Парень как-то странно на нее посмотрел. И, наверное, подумал: ты чего это, тетка, насчет женитьбы? И она поняла, что ее главное выражение уже действует не на всех мужчин. А другого выражения у нее не было. Неужели старею, впервые подумала она. НИ СЕБЕ, НИ ЛЮДЯМ… Старик был вдовцом, ему недавно исполнилось семьдесят лет, но в середине лета, когда все уже было посажено, а уборка еще не началась, он особенно сильно хотел женщину, потому что не уставал. У него были знакомые вдовы, разбухшие старухи, но он хотел молодую, похожую на его жену, когда с нею познакомился. Одна такая блондинка стояла невдалеке от подземного пешеходного перехода. Проститутки стояли по двое, чтобы был выбор, наверное. А блондинка стояла одна, она была вне конкуренции. И у нее всего было достаточно: и ляжек, и грудей, и задницы. Из газет он знал, что самая лучшая проститутка стоила сто долларов. За прошлый год он продал картошки, капусты, огурцов, ранней редиски на двести долларов. Половину вырученной суммы он решил истратить на женщину. Старик взял у племянника автомашину «Волга» еще в хорошем состоянии, надел свой лучший темно-серый костюм и притормозил возле блондинки. — Чего тебе, папуля? — спросила блондинка. Старик помахал двумя купюрами по пятьдесят долларов и тоже спросил: — Как ты смотришь на это, мамуля? Блондинка колебалась. Потом открыла дверцу, села рядом на переднее сиденье и сказала: — Обожди. Немного передохну. Натопталась, — и вытянула свои великолепные ноги. Повезет же мужику, кому достанутся эти ноги и все, что к ним прикрепляется по первому требованию, ведь они же перестают заниматься проституцией когда-нибудь и выходят замуж, подумал тогда старик. — Я бы тебе, конечно, дала, — сказала блондинка. — И деньги нужны, и старик ты вроде веселый. Но боюсь. За последнюю неделю два старика умерли во время любви. Они, наверное, и не отличили спазма от оргазма. Девчонок менты затаскали. А они не виноваты. Сердца у стариков не выдерживают. А как поступать? Уйдешь во время приступа — обвинят, что помощь не оказала, да еще воровство пришьют. Вызовешь «скорую», потом показания будешь давать несколько дней. Больше потеряешь, чем заработаешь. Извини, — и блондинка вышла из машины. Старик вернулся домой. Во дворе жирные, одышливые старики из соседних домов уже много лет каждый день играли в домино. Бессмысленные идиоты, подумал о них старик, и сами не могут и от других отпугивают… ЛУЧШИЕ МУЖЬЯ — ВЛАДЕЛЬЦЫ АВТОМОБИЛЕЙ «ВОЛГА» Подруга моей матери утверждала, что характер мужчины можно определить по тому, какой автомобиль он выбирает. Автомобилю «Волга» сразу после покупки надо сделать полную протяжку, а потом постоянно смазывать, подкручивать, регулировать. «Волга» занимает у мужчины все свободное время, и он не отвлекается на спиртное и женщин. На «Волге» ездят двадцать-тридцать лет. Если мужчина любит и бережет машину, он будет любить и беречь и женщину, потому что, если мужчина вложил столько средств и времени в машину или женщину, он от них никогда не откажется. Владельцы «Жигулей» это как покупатели дешевой одежды. Они постоянно жаждут обновления, стараются продать машину уже через три года. А когда легко меняешь автомобиль, с такой же легкостью можешь менять и жен. Моя мать, выслушав эти советы, вышла замуж за владельца «Волги», моего отца, и родила меня. Через двадцать семь лет после рождения и у меня возникла проблема замужества. Мать направила меня на консультацию к своей подруге. Я выслушала монолог о владельцах «Волг», как меня учили на курсах менеджмента, поблагодарила собеседницу за ценные советы и внесла коррективы в свой запрос. — Я согласна с вами, что характер мужчины определяется по выбору автомобиля. «Волга» была одним из самых дорогих и престижных автомобилей, потому что других не было. Но сегодня престиж «Волги» и ее цена резко упали. Один из моих поклонников называет «Волгу» ресурсом на колесах. Ресурсы это когда страна чем-то владеет: нефтью, лесом, газом, рудами. Владетель «Волги» владеет железом, электропроводкой, резиной, но все это надо постоянно налаживать, чтобы заставить сдвинуться с места. Мои знакомые и мои поклонники предпочитают или немецкие машины: «фольксвагены», «ауди», «мерседесы», «опели», или французские: «рено», «пежо», или американские: «форды», «шевроле». Сейчас стали покупать чешские, менее обеспеченные предпочитают корейские машины, нашей сборки, есть фанаты японских машин. Но как выявить закономерности мужского характера, когда на рынке до пятидесяти моделей и до двухсот модификаций? Это двести пятьдесят характеров мужчин или их можно объединить в подгруппы? Подруга матери надолго задумалась, но потом призналась: — Нам было проще. Все-таки только три модели автомобилей: «Волга», «Москвич» и «Жигули» с небольшими модификациями. Правда, были еще «Чайка» и «ЗИЛ-115». Но их можно было не брать в расчет. На «Чайках» ездили министры, а на «Зилах» члены политбюро. Все они были старыми пердунами, и замуж за них никто не выходил. Но когда на рынке, как ты утверждаешь, более двухсот моделей автомобилей, простые закономерности, которые мы вывели для себя, для вас не годятся. Вам нужны уже фундаментальные исследования. Я подумала, что это хорошая идея, пожалуй, я организую фирму по таким исследованиям. И это может стать доходным бизнесом. Женщины ведь по-прежнему хотят понять мужчин, чтобы выйти за них замуж. ПОРЯДОЧНАЯ ЖЕНЩИНА Каждый вечер муж устраивал праздник. Возвращаясь с работы, он приносил хорошую ветчину, конфеты «сливочная тянучка», кока-колу, сыр «рокфор» или «дорблю», совсем немного, потому что дорогой, но это все равно был праздник каждый вечер все пять лет замужества. Однажды муж уехал в командировку и попал в авиакатастрофу. Погибли все: и экипаж, и пассажиры. Она осталась одна и впервые поняла, что ее зарплаты хватает только на оплату холодной и горячей воды, электричества, газа и элементарной еды. Каждый вечер она заходила в магазины и рассматривала сыры, колбасы, шоколад и ничего не покупала. Однажды с нею случилась истерика. Она вернулась домой и завыла в голос. На следующий вечер, у прилавка магазина, она втянула запах сыров и, наверное, выдохнула с таким сожалением, что стоящий перед нею мужчина — не старый и не молодой, он жил в соседнем подъезде, они здоровались — посмотрел на нее и сказал: — Очень раздражающие запахи. — Прекрасные запахи! Но очень дорогие, — ответила она. — Я возьму, — сказал мужчина и спросил: — «Рокфор» или «дорблю»? — «Дорблю». — Шоколад темный, пористый, горький? — Да. Вероятно, это был опытный мужчина, он спрашивал так, будто они были знакомы всю жизнь. Из замковых французских вин он выбрал «Шато Лез Орм де Пез», а из столовых полусухое «Барон Де Лирондо». Мужчина нес пакет с вином, сыром и шоколадом, она шла рядом и смеялась, когда он шутил. Она приготовила ужин, они выпили все французское вино, и она легла с ним в постель. Уходя, он положил на стол пятьдесят долларов и сказал совсем не оскорбительно: — Меня некоторое время не будет. Пожалуйста, покупай себе сыр. Она поняла, что сильно проголодалась, побежала в магазин, поменяла доллары на рубли и купила пельмени, ветчину, куриные крылышки в маринаде, присоленные ломтики стерляди. И подумала: неужели я поступила как проститутка и отдалась за деньги? Но проститутками называют женщин, которые торгуют собою за деньги и регулярно. А она только в первый раз. И, засыпая, подумала, ну, может быть, она пригласит его еще раз, если он будет не жадным и предложит деньги совсем не оскорбительно, как предложил сегодня… БОЛЬШАЯ ЗАДНИЦА Между зимними и летними каникулами у нее неожиданно и как-то сразу попка стала большой и круглой, как два футбольных мяча. Она не влезала в детские брюки, и мама отдала ей свои. Под тонкой джинсовой материей попка показалась ей еще больше. Она давно заметила, что, если мужчины видят у женщин большие и красивые попы, у них, как у пьяниц или наркоманов, останавливаются глаза. Это же приятно, когда на тебя обращают внимание, и она не понимала, почему женщины носят широкие юбки и даже прикрывают попу джемпером или кофтой. Вчера перед нею шли двое мужчин, не молодых и не старых, больше двадцати, но меньше тридцати. Заметят ее попу или не заметят? Ей хотелось, чтобы заметили. Она обогнала мужчин. — Какая попка! — сказал один с восхищением. — Годика на два бы постарше, — сказал с сожалением другой. Мужчины, наверное, думали, что через два года ей исполнится восемнадцать, а ей будет только пятнадцать. Совсем взрослые мужчины обгоняли ее, оглядывались, жевали почему-то губами и морщили носы от неожиданности: такая большая попа и такое детское лицо. А молодые парни, увидев попу, обгоняли, наверное, чтобы заговорить и познакомиться, но, увидев ее лицо, останавливались. В метро она не села, а стояла, держась за поручень, и когда оглянулась, будто посмотреть на стенах вагона рекламу, то увидела: все мужчины, и старые и молодые, перестали читать книги и журналы и смотрели на ее попу. И она мечтала, что однажды лучше, конечно, не школьник, а студент или молодой менеджер подойдет к ней и скажет: — Какая у вас замечательная попка. Я хотел бы с вами познакомиться! В тот вечер она возвращалась домой со дня рождения своей подруги. Знакомые мальчики, провожая ее до метро, шли сзади, и она знала, почему сзади. И от этого у нее сделалось очень хорошее настроение, и в метро все мужчины смотрели на ее попку, а маленький в мятом плаще и не чищенных ботинках сказал восхищенно: — Какая большая задница! И когда она выходила из вагона, он тоже пошел за нею. Она шла, ожидая, что он скажет: — Девушка, разрешите с вами познакомиться? А она ответит: — Очень сожалею. Но мне только пятнадцать лет. Не расстраивайтесь. Вы еще встретите взрослую женщину с такой большой и красивой попкой. Но маленький мужчина не стал заговаривать, а схватил ее за руку и потащил в кусты возле котельной. Ей мама всегда говорила: — Если что, бей их сразу между ног. И она ударила. Мужчина сказал, как говорят маленькие мальчики: — Ой, больно, больно, больно. А она побежала к своему дому. На следующий день, стоя перед зеркалом, она сказала: — Идиоты! Вы сами себя лишили такой красоты! И, выходя из дому, повязала на талии джемпер, прикрыв попу, как это делали взрослые женщины.